Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 74 (всего у книги 123 страниц)
Вечером Жан Вальжан опять ушел, а Козетта приоделась. Она причесалась и надела платье, ворот которого позволял видеть всю шею и потому считался «неприличным» для молодой девушки. В сущности, в этом платье не было никакого неприличия, – оно было только красиво.
Козетта принарядилась совершенно бесцельно. Она сама никуда не собиралась и к себе никого не ждала. В сумерки она вышла в сад. Туссен в это время была занята в кухне, выходившей окнами во двор.
Козетта принялась ходить под деревьями, отстраняя рукой низкие ветви, задевавшие ее лицо.
Незаметно она дошла до скамейки, на которой по-прежнему лежал камень. Сев на скамейку, молодая девушка положила руку на этот камень, точно хотела приласкать и поблагодарить его. Вдруг у нее явилось то неопределенное ощущение, которое овладевает человеком, когда за ним без его ведома кто-нибудь стоит. Она повернула голову назад и вдруг вскочила с места. Это был он!
Он стоял с непокрытой головой и казался очень бледным и исхудалым. Его черная одежда точно сливалась с окружающей мглою. Белело только лицо. Его прекрасные глаза тоже были полны сумеречной мглою. Окутанный дымкою бесконечной печали, он точно нес в себе смерть и бездну ночи. Лицо его озарялось последними лучами угасающего дня и мыслью отходящей души. Это еще не был призрак, но как будто уже и не человек. Шляпа его лежала на траве в нескольких шагах от него.
Козетта, готовая лишиться чувств, не издала ни звука. Она медленно отступала назад, чувствуя, что ее влечет к тому, кто стоял перед нею. Он стоял неподвижно возле скамейки. Глаз его Козетта не видала, но какое-то невыразимо грустное чувство подсказывало ей, что он смотрит на нее. Отступая, она встретила дерево, прислонилась к нему, иначе она бы упала.
Но вот она услыхала его голос, которого раньше никогда не слыхала. Этот голос, почти смешиваясь с шелестом листьев, говорил:
– Простите мне, что я здесь. Сердце мое исстрадалось. Я не мог более терпеть и пришел. Читали вы то, что я вчера положил на эту скамейку? Узнаете ли вы меня?.. Не бойтесь меня. Помните ли вы тот давно уже промелькнувший день, когда вы взглянули на меня в первый раз. Это было в Люксембургском саду, около изображения гладиатора. А тот день, когда вы прошли мимо меня? Вы взглянули на меня в первый раз шестнадцатого июня, а прошли мимо второго июля. Скоро будет год. Сколько времени я не видел вас! Я спрашивал о вас ту женщину, которая отпускает там напрокат стулья, и она сказала, что тоже давно не видела вас. Вы жили на Западной улице на третьем этаже, окнами на улицу, в новом доме. Видите, я узнал это. Я следил за вами. Что же мне оставалось более делать? Но вы вдруг скрылись из того дома. Однажды, когда я под арками Одеона читал газету, мне показалось, будто вы прошли. Я бросился вдогонку, но это были не вы. Это оказалась какая-то женщина в шляпке, похожей на вашу. Я прихожу сюда по ночам… Не бойтесь: меня никто тут не видит. Я прихожу посмотреть на ваши окна. Я крадусь тихо, чтобы не испугать вас. Однажды вечером вы обернулись было в мою сторону, и я бросился бежать от вас. В другой раз я слышал, как вы пели. В ту минуту я был счастлив. Разве вам причинялось какое-нибудь зло тем, что я слушал ваше пение сквозь окно, закрытое ставнями? Ведь никакого, не правда ли?.. Вы мой ангел-хранитель. Позвольте же мне иногда видеть вас… Я близок к смерти… Если бы вы знали, как я боготворю вас!.. Простите, что я говорю вам, почти ничего не сознавая!.. Быть может, я сержу вас своим присутствием и разговором? Скажите – сержу? Да?
– О матушка! – произнесла глухим голосом Козетта и пошатнулась, готовая упасть.
Он успел подбежать и вовремя подхватить ее. Он бессознательно и крепко прижимал ее к себе. Поддерживая ее, он сам едва держался на ногах. Голова его была как в огне, перед глазами вспыхивали молнии, мысли его путались. Ему казалось, что он совершает священный обряд и вместе с тем святотатство. В нем не было и тени чувственного желания при виде этой очаровательной женщины, которую он держал в своих объятиях. Он только чувствовал, что готов умереть от безумной любви к ней.
Она схватила его руку и приложила к своему сердцу. Он ощутил у нее на груди бумагу и прошептал:
– Неужели вы любите меня?
– Молчи! Ты сам знаешь это! – прошептала она тихим, как дуновение, голосом и спрятала зардевшееся лицо на груди упоенного счастьем молодого человека.
Он в изнеможении опустился на скамью. Козетта машинально села рядом с ним. Они не находили слов для выражения того, что в них происходило. На небе начинали появляться звезды.
Как случилось, что уста молодых людей встретились? А как случается, что птица поет, что снег тает, что роза распускается, что весною все цветет, что за темными вершинами деревьев, трепещущими над холмом, розовеет утренняя заря? Один поцелуй – и в этом было все.
Они оба задрожали и взглянули друг на друга сияющими в темноте глазами. Они не чувствовали ни ночной свежести, ни холода каменной скамьи, ни сырости, поднимавшейся от земли и покрывавшей влагой траву, они смотрели друг на друга, и сердца их были полны воспоминаний. Они взялись за руки, сами того не замечая.
Она не спрашивала его, даже не думала о том, где он прошел, как проник в сад. Ей казалось так просто, что он здесь, рядом с нею. Козетта пробовала что-то сказать, но у нее ничего не выходило. Казалось, душа ее трепещет у нее на устах, как капля росы на цветке.
Но вот мало-помалу они разговорились. За молчанием, выражавшим полноту внезапно нахлынувшего чувства, последовало излияние. Над их головами расстилалась чудная ясная ночь. Эти два существа, чистые, как духи, все поведали друг другу: свои грезы, свое безумие, свои восторги, химеры, свое отчаяние, высказали, как они любили друг друга издали, как желали видеться, как тосковали, когда перестали встречаться. В идеальной интимности, которая уже не могла быть более полной, они поверяли один другому все, что в них было самого сокровенного и таинственного. С чистой верой в свои иллюзии они выразили все, что любовь, юность и блаженство свидания вложили им в мысли. Эти два сердца вылились друг в друга, так что через какой-нибудь час каждый из них вполне уже обладал сердцем другого. Они прониклись, очаровались, ослепились друг другом.
Когда, наконец, они высказали друг другу все, что имели сказать, Козетта положила голову на плечо к своему собеседнику и спросила его:
– Как вас зовут?
– Мариус, – тихо ответил он. – А вас?
– Меня зовут Козетта, – прошептала она.
Книга шестая
МАЛЕНЬКИЙ ГАВРОШ
I. Злая шалость ветраС 1823 года, когда монфермейльская харчевня начала понемногу поглощаться бездной – не банкротства, а мелких долгов, у супругов Тенардье родилось еще двое мальчиков. Таким образом, у них теперь было пятеро детей: две девочки и три мальчика. Это было уж слишком.
Жена Тенардье с чувством особой радости избавилась от двух младших ребят, совсем еще крошечных. Именно «избавилась». В этой женщине естественные чувства были совсем истрепаны, и от них оставались одни обрывки. Впрочем, подобное явление довольно обычно, и ему можно привести много примеров. Как у жены маршала де Мот-Гуданкур, так и у жены Тенардье материнское чувство исчерпывалось одними дочерями. Ее ненависть ко всему человеческому роду начиналась с ненависти к собственным сыновьям. Относительно этих сыновей злость ее достигала особенной силы. Как мы уже видели, она чувствовала к старшему сыну какое-то омерзение, а к младшим – прямо глухую ненависть. Почему? Да так. «Так» – это самая ужасная из побудительных причин и самый неопровержимый из ответов. «На что мне такая орава ребят!» – говорила себе эта мать.
Объясним, как удалось супругам Тенардье избавиться от своих младших детей и даже извлечь из этого выгоду. Маньон, о которой было упомянуто в одной из предыдущих книг, была та самая, которой удалось заставить старика Жильнормана содержать ее двух ребят. Она жила на набережной Целестинцев, на углу той старинной улицы Пти-Мюск, сделавшей все, что она могла, чтобы превратить свою дурную репутацию в добрую. Все помнят страшную эпидемию крупа, которая тридцать пять лет тому назад свирепствовала в прибрежных кварталах Парижа и которой воспользовалась наука, чтобы производить в широких размерах опыты вдувания квасцов, что ныне так удачно заменено наружным применением йода. В этой эпидемии Маньон в один день лишилась обоих своих детей: один умер утром, а другой – вечером. Это были два совсем еще маленьких мальчика, очень дорогих для матери, так как они представляли собой ежемесячную ценность в восемьдесят франков. Сумма эта аккуратно выплачивалась от имени Жильнормана его поверенным Баржем, отставным приставом, жившим на улице Руа-де-Сесиль. Со смертью детей должен был прекратиться доход. Маньон стала искать возможность поправить дело, казавшееся непоправимым. В том темном обществе, к которому она принадлежала, люди знают друг о друге все, свято хранят доверенные им тайны и всегда готовы помогать один другому. Маньон нужно было двое детей, а у Тенардье оказалось двое лишних и как раз того же пола и даже возраста, как ее умершие дети. Дело было выгодное для обеих сторон, и маленькие Тенардье превратились в маленьких Маньонов. Получив замену своих детей, Маньон переселилась с набережной на улицу Клошперс. В Париже тождественность личности часто нарушается при переселении с одной улицы на другую.
Не будучи предупрежден, закон не вмешался в дело перехода детей из одних рук в другие, и оно совершилось очень просто. Только Тенардье потребовала, чтобы Маньон платила ей за детей по десяти франков в месяц; та на это согласилась. Само собой разумеется, что Жильнорман по-прежнему аккуратно продолжал давать Маньон деньги на детей и каждые полгода посещал ребят. Перемены в них он не замечал, и Маньон твердила ему: «Как они похожи на вас!»
Тенардье, для которого превращения были очень легки, воспользовался этим случаем, чтобы стать Жондреттом. Обе его дочери и Гаврош едва успели заметить, что у них было два маленьких брата. На известной ступени нищеты человеческими существами овладевает какое-то равнодушие, при котором все представляется в призрачном виде. В этом состоянии даже самые близкие люди иногда кажутся смутными тенями, еле обрисовывающимися на туманном фоне жизни, поэтому легко смешиваемыми с туманом.
Вечером того дня, в который Тенардье отдала Маньон своих ребятишек с твердой решимостью отказаться от них навсегда, у нее явились угрызения совести, или она притворилась, что это мучит ее, и сказала мужу:
– Но ведь это значит бросать своих детей!
Флегматичный муж заметил на это поучительным тоном, что Жан-Жак Руссо поступал со своими детьми еще хуже. Это немного успокоило совесть жены, но зато в ней возникли опасения, и она продолжала:
– А что, если полиция станет преследовать нас, Тенардье? Разве то, что мы сделали, дозволено?
– Все дозволено, – отвечал муж. – Полиция ничего не заметит. К тому же такими ребятишками, у которых нет ничего за душой, никто не интересуется.
Маньон была в своей преступной среде щеголихой. Она хорошо одевалась. Свою квартиру, убранную довольно убого, но с некоторой претензией, она разделяла с искусной воровкой, одной офранцузившейся англичанкой. Эта англичанка, пустившая в Париже корни, имевшая богатые связи и замешанная в истории с медалями библиотеки и с бриллиантами мадемуазель Марс, впоследствии прославилась на страницах судебной летописи. Ее прозвали «мамзель Мисс».
Ребятишки Тенардье, попавшие к Маньон, не имели причин жаловаться. Благодаря получаемым за них восьмидесяти франкам их берегли, как бережется все, что доставляет пользу. Их прилично одевали, недурно кормили и обходились с ними почти как с маленькими «господчиками». Вообще им было гораздо лучше у Маньон, чем у родной матери. Маньон разыгрывала из себя «даму» и никогда не говорила при детях на воровском жаргоне.
Так прошло несколько лет. Тенардье рассчитывал на детей в будущем. Однажды, когда Маньон отдавала ему свою ежемесячную десятифранковую дань, он сказал ей:
– Нужно заставить «отца» дать им воспитание.
Вдруг бедных детей, до тех пор не знавших никакого горя, сразу швырнуло в водоворот жизни, и они были вынуждены барахтаться в нем. Арест целой массы злодеев, произведенный в притоне Жондретта и неизбежно усложненный дополнительными обысками и заключениями в тюрьму, всегда является настоящим бедствием для того противообщественного сборища, которое ютится в столичных трущобах; такого рода событие влечет за собой множество крушений в этом темном мире. Катастрофа, разразившаяся над Тенардье, повлекла за собой и катастрофу для Маньон.
Однажды вскоре после того как Маньон передала Эпонине записку, касавшуюся улицы Плюмэ, на улицу Клошперс неожиданно нагрянула полиция. Маньон была арестована вместе с «мамзель Мисс»; все остальное население дома, казавшееся подозрительным, также не миновало цепких рук полиции. Оба мальчика, жившие у Маньон под видом ее родных детей, играли на дворе и ничего не знали о том, что происходило в доме. Когда они хотели пойти домой, то нашли двери своей квартиры запертыми и весь дом пустым. Живший напротив башмачник подозвал мальчиков и отдал им записку, оставленную для них «матерью». На записке был адрес: «Господин Барж, поверенный, улица Руа-Де-Сесиль, № 8».
– Вы больше здесь не живете, – сказал при этом башмачник мальчикам. – Ступайте вот по этому адресу. Это очень близко: первая улица налево. Спрашивайте дорогу по этой бумажке.
Дети отправились, сами не зная куда. Старший вел за руку младшего, держа в свободной руке бумажку, которая должна была помочь им найти их новое жилище. Мальчик озяб, и его окоченевшие пальцы плозо обхватывали бумажку. На повороте улицы Клошперс порыв ветра вырвал у него бумажку и унес ее, а так как уже сделалось совсем темно, мальчик и не мог отыскать записки. Кончилось тем, что ребятишки принялись бродить наудачу по улицам.
II. Маленький Гаврош пользуется Наполеоном ВеликимВесной в Париже часто дуют резкие, пронизывающие насквозь ветры, способные заморозить плохо одетые живые существа. Эти ветры, омрачающие самые ясные дни, производят впечатление холодного зимнего воздуха, врывающегося в хорошо натопленную комнату сквозь щели оконных рам или плохо закрытую дверь; словно ушедшая зима оставила за собою дверь отворенною, и из нее несет холодом.
Весной 1832 года, когда в Европе разразилась самая жестокая эпидемия текущего века, эти ветры были особенно резки и беспощадны. Открылась дверь в царство еще более холодное, чем царство зимы, – в могилу. В этих ветрах чувствовалось дыхание надвигавшейся холеры.
С метеорологической точки зрения эти холодные ветры отличались той особенностью, что они не исключали сильного электрического напряжения. То и дело разражались страшные грозы, наводившие ужас на все живущее.
Однажды вечером, когда леденящий ветер дул с такой силой, точно вернулся январь, и граждане снова надели свои теплые плащи, маленький Гаврош, ежась в своих лохмотьях, стоял перед окном парикмахерской в окрестностях Л'Орм-Сен-Жерве и притворялся, что замер в восторженном созерцании восковой невесты, которая в подвенечном наряде, с померанцевым венком на голове, вертелась в окне посреди двух ярко горевших кенкетов, показывая прохожим то спину, то вечно улыбающееся лицо.
В действительности Гаврош заинтересовался этой фигурой только как предлогом, чтобы, не возбуждая подозрений, наблюдать за тем, что происходило в самой парикмахерской. Он выискивал случай украсть кусок мыла с целью потом продать его за су куаферу из предместья. Ему уже не раз удавалось поужинать таким куском; мальчик называл этого рода промысел, к которому чувствовал призвание, «бритьем цирюльников».
Кутаясь в бог весть где добытую им старую женскую шаль, служившую ему вместо кашне, и делая свои тонкие наблюдения, он бормотал себе под нос: «Во вторник… Нет, кажется, не во вторник… Или во вторник?.. Должно быть, и в самом деле во вторник… Да, во вторник и есть!» Неизвестно к чему относился этот монолог. Если он означал тот день, когда мальчик ел в последний раз, то значит, что он голодает уже третий день, так как теперь была пятница.
Цирюльник в своей хорошо натопленной лавке кого-то брил, не переставая искоса посматривать на «врага», то есть на стоявшего снаружи перед окном продрогшего мальчишку с дерзкими глазами, который, засунув в карманы руки, находился там, по-видимому, неспроста.
Пока Гаврош глядел на соблазнявшее его виндзорское мыло, делая вид, что любуется восковой невестой, двое мальчуганов еще меньше его, – одному могло быть лет семь, а другому не больше пяти, – и оба довольно прилично одетые, робко повернули ручку двери в парикмахерскую и вошли туда. Они чего-то просили, быть может милостыни, и притом таким жалобным голосом, который походил скорее на писк голодных мышей, чем на человеческую речь. Они говорили оба сразу, и разобрать их слова было невозможно, потому что голос меньшего прерывался рыданиями, а старший стучал зубами от холода. Цирюльник повернул к ним перекошенное бешенством лицо и, не выпуская бритвы из правой руки, левой оттолкнул старшего мальчика, а меньшего коленкой обратно к двери. Выпроводив их снова на улицу, он захлопнул за ними дверь и сердито пробурчал:
– Зря только холода напускают!
Дети со слезами на глазах побрели дальше. Между тем нашла туча, и начал накрапывать дождь. Маленький Гаврош догнал мальчиков и спросил их:
– Что с вами, ребятки?
– Мы не знаем, где нам спать сегодня, – ответил старший.
– Только-то! – сказал Гаврош. – Эка, подумаешь, беда! Да разве из-за таких пустяков ревут?.. Экие вы глупенькие!
И с видом горделивого превосходства, сквозь которое просвечивала покровительственная нежность, добавил:
– Марш за мной, мелюзга!
– Хорошо, сударь, – покорно сказал старший из мальчиков.
И малютки последовали за Гаврошем с таким же доверием, с каким пошли бы за архиепископом, если бы он позвал их. Они даже перестали плакать.
Гаврош повел их по улице Сент-Антуан по направлению к Бастилии. По пути он бросил негодующий взгляд назад на лавку цирюльника и пробормотал:
– Экая бессердечная треска! Должно быть, это англичанин.
Какая-то девушка громко расхохоталась при виде следовавших гуськом друг за другом мальчиков. Это было прямым оскорблением маленьких граждан.
– Здравствуйте, мамзель Омнибус! – насмешливо крикнул ей Гаврош.
Минуту спустя ему опять вспомнился парикмахер, и он пробурчал:
– Нет, я ошибся в этом животном: это не треска, а змея… Смотри, цирюльник, я приведу к тебе слесаря и заставлю его приделать тебе к хвосту погремушку!
Этот цирюльник пробудил в нем дух воинственности и задора. Перепрыгивая через канавку, он нечаянно задел бородатую привратницу с метлой в руках, вполне достойную, чтобы встретиться с Фаустом на Брокене, и крикнул ей:
– Знать, вы на водопой вывели своего конька, сударыня?
Потом он забрызгал грязью лаковые сапоги какого-то прохожего.
– Дурак! – обругал его тот, взбешенный этим. Гаврош высунул нос из-под своей шали.
– На кого это вы изволите жаловаться? – невинным тоном спросил он.
– На тебя! – сказал прохожий.
– Контора заперта. Я более не принимаю жалоб, – отрезал Гаврош.
Продолжая идти дальше по улице, Гаврош заметил под воротами окоченевшую нищенку лет тринадцати с небольшим, у которой из-под слишком короткой юбки виднелись синие коленки. Девочка, очевидно, давно уже выросла из юбки, и это становилось даже неприличным.
– Бедная девчонка! – сказал Гаврош. – У нее нет даже панталончиков… На вот, возьми хоть это.
С этими словами, распутав теплую шерстяную шаль, которая была обмотана вокруг его шеи, он набросил ее на исхудалые и посиневшие плечи девочки, превратив таким образом кашне снова в шаль.
Девочка взглянула на него с изумлением и молча приняла подарок. На известной ступени нищеты бедняк настолько тупеет, что уже более не жалуется на свои страдания и не благодарит за добро.
– Бр-р-р! – произнес Гаврош, дрожа сильнее святого Мартина, у которого оставалась хоть половина плаща.
Вслед за этим дождь хлынул как из ведра, точно в наказание за доброе дело.
– Это еще что такое! – воскликнул Гаврош. – Словно из ушата!.. Если так будет продолжаться, я перестану быть добрым! – прибавил он, шагая вперед.
– Впрочем, не беда, – проговорил он, бросив прощальный взгляд на нищенку, которая ежилась под шалью: – Хоть она-то согреется.
И, взглянув затем на мрачную тучу, нависшую над его головой, он задорно крикнул:
– Что, взяла?!
И прибавил шагу. Малыши старались поспеть за ним.
Проходя мимо одной из тех толстых железных решеток, которыми ограждаются окна булочной, так как хлеб оберегается в одинаковой мере с золотом, Гаврош обернулся к своим маленьким спутникам и спросил их:
– Ребятки, а вы обедали сегодня?
– Нет, сударь, – ответил старший, – мы ничего не ели с самого утра.
– Значит, у вас нет ни отца ни матери? – продолжал Гаврош.
– Извините, сударь, у нас есть и папа и мама, но мы не знаем, где они, – возразил старший мальчуган.
– А!.. Ну, иной раз, пожалуй, лучше этого и не знать, – проговорил Гаврош глубокомысленным тоном.
– Вот уже два часа, как мы ходим, – продолжал старший из его спутников, – и ищем под ногами, нет ли чего поесть, но ничего не нашли.
– Это потому, что собаки жрут все, что валяется на улице, – сказал Гаврош и после непродолжительного молчания добавил: – Значит, мы потеряли наших родителей? Мы не знаем, что с ними сталось?.. Это скверно, мои милашки! Нехорошо так сбиваться с пути! Нужно постараться уладить дело.
Он не стал больше расспрашивать ребятишек. Не иметь пристанища – дело такое обыкновенное!
Между тем старший из мальчуганов, почти совсем вернувшийся к свойственной его возрасту беспечности, вдруг заметил:
– А ведь мама обещала свести нас на вербу в Вербное воскресенье!
– Это ерунда! – сказал Гаврош.
– Мама у нас важная дама и живет вместе с мамзель Мисс.
– Есть чем хвастаться!
Бросая эти презрительные замечания, Гаврош остановился и принялся шарить во всех заплатках своих лохмотьев. Наконец он поднял голову с видом, который должен был быть, по его желанию, только довольным, а на самом деле вышел торжествующим.
– Успокойтесь, малыши, – сказал он, – нам всем троим есть на что поужинать. Вот, смотрите.
И он показал им су. Не дав ребятишкам времени удивиться, он толкнул их перед собою в булочную, положил там свой су на прилавок и крикнул:
– Гарсон! На пять сантимов хлеба!
«Гарсон», оказавшийся самим хозяином, взял хлеб и нож.
– Режь на три куска, гарсон! – продолжал Гаврош и с достоинством прибавил: – Нас трое.
И, заметив, что булочник, оглядев всех трех покупателей, отложил в сторону белый хлеб и взялся за черный, Гаврош засунул палец в нос и с величественным видом Фридриха Великого, нюхающего табак, бросил булочнику следующий негодующий вопросительный возглас:
– Qeqseqela?
Предупреждаю тех из читателей, которые могут усмотреть в этом восклицании русское или польское слово или примут его за один из тех воинственных кличей, которыми обмениваются дикари в своих пустынях, что это самое обыкновенно слово; оно то и дело употребляется самими читателями, но в форме целой фразы, то есть «Qu'est ce que c'est que cela?» [96]96
Это что такое?
[Закрыть]
Булочник сразу понял Гавроша.
– Это тоже очень хороший хлеб, только второго сорта, – сказал он.
– Вероятно, вы хотите сказать: самый плохой черный хлеб! – возразил Гаврош с холодной презрительностью. – Давайте нам белого хлеба, гарсон, слышите? Самого лучшего белого хлеба! Я угощаю.
Булочник не мог удержаться от улыбки и, нарезая требуемый хлеб, смотрел на детей таким сострадательным взглядом, что задел Гавроша за живое.
– А позвольте вас спросить, господин пекарь, почему вы изволите так странно пялить на нас свои буркалы? – задорно спросил он.
Булочник молча отдал хлеб, взял с прилавка су и отвернулся.
– Нате вот, лопайте! – обратился Гаврош к детям, вручая каждому из них по куску хлеба.
Но мальчики изумленно глядели на него, не решаясь взять хлеб. Гаврош расхохотался.
– Ах да! Вы ведь не привыкли к таким словам! – догадался он и добавил: – Кушайте, мои пичужки.
Полагая, что старший из детей, казавшийся ему достойным более другого чести беседовать с ним, нуждается в особом поощрении, чтобы освободиться от колебания умиротворить свой голод, он присовокупил, сунув ему самый большой кусок хлеба:
– Вот, заложи себе это в свой клюв.
Самый маленький кусок он оставил себе. Булочник хотя и старался нарезать хлеб равными долями, но все-таки три части были не совсем одинаковой величины.
Бедные дети так же, как и Гаврош, были страшно голодны. Буквально разрывая хлеб зубами, они толклись в булочной, хозяин которой, удовлетворив их желание, смотрел теперь на них не очень ласково.
– Пойдемте, – сказал Гаврош своим спутникам.
И они все трое продолжили путь к Бастилии. Проходя мимо ярко освещенных окон магазинов, то и дело встречавшихся по пути, самый маленький из мальчиков каждый раз смотрел на свои свинцовые часики, которые висели у него на шее на тоненьком шнурочке.
– Экий чижичек! – проговорил сквозь зубы Гаврош, с нежностью глядя на ребенка; потом после некоторого раздумья он прибавил: – Ну, если бы у меня были такие малыши, я бы их лучше берег!
Когда они доели свой хлеб и дошли до угла мрачной улицы Де-Баль, в глубине которой виднеется низенькая и угрюмая решетка тюрьмы Форс, кто-то вдруг проговорил:
– А! Это ты, Гаврош?
– А! Это ты, Монпарнас? – ответил тем же тоном Гаврош.
Хотя Монпарнас был переодет и имел на носу синие очки, тем не менее Гаврош сразу узнал его.
– Ишь, как ты защеголял! – продолжал Гаврош. – И шкуру напялил, похожую цветом на льняную припарку, и синие очки, как у лекаря. Умеешь наряжаться, черт бы тебя подрал!
– Тише, не ори так! – осадил его Монпарнас и поспешно увлек своего собеседника подальше от освещенных лавок.
Держась за руки, машинально последовали за ними и мальчики. Когда все очутились под темными сводами каких-то ворот, где они были защищены от дождя и от взглядов прохожих, Монпарнас спросил:
– Знаешь, куда я иду?
– В аббатство Горы Раскаяния, – бойко ответил Гаврош.
– Экий ты злоязычный! – засмеялся Монпарнас. – Я иду отыскивать Бабэ, – пояснил он.
– А! Так ее зовут Бабэ?
– Не ее, а его.
– Ага! Значит, мужчину Бабэ?
– Да.
– А я думал, его запрягли.
– Он отделался от запряжки.
И Монпарнас торопливо рассказал Гаврошу, как Бабэ в тот же день утром ухитрился улизнуть из Консьержери, куда его перевезли было; ему нужно было повернуть направо, в «коридор следствия», а он вместо того сумел повернуть налево и скрылся.
Гаврош подивился ловкости Бабэ.
– Ловкач! – похвалил он.
Добавив еще несколько подробностей о побеге, Монпарнас сказал:
– О, это еще не все!
Слушая Монпарнаса, Гаврош взял у него из рук тросточку, машинально потянул ее за верхнюю часть и вытащил из нее кинжал.
– Ага, – одобрительно воскликнул мальчик, вставляя на место оружие. – Ты, однако, с запасцем!
Монпарнас подмигнул глазом.
– Черт возьми! – продолжал Гаврош. – Уж не собираешься ли ты сцепиться с фараошками?
– Кто знает? – с видом равнодушия отвечал Монпарнас. – Не мешает на всякий случай иметь при себе булавку.
– Что же ты думаешь делать нынче ночью? – спросил Гаврош.
– Так… кое-что, – с напускной важностью процедил сквозь зубы Монпарнас; потом, вдруг переменив предмет разговора, воскликнул: – Да, кстати!..
– Что такое? – полюбопытствовал Гаврош.
– Вспомнил кое-что. Представь себе: на днях встречаю одного буржуа, который наградил меня прекрасной проповедью и еще более прекрасным кошельком. Проповедь, конечно, я тотчас же забываю, а кошелек кладу в карман. Минуту спустя мне приходит в голову фантазия полюбоваться прекрасным подарком. Я опускаю руку в карман, ищу и ничего не нахожу: кошелек исчез!
– Осталась, значит, одна проповедь? – насмешливо проговорил Гаврош.
– Да, а ты куда сейчас идешь?
– Иду укладывать спать вот этих ребятишек, – ответил Гаврош, указывая на своих опекаемых.
– Где же ты их уложишь?
– У себя.
– У себя? Да где же это?
– В своей квартире.
– А разве у тебя есть квартира?
– А ты как бы думал?
– Вот как! А можно узнать, где?
– В слоне.
Монпарнаса трудно было удивить, но теперь и он вытаращил глаза и с удивлением повторил:
– В слоне?!
– Ну да, в слоне, – хладнокровно подтвердил Гаврош и добавил: – Qeqseqela?
Это слово опять из того языка, на котором никто не пишет, но все говорят. Qeqseqela означает: qu'est ce que cela a? [97]97
Что из этого? (фр.).
[Закрыть]
Хладнокровие мальчика вернуло и Монпарнасу его обычное самообладание. Делая вид, что проникся полным пониманием странного ответа Гавроша, он заметил:
– В слоне так в слоне. А удобно там?
– Ничего, довольно удобно, – сказал Гаврош. – Там, по крайней мере, хоть не дует так, как под мостами.
– А как ты туда влезаешь?
– А очень просто – возьму да и влезу.
– Стало быть, там есть лазейка? – продолжал Монпарнас.
– Есть. Только об этом никому не следует говорить. Лазейка между передними ногами. Фараошки этого не знают.
– И ты карабкаешься туда, как кошка, не правда ли?
– Ты угадал. В один миг, не успеешь оглянуться, как меня уже нет. Но для этих малышей у меня есть лесенка, – добавил он после минутной паузы.
Монпарнас рассмеялся.
– А где ты раздобыл этих младенцев? – осведомился он. Гаврош просто ответил:
– Это мне один цирюльник подарил на память.
Монпарнас вдруг задумался.
– Однако ты сразу меня узнал, – заметил он точно про себя.
С этими словами он вынул из кармана два каких-то предмета, оказавшихся трубочками из гусиных перьев, завернутыми в вату, и всунул их себе в каждую ноздрю по одной. От этого нос его принял другой вид.
– Вот это тебя совсем перефасонивает, – заметил Гаврош, – и очень идет тебе. Тебе следовало бы всегда щеголять с этими штуками. С ними ты не так безобразен.
Монпарнас был красивый малый, но Гаврош любил посмеяться.
– Шутки в сторону, как ты меня теперь находишь? – спросил Монпарнас.
Голос его также совершенно изменился. Вообще Монпарнас в один миг преобразился до полной неузнаваемости.
– Чистый фокусник! – воскликнул Гаврош. – Представь нам что-нибудь.
Маленькие спутники Гавроша, которые до сих пор не вслушивались в беседу «больших» и были заняты ковырянием своих носов, при слове «фокусник» вдруг встрепенулись и уставились на Монпарнаса в радостном ожидании, что он им покажет какие-нибудь «штуки». К сожалению, Монпарнас, которому не трудно было бы потешить малышей, сразу сделался серьезным. Он положил руку на плечо Гавроша и проговорил, отчеканивая каждое слово:
– Вот что, мой милый: если бы я был на площади с моим догом, дагом и дигом и если б вы дали мне десять су, то я, пожалуй, и не отказался бы позабавить вас, но ведь Масленица уже давно прошла.