Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 59 (всего у книги 123 страниц)
В продолжение пяти лет Мариус жил в бедности, терпел лишения, доходил даже до нищеты, но убедился, что, несмотря на все это, еще не имел понятия о настоящей бедности. Только теперь ее грозный призрак промелькнул перед ним. И действительно тот, кто видел лишь нищету мужчины, в сущности еще ничего не видел; ему нужно увидать нищету женщины. А кто видел нищету женщины, тоже видел еще далеко не все; ему нужно увидеть нищету ребенка.
Дойдя до последней крайности, человек в то же время теряет и последнюю надежду. Горе беззащитным существам, окружающим его! Труд, заработок, хлеб, топливо, бодрость, охота – всего лишается он сразу. Дневной свет как бы гаснет снаружи, свет нравственный погасает внутри. В этой тьме мужчина находит два слабых существа – женщину и ребенка и безжалостно угнетает их, доводя до позора.
Тогда возможны любые ужасы. Лишь слабые преграды отделяют отчаяние от порока и преступления.
Здоровье, молодость, честь, святое, суровое целомудрие еще юной плоти, сердце, девственность, стыдливость, эта нежная оболочка души – все это пустые слова. Отцы, матери, дети, братья, сестры, мужчины, женщины, девушки сливаются почти как химические соединения в этом туманном смешении полов, родства, возрастов, позора и невинности. Они теснятся, прижимаясь друг к другу в этой яме, предназначенной им судьбой. Они жалобно смотрят друг на друга. О несчастные! Как они бледны! Как им холодно! Кажется, как будто они живут на другой планете, гораздо дальше от солнца, чем мы. Эта молодая девушка была для Мариуса чем-то вроде посланницы мрака.
Она показала ему отвратительную сторону ночи.
Мариус почти упрекал себя за то, что был слишком занят своими мечтами и любовью, мешавшими ему обратить внимание на своих соседей. То, что он внес за них квартирную плату, было чисто машинальным движением – всякий сделал бы то же самое на его месте. Но ему, Мариусу, не следовало ограничиваться только этим. Как? Всего одна стена отделяла его от этих заброшенных людей, которые жили как бы ощупью, во мраке, в стороне от остальных живущих, он сталкивался с ними, был, так сказать, последним звеном человеческого рода, к которому они прикасались, и он не обращал на них внимания. Каждый день, каждую минуту слышал он, как они ходят то туда, то сюда, как они говорят, и не слушал их! В их словах звучали стоны, а он даже не замечал итого! Мысли его были далеко, они уносились в область грез, невозможного счастья, недостижимой любви, безумств. А в это время человеческие существа, его братья во Христе, его братья из народа, умирали рядом с ним! Умирали бесполезно! Он даже приносил им вред, усиливал их несчастье. Будь у них другой сосед, не такой мечтатель, но более внимательный человек, простой и сострадательный, он, наверное, заметил бы их нищету, обратил бы внимание на них отчаяние и, может быть, давно уже помог бы им и спас их. Положим, они очень испорчены, развращены, порочны, даже гнусны, но ведь немногие люди, впав в крайнюю нищету, способны остаться чистыми, неопозоренными. К тому же, дойдя до известного положения, несчастные и порочные сближаются между собою, так как к ним можно применить одно и то же роковое слово – отверженные. Чья это вина? И притом разве сострадание не должно быть еще сильнее именно тогда, когда встречает самое глубокое падение?
Случалось, что Мариус, как все люди истинно честные, становился сам своим собственным наставником и бранил себя даже больше, чем того заслуживал. Теперь, читая себе наставление, он смотрел на стену, отделяющую его от Жондреттов, как будто полный сострадания взгляд его мог проникнуть сквозь нее и согреть этих несчастных!
Разделявшая две комнаты оштукатуренная перегородка из планок и брусьев была очень тонка; через нее были ясно слышны голоса, и можно было разобрать каждое слово. Только такой мечтатель, как Мариус, мог не заметить этого раньше. Перегородка не была оклеена обоями ни у Мариуса, ни у Жондреттов; ее грубое устройство было все на виду Мариус бессознательно смотрел на нее. Бывает, что человек, погруженный в мечты, разглядывает, наблюдает и исследует предмет как человек размышляющий. Вдруг Мариус встал. Он заметил наверху, под самым потолком, треугольную щель между тремя планками. Штукатурка вывалилась оттуда и, взобравшись на комод, можно было через это отверстие заглянуть в конуру Жондреттов. У сострадания есть и должно быть свое любопытство. Эта щель была чем-то вроде потайного окошечка. Позволительно взглянуть украдкой на несчастье, если желаешь помочь ему.
