Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 123 страниц)
Он приблизился к постели Фантины.
– Вот видите ли, – говорила она, – утром, когда моя бедная девочка проснется, я с ней тотчас поздороваюсь, а ночью, когда мне не спится, буду смотреть, как она спит. Ее дыхание, такое тихое и сладкое, принесет мне облегчение.
– Дайте мне вашу руку, – сказал доктор. Она протянула руку и воскликнула смеясь:
– Ах, правда, вы ведь еще не знаете, что я выздоровела. Козетта завтра приезжает.
Доктор был поражен. Ей было гораздо лучше. Одышка уменьшилась. Пульс стал полнее. Прилив новой жизни вдруг оживил это бедное истощенное существо.
– Доктор, – промолвила она, – сестра ведь сказала вам, что господин мэр поехал за моей крошкой?
Доктор приказал соблюдать спокойствие и избегать всякого неприятного возбуждения. На случай если лихорадочное состояние усилится ночью, он прописал успокоительное питье. Он ушел, сказав сестре: «Ей гораздо лучше. Если, по счастью, господин мэр в самом деле приедет завтра с ребенком, тогда кто знает?.. Бывают такие удивительные кризисы! Случалось, что великие радости вдруг останавливали ход тяжких болезней; правда, у нее болезнь органическая и очень сильно развившаяся, но все это такая тайна! Быть может, мы еще спасем ее».
VII. Путешественник, приехав на место, принимает предосторожности, чтобы уехать обратноБыло около восьми часов вечера, когда таратайка, которую мы оставили на дороге, въезжала под ворота почтового отеля в Аррасе. Путешественник сошел с кабриолета, рассеянно ответил на заискивающие расспросы трактирной прислуги, отправил назад взятую им запасную лошадь и сам отвел в конюшню свою белую лошадку; потом вошел в бильярдную, помещавшуюся на нижнем этаже. Четырнадцать часов он употребил на это путешествие, которое рассчитывал сделать в шесть часов. Он сознавал, что это была не его вина, но, в сущности, он был рад.
Вышла хозяйка гостиницы.
– Угодно вам переночевать здесь? Желаете ужинать?
Он отрицательно покачал головой.
– Конюх говорит, что ваша лошадь очень замучена.
Он наконец нарушил молчание:
– Может ли лошадь ехать обратно завтра утром?
– О, как можно, сударь, ей надо отдохнуть по крайней мере дня два.
– Не здесь ли помещается почтовая контора? – спросил он.
– Да-с.
Трактирщица повела его в контору; он предъявил свой паспорт и осведомился, нет ли возможности вернуться в ту же ночь в Монрейль в особой карете. Место возле кучера было как раз не занято. Он оставил его за собой и заплатил сколько полагалось.
Сделав все это, он вышел из гостиницы и отправился бродить по городу. Он совсем не знал Арраса; улицы были неосвещены, он шел наобум. Между тем он упорно не спрашивал у прохожих, куда идти. Миновав маленькую речку Криншон, он очутился в лабиринте узких улиц и заблудился. Какой-то буржуа с фонариком попался ему по дороге. После некоторого колебания он решился обратиться к этому буржуа, предварительно оглянувшись вокруг, словно боялся, чтобы кто-нибудь не услышал его вопроса.
– Позвольте узнать, где помещается суд?
– Вы, верно, не здешний, сударь, – отвечал буржуа, оказавшийся стариком, – в таком случае идите за мной. Я как раз иду в ту сторону, то есть к префектуре; в настоящее время здание суда ремонтируется, и пока судебные заседания происходят в префектуре.
– Вероятно, там помещается суд?
– Конечно, там; вот, видите ли, нынешнее здание префектуры было до революции резиденцией епископов. Господин Конзие, который был епископом в 91 году, велел построить там большой зал. В этом-то зале и судят.
Дорогой буржуа продолжал болтать.
– Если вы желаете присутствовать на процессе, то теперь уже поздно. Обыкновенно заседания кончаются в шесть часов.
Между тем они вышли на большую площадь, и буржуа показал ему четыре длинных освещенных окна на фасаде громадного мрачного здания.
– Ну-с, вам везет, вы пришли как раз вовремя. Видите эти четыре окна? Это зал суда. Там до сих пор свет. Значит, еще не кончилось. Дело, должно быть, затянулось, и назначили вечернее заседание. Вы интересуетесь этим делом? Уголовный процесс, должно быть? Уж не вызваны ли вы свидетелем?
– Я не по этому делу, – отвечал он, – мне надо только поговорить с одним адвокатом.
– А, это другое дело. Вот входная дверь, там, где часовой. Вам надо будет подняться по большой лестнице.
Он последовал указаниям буржуа и через несколько минут вошел в зал, полный народу; тут и там адвокаты в мантиях стояли группами и шептались между собой.
Всегда тоскливо видеть эти сборища людей, одетых в черное, шепчущихся у входа в зал суда. Редко случается, чтобы эти речи были проникнуты состраданием и милосердием. Чаще всего это приговоры, составленные заранее. Эти группы в глазах наблюдателя являются какими-то мрачными ульями, в которых жужжащие мухи созидают сообща разные темные дела.
Зал, просторный и освещенный единственной лампой, был прежним залом епископского дома. Двустворчатая дверь, в ту минуту запертая, отделяла его от большой комнаты, где заседал суд.
Там царствовала такая тьма, что он не побоялся обратиться к первому встречному адвокату.
– Скажите, пожалуйста, скоро конец?
– Уже кончилось, – отвечал адвокат.
– Кончилось!
Слово это было произнесено с таким выражением, что адвокат обернулся.
– Извините, вы, может быть, родственник?
– Нет. Я никого здесь не знаю. Скажите, уже произнесен обвинительный приговор?
– Без сомнения. Иначе и быть не могло.
– К каторжным работам?..
– Да, пожизненно.
Он промолвил слабым, едва слышным голосом:
– Значит, тождественность личности доказана?
– Какая тождественность? Этого вовсе и не требовалось. Дело было очень несложное. Эта женщина убила своего ребенка; детоубийство доказано, присяжные установили преднамеренность преступления, и ее приговорили к пожизненной каторге.
– Разве это была женщина?..
– Конечно, женщина, прозванная Лимозеной. О чем же вы говорите?
– Так, ни о чем; но если все кончено, почему же зала до сих пор освещена?
– Ах, это для другого дела, начатого часа два тому назад.
– Какого дела?
– О, и это достаточно ясно. Тут какой-то мошенник, рецидивист, каторжник попался на воровстве. Имени его я не помню. Вот еще молодец с разбойничьей рожей! Ради одной этой физиономии я упек бы его на галеры.
– Есть ли возможность попасть в зал?
– Право, не думаю. Народу слишком много. Теперь перерыв заседания. Некоторые вышли, но когда опять начнется заседание, можно будет попробовать.
– Откуда входят?
– В главную дверь.
Адвокат оставил его. В эти несколько минут он испытал почти одновременно всевозможные ощущения. Слова этого равнодушного постороннего человека попеременно пронзали его сердце то ледяными иглами, то огненными стрелами. Когда он узнал, что дело еще не окончилось, он вздохнул, но не мог бы дать себе отчета, что именно он чувствовал – радость или горе.
Он подходил к разным группам и прислушивался, что говорят. Так как этой сессии предстояло много работы, то председатель назначил на один день два коротких несложных дела. Начали с детоубийства, а теперь принялись за каторжника-рецидивиста. Человек этот воровал яблоки, но это не было вполне доказано; доказано одно – что он был на тулонских галерах. Это-то и портило все его дело. Впрочем, допрос подсудимого уже кончился, точно так же, как и свидетельские показания; оставались еще речи адвоката и прокурора; но раньше полуночи дело все-таки не могло кончиться. Этого человека, наверное, осудят, прокурор был способный – он не выпускал из лап своих клиентов; это был умный малый, мастер сочинять стихи.
Пристав стоял у двери, ведущей к зале заседаний.
Он обратился к приставу с вопросом:
– Скоро ли отворят дверь?
– Ее вовсе не отворят, – отвечал тот.
– Как! Неужели не отворят, когда возобновится заседание? Разве теперь не перерыв?
– Заседание только что началось, но дверь не отопрут.
– Почему же?
– Потому что зал полон.
– Неужели же не найдется ни одного местечка?
– Ни единого. Дверь заперта, и теперь не пропустят ни души. Впрочем, есть еще два-три места за председательским креслом, но господин председатель допускает туда только должностных лиц.
С этими словами пристав повернулся к нему спиной.
Он отошел с поникшей головой, прошел по прихожей и сошел с лестницы медленно, словно колеблясь на каждой ступени. Он, очевидно, советовался с самим собой. Жестокая борьба, происходившая в нем уже целые сутки, еще не окончилась; каждую минуту он подвергался какой-нибудь новой ее перипетии. Дойдя до площадки лестницы, он оперся на перила и скрестил руки. Вдруг он расстегнул сюртук, вынул бумажник и при свете фонаря быстро набросал на листке одну строку: «Господин Мадлен, мэр города Монрейль», потом снова поднялся по лестнице, рассек толпу и, подойдя прямо к приставу, подал ему записку, сказав властным, повелительным голосом:
– Передайте господину председателю.
Пристав взял листок, бросил на него взгляд и повиновался.
VIII. Привилегированный пропускСам того не подозревая, мэр города Монрейль был своего рода знаменитостью. Вот уже семь лет, как слава его добродетели гремела по всему Нижнему Булоннэ; наконец она распространилась за границы его и пронеслась по двум-трем соседним департаментам. Помимо громадной услуги, принесенной им главному городу округа, благодаря восстановлению стеклярусной промышленности – не было ни одной в числе ста сорока одной общины округа Монрейля, которая не была бы обязана ему каким-нибудь благодеянием. Он сумел даже при случае помогать и расширять промышленности других округов. Так, он поддержал своим кредитом и капиталами булонскую тюлевую фабрику, механическую пряжу льна в Фреване и гидравлическую полотняную мануфактуру в Бубер-на-Канше. Повсюду имя господина Мадлена произносилось с глубоким уважением. Аррас и Дуэ завидовали маленькому городку Монрейль.
Член королевского суда в Дуэ, исполнявший должность председателя на этой сессии суда в Аррасе, знал, как и все прочие, это имя, пользующееся таким глубоким и всеобщим уважением. Когда пристав, осторожно приотворив дверь, нагнулся к председателю и подал ему листок с написанной на нем единственной строкой, председатель сделал быстрое движение, схватил перо, написал несколько слов внизу на той же бумаге и подал ее приставу, сказав:
– Просите войти.
Несчастный человек, историю которого мы рассказываем, продолжал стоять у дверей зала на том же месте и в той же позе. Как сквозь сон слышал он обращенные к нему слова: «Не угодно ли вам сделать мне честь следовать за мной?» Это был тот же самый пристав, который не далее как за минуту повернулся к нему спиной – теперь он кланялся ему чуть не до земли. В то же время пристав передал ему записку. Он развернул ее, и так как поблизости была лампа, то мог прочесть: «Председатель суда свидетельствует почтение господину Мадлену».
Он скомкал бумагу в руках, как будто слова эти имели для него какое-то странное, горькое значение. Он пошел вслед за приставом.
Несколько минут спустя он очутился один в каком-то кабинете строгого характера, освещенном двумя свечами, стоящими на столе, покрытом зеленым сукном. У него еще звучали в ушах последние слова пристава, перед тем как он уходил: «Вы находитесь, милостивый государь, в совещательной комнате; вам стоит только нажать медную ручку у этой двери, и вы очутитесь в зале заседания позади председательского кресла». Слова эти путались в его голове со смутным воспоминанием об узких коридорах и темных лестницах, по которым он только что проходил.
Пристав оставил его одного. Он силился сосредоточиться, но не мог. Как раз в такие моменты, когда всего необходимее остановить мысли на какой-нибудь горькой действительности жизни, все нити их обрываются в мозгу. И вот он находился в том самом месте, где судьи совещаются и осуждают. С тупым равнодушием рассматривал он эту тихую, но грозную комнату, где разбивалось столько жизней, где сейчас прозвучит его имя, где решится его судьба. Он оглядел стены, оглядел самого себя, дивясь тому, что он в этой комнате.
Он ничего не ел целых двадцать четыре часа; он был весь разбит тряской таратайки; но он этого не чувствовал; ему казалось, что он ровно ничего не чувствует.
Он подошел к черной рамке, висевшей на стене и содержащей под стеклом старый автограф Жана Никола Паша, парижского мэра и министра, помеченный, вероятно, ошибочно, 9 июня 1790 года; в этом письме Паш посылает коммуне список министров и депутатов, содержащихся у них под арестом. Посторонний свидетель, который наблюдал бы за ним в эту минуту, вероятно, вообразил бы, что он находит это письмо очень любопытным, потому что он не отрывал от него глаз и прочел его два-три раза подряд. Он читал машинально, не понимая ни слова. Он думал в это время о Фантине и Козетте.
Среди задумчивости он обернулся, и глаза его остановились на медной ручке двери, отделявшей его от зала заседаний. Он почти позабыл об этой двери. Взор его, сначала спокойный, устремился на эту дверную ручку; потом глаза его приняли растерянное выражение, и, наконец, в них отразился ужас. Капли пота выступали у него на лбу и струились по вискам.
Была минута, когда у него вырвался неуловимый, непокорный жест, который означает и так верно передает слова: «Вот еще! Кто меня заставляет?» Потом он с живостью обернулся, увидел перед собой ту дверь, в которую вошел, отворил ее и вышел. Он уже не был в той комнате, он вырвался из нее. Он был в коридоре, длинном, узком, перерезанном ступенями и форточками, в коридоре, то и дело образующем углы и освещенном тут и там фонарями, похожими на больничные ночники; по этому самому коридору он пришел. Он вздохнул, прислушался – ни звука ни позади, ни впереди; тогда он пустился бежать, точно за ним гонятся.
Сделав несколько поворотов в коридоре, он опять насторожил уши. Все то же безмолвие, все тот же мрак. Он задыхался, едва стоял на ногах и прислонился к стене. Камень был холоден; ледяной пот покрывал его лоб. Он выпрямился, дрожа всем телом.
И вот, стоя один в этом мраке, дрожа от холода и, быть может, от других страшных ощущений, он стал размышлять.
Он размышлял уже целую ночь, размышлял целый день; теперь ему слышался внутренний голос, говоривший ему: увы!
Так прошло четверть часа. Наконец он поник головой, вздохнул с глубокой мукой, опустил руки и вернулся. Он шел тихими шагами, удрученный, точно его поймали в бегстве и приводили назад.
Он вернулся в совещательную комнату. Первое, что бросилось ему в глаза, была дверная ручка. Эта круглая ручка из полированной меди сияла в его глазах, как страшная звезда. Он смотрел на нее, как овца смотрит на тигра, смотрел и не в состоянии был оторвать глаз. Время от времени он делал шаг вперед и все приближался к двери. Если бы он прислушивался, до него донесся бы смутный гул из соседней залы; но он не слушал. Вдруг, сам не зная как, он очутился около самой двери, судорожно ухватился за ручку – дверь отворилась. Он был в зале заседания.
IX. Место, где слагаются обвиненияОн сделал шаг вперед, машинально притворил за собой дверь и, стоя, глядел на зрелище, представившееся его глазам.
Перед ним было обширное, тускло освещенное помещение, в котором то стоял гул, то воцарялось безмолвие и где процедура уголовного процесса развивалась среди толпы со своей угрюмой важностью.
В конце зала около него восседали судьи с рассеянным видом, в потертых мантиях, грызя ногти или жмуря глаза; на другом конце – толпа в рубищах; адвокаты в разных позах; солдаты с честными суровыми лицами; по стенам старые запачканные обои, грязный потолок, столы, покрытые изжелта-зеленой саржей; двери, захватанные руками; на гвоздях, вбитых в стены, трактирные кенкеты, доставляющие больше копоти, чем света; на столах свечи в медных подсвечниках, – всюду мрак, безобразие, печаль; и от всего этого веяло каким-то суровым, величественным впечатлением, во всем чувствовалась великая человеческая сила, называемая законом, и великая божественная сила, называемая правосудием.
Никто в толпе не обратил на него внимания. Все взоры сосредоточивались на одном месте, на деревянной скамье, прислоненной к небольшой дверце, вдоль стены по левую сторону председателя. На этой скамье сидел человек между двух жандармов.
Человек этот был «он».
Он не искал его, но увидел сейчас же. Глаза его устремились на него сами, как будто заранее угадали, где найти это лицо.
Он словно видел самого себя состарившимся; конечно, лицо было не совсем такое, как у него, но общий вид и действия те же самые: те же всклокоченные волосы, те же дикие беспокойные глаза, – словом, точь-в-точь, каким он был в тот день, когда пришел в Динь, полный ненависти, озлобления, скрывая в своей душе страшное скопище дурных помыслов, которые он девятнадцать лет собирал на каторге.
«Боже мой, – подумал он, – неужели я опять стану таким?»
Существу этому на вид было по крайней мере шестьдесят лет. В нем было что-то грубое, тупое, забитое.
При скрипе отворяющейся двери некоторые лица посторонились, чтобы пропустить господина Мадлена; председатель обернулся и, поняв, что входивший человек, должно быть, мэр города Монрейля, поклонился ему. Прокурор, не раз встречавший его в Монрейле, куда призывали его дела службы, узнал его и тоже поклонился. Но он почти не заметил этих поклонов. Он был жертвой какой-то галлюцинации и смотрел широко раскрытыми глазами.
Судьи, протоколист, жандармы, толпа жестоко любопытных голов, – все это он видел уже однажды, двадцать семь лет тому назад. Теперь опять предстали перед ними эти роковые предметы; они были тут, двигались, существовали; то было уже не усилие его памяти, не мираж его мысли – а настоящие жандармы, настоящие судьи, настоящая толпа – люди во плоти. Свершилось! – он видел, как перед ним оживали с ужасной реальностью чудовищные образы его прошлого.
Вся эта бездна разверзлась и зияла перед ним.
Он устрашился, закрыл глаза и воскликнул в глубине души: «Никогда!»
В силу трагического стечения обстоятельств, заставлявшего его мысли путаться и чуть не сводившего его с ума, – тут перед ним был он сам. Этого человека, которого судили, все называли Жаном Вальжаном!
Перед глазами его было чудовищное видение, самое ужасное в его жизни, причем его роль исполнялась собственным призраком. Все было по-старому: та же обстановка, те же лица судей и зрителей. Только над головой председателя висело распятие – чего не было в те времена, когда он был осужден. Когда его судили, Бог отсутствовал.
Позади стоял стул; он опустился на него, страшась, чтобы его не увидели. Он воспользовался картонами, стоявшими на столе судей, чтобы скрыть лицо свое от публики. Теперь он мог все видеть незамеченный. Он вполне вернулся к сознанию действительности; мало-помалу он оправился. Он вошел в ту фазу спокойствия, когда человек способен слушать.
В числе присяжных заседателей был господин Баматабуа. Мадлен искал глазами Жавера, но не нашел его. Скамья свидетелей была заслонена от него столом протоколиста. Да и к тому же зал был слабо освещен.
В ту минуту, когда он вошел, защитник подсудимого закончил свою речь. Всеобщее внимание было возбуждено до крайности; дело продолжалось уже три часа. Целых три часа эта толпа наблюдала, как погибал под бременем страшного стечения обстоятельств этот человек, этот неизвестный, это жалкое существо, или совсем тупоумное, или дьявольски искусное. Человек этот, как известно, был бродяга, пойманный где-то в поле с веткой спелых яблок, сломанной у яблони соседнего огорода Пьеррона. Кто был этот человек? Произведено было следствие, выслушаны свидетельские показания, прения пролили свет на все дело. В обвинении говорилось: «Мы имеем дело не только с вором яблок или простым мародером, – в руках ваших – разбойник, бывший каторжник, мошенник самого опасного свойства, злодей по имени Жан Вальжан, которого правосудие давно разыскивает и который восемь лет тому назад, вырвавшись с тулонских галер, совершил ограбление вооруженной Рукой на большой дороге над личностью малолетнего савояра Жервэ – преступление, предусмотренное в статье 383 уголовного кодекса, за которое мы намерены преследовать его, когда тождественность личности будет установлена законным путем. Он совершил новую кражу. Это рецидив. Приговорите его за это новое деяние, позднее он будет судим за прежнее преступление». Ввиду этого обвинения, ввиду единогласных свидетельских показаний, обвиняемый казался удивленным. Он или делал отрицательные жесты, или рассматривал потолок. Он говорил с трудом, отвечал смущенно, но с головы до ног вся фигура его выражала отрицание. Он был как идиот перед всеми этими умниками, выстроившимися рядами для боя, и как чужой среди этого общества, поглощавшего его. Между тем ему предстояло страшное будущее, правдоподобность чего возрастала с каждой минутой; но даже толпа с большим волнением, нежели он сам, ожидала этого ужасного приговора, все ближе и ближе нависавшего над его головой; можно было даже предвидеть кроме каторги смертную казнь, если тождественность личности будет установлена и если дело савояра затем окончится обвинительным приговором. Что это за человек? Какого свойства его апатия? Что это такое – хитрость или тупоумие? Понимал ли он все или не понимал ровно ничего? Вот вопросы, волновавшие толпу и, по-видимому делившие присяжных на два лагеря. В этом процессе было что-то странное и вместе с тем загадочное; драма была не только ужасная, но и темная.
Защитник произнес довольно хорошую речь на том провинциальном языке, который долго составлял необходимую принадлежность судейского красноречия и которым в былое время злоупотребляли одинаково все адвокаты – и парижские, и провинциальные; теперь на нем говорят разве только официальные ораторы судебного ведомства; он подходит им своей напыщенной трескучей важностью: это язык, на котором муж называется супругом, жена – супругой, Париж – центром искусств и цивилизации, король – монархом, прокурор – красноречивым представителем обвинительной власти, век Людовика XIV – великим веком, театр – храмом Мельпомены, концерт – музыкальным торжеством, начальник войск в департаменте – славным воином, семинаристы – левитами, газетные ошибки – ядом, распространяемым на столбцах сих органов. Адвокат начал с того, что объяснился насчет кражи яблок, – что довольно трудно было сделать выспренним слогом; но сам Боссюэ вынужден был среди надгробной речи намекнуть на курицу и выпутался из этого затруднения с помпой. Адвокат утверждал, что кража яблок не была материально доказана. Никто не видел, как его клиент, которого он, в качестве защитника, упорно называл Шанматье, карабкался на забор или ломал ветку (адвокат охотнее сказал бы ветвь); подсудимый уверен, что он нашел ее на земле и поднял. Где же доказательство противного? Без сомнения, эта ветка была сломана и украдена, а потом брошена за забор испугавшимся мародером; без сомнения, тут был вор. Но что же доказывало, что этот вор был именно Шанматье? Один только пункт: а именно его звание бывшего каторжника. Адвокат не отрицал, что, к несчастью, этот факт почти констатирован; подсудимый проживал в Фавероле; он был там дровосеком; имя Шанматье могло первоначально быть Жан Матье, все это правда; наконец, четыре свидетеля безусловно, не колеблясь, признавали Шанматье каторжником Жаном Вальжаном. Всем этим доказательствам, всем этим уликам адвокат мог противопоставить только отрицания своего клиента; но, предполагая, что это каторжник Жан Вальжан – разве это доказывало, что он воровал яблоки? То была догадка, предположение – не более, а вовсе не доказательство. Правда, сам защитник сознавался, «по чувству справедливости», что подсудимый избрал плохую систему защиты.
Он упорно отрицал все – и воровство, и предположение, что он бывший каторжник. Сознание относительно этого последнего пункта было бы, конечно, гораздо благоприятнее и, без сомнения, склонило бы судей к снисходительности; защитник ему советовал сознаться, но обвиняемый отказался наотрез, надеясь, вероятно, спасти все, не сознавшись ни в чем. Конечно, это ошибка, но разве не следует принять во внимание ограниченность его ума? Очевидно, человек этот тупоумен. Долгие страдания на каторге, продолжительная нищета превратили его в идиота; он плохо защищался, но разве это причина, чтобы осудить его? Что касается истории с малышом Жервэ, то адвокат не брался обсуждать ее, так как она не входила в дело. Речь свою защитник заканчивал, умоляя присяжных и суд, если только тождественность Жана Вальжана казалась им несомненной – применить к нему полицейские меры, которым подвергается осужденный вор, а не ту страшную кару, которая поражает каторжника-рецидивиста.
Прокурор отвечал защитнику. Он говорил горячо и цветисто, как обыкновенно говорят все прокуроры.
Он поблагодарил защитника за его «добросовестность» и притом искусно воспользовался этой добросовестностью. Он обратил против подсудимого уступки, сделанные его защитником. Адвокат, по-видимому, соглашался, что обвиняемый – Жан Вальжан. Прокурор принял это к сведению. Итак, человек этот не кто иной, как Жан Вальжан. Это было дознано обвинением и казалось неоспоримым. Здесь, благодаря искусной риторической фигуре, коснувшись источников и причин преступления, прокурор стал громить безнравственность романтической школы, тогда еще только нарождавшейся под названием сатанинской школы; он приписал с известной степенью вероятности влиянию этой развращенной литературы преступление Шанматье, или, вернее, Жана Вальжана. Исчерпав эти соображения, он перешел к самому Жану Вальжану. Что такое Жан Вальжан? Характеристика его: чудовище, исчадие ада и т. д. Образцом для такого рода описаний служит рассказ Терамена, бесполезный для драмы, но оказывающий чуть не ежедневно большие услуги судебному красноречию. Публика и присяжные «содрогнулись». Окончив описание, прокурор с ораторским порывом, который на следующее утро должен был возбудить в высшей степени восторг полицейской газеты, воскликнул:
– И этот-то человек и прочие, и прочие, скиталец, бродяга, нищий, оез средств к существованию, привычный, по своей прошлой жизни, к преступным деяниям и мало исправленный своим пребыванием на каторге – как доказывает преступление, совершенное над малышом Жервэ, и прочие, и прочие, – такой-то человек, застигнутый на самом месте кражи с поличным, – отрицает преступление, кражу, перелезание через забор, отрицает все, даже самое имя свое, свою собственную личность! Помимо множества улик, к которым мы не будем возвращаться, четыре свидетеля признали его – Жавер, честный инспектор полиции, и трое его бывших товарищей: Бреве, Кошпаль, Шенильдье. То же он противопоставляет этим подавляющим уликам? Отрицание. Какая черствость, какое ожесточение сердца! Вы удовлетворите правосудие, господа присяжные, и так далее.
В то время, когда говорил прокурор, подсудимый слушал с разинутым ртом, с удивлением, в котором проглядывало некоторое даже восхищение. Он, очевидно, был восхищен, как может человек так красиво говорить. Время от времени, в самых энергичных местах обвинительной речи, в те моменты, когда красноречие без удержу изливалось потоком уничтожающих эпитетов и окутывало подсудимого грозной тучей, он тихо качал головой направо и налево, – нечто вроде печального, безмолвного протеста, – этим он ограничивался с самого начала прений. Два-три раза зрители, помещавшиеся поближе от него, слышали, как он бормотал: «Вот что значит не спросить господина Балу!» Прокурор дал заметить присяжным это идиотское поведение, очевидно рассчитанное и доказывавшее не тупоумие, а хитрость, коварство, привычку обманывать правосудие; такой образ действия свидетельствовал о глубокой испорченности этого человека. В заключение прокурор потребовал строгого приговора.
Как известно, приговор этот грозил каторжными работами пожизненно.
Поднялся защитник, начал с того, что поблагодарил господина прокурора за его превосходную речь, затем стал возражать, как мог; но он заметно ослабевал, почва ускользала из-под его ног.