«Посмотрим, что это за люди, – подумал Мариус, – и как они живут». Он влез на комод, приложил глаз к щели и стал смотреть.
VI. Красный зверь в своем логовищеВ городах, как и в лесах, есть свои пещеры, в которых скрывается все самое злое и опасное. Только то, что прячется в городах, свирепо, низко и мелко, то есть безобразно, тогда как то, что скрывается в лесах, свирепо, дико и величественно, то есть прекрасно. Берлоги зверей лучше берлог людей. Берлога лучше трущобы.
А Мариус видел теперь именно такую трущобу.
Он тоже был беден, и обстановка его комнаты была самая скудная, но бедность его была благородная, и потому в его мансарде все было чисто и опрятно. Комната же, на которую он смотрел в эту минуту, была грязная, зловонная, мрачная, отвратительная. Вся меблировка состояла из соломенного стула, сломанного стола, нескольких черепков разбитой посуды и двух ужасных, неописуемых кроватей, стоявших по углам комнаты.
Мансарда освещалась одним только маленьким, затянутым паутиной окном в четыре стекла. Через это окно проходило как раз столько света, чтобы превратить человеческое лицо в лицо призрака. Стены, точно изъеденные проказой, были покрыты шрамами и рубцами, как лицо, обезображенное какой-нибудь ужасной болезнью. Капли гнойной сырости выступали на них. Местами видны были непристойные рисунки, грубо начерченные углем.
Пол мансарды, которую занимал Мариус, был выложен кирпичом, хоть и расколотым во многих местах; в комнате же Жондреттов пол был не кирпичный и не дощатый, а простой земляной. На этом неровном полу с инкрустацией из пыли, по-видимому не имевшем понятия о щетке, прихотливо группировались созвездия старых носков, стоптанных башмаков и отвратительных тряпок. В комнате был, однако, камин, почему она и сдавалась за сорок франков в год. Чего только не было в этом камине! Жаровня, котелок, сломанные доски, тряпье, висевшее на гвоздях, птичья клетка, зола и даже немного огня. В нем грустно дымились две головни.
Комната казалась еще ужаснее оттого, что была очень велика. В ней были выступы, углы, темные углубления, что-то вроде бухт и мысов. Благодаря этому получались ужасные, недоступные исследованию закоулки, где, должно быть, гнездились пауки величиною с кулак, мокрицы длиною в фут и, может быть, даже какие-нибудь страшные неведомые человеческие существа.
Одна кровать помещалась около двери, другая – около окна. Обе они были приставлены спинками к камину и стояли как раз напротив Мариуса.
В углу, ближайшем к щели, в которую смотрел Мариус, висела на стене в черной рамке раскрашенная гравюра, под ней была сделана крупными буквами надпись: «Сон». Она изображала спящую женщину со спящим ребенком на коленях; над ним парил орел, а пониже, в облаке, спускалась корона, которую женщина, и не думая просыпаться, отстраняла от головы ребенка; в глубине стоял окруженный сиянием Наполеон, прислонясь к темно-синей колонне с желтой капителью, украшенной такой надписью:
МАРЕНГО
АУСТЕРЛИЦ
ИЕНА
ВАГРАМ
ЭЙЛАУ
Под гравюрой стояла на полу продолговатая деревянная рама, прислоненная не совсем плотно к стене. Она походила или на перевернутую картину, или на оконную раму, или же на снятое со стены зеркало, на время приставленное к стене.
Около стола, на котором стояла чернильница и лежали бумага и перо, сидел мужчина лет шестидесяти, низенький, худощавый, посиневший от холода, угрюмый, с хитрым, жестоким, тревожным взглядом, – настоящий тип негодяя.
Лафатер {396} , увидав это лицо, нашел бы в нем смесь ястреба с сутягой. Хищная птица и кляузник становились еще отвратительнее, дополняя друг друга, сутяга придавал хищной птице низость, птица делала человека ужасным.
У этого старика была длинная седая борода. Он был в женской рубашке, обнажавшей его волосатую грудь и руки, покрытые жесткой седой щетиной. Из-под рубашки виднелись грязные панталоны и сапоги, из которых высовывались пальцы. У него во рту была трубка – он курил. В жалкой комнате не было хлеба, но еще оставался табак.
Старик писал, должно быть, письмо вроде тех, которые читал Мариус.
На углу стола лежала старая книга в красноватой обертке; по старинному формату в двенадцатую долю листа, обычному в библиотеках для чтения, видно было, что это роман. На обертке было отпечатано крупными буквами заглавие: «Роман Дюкре-Дюмениля {397} . 1814 год». – Не переставая писать, старик громко говорил сам с собою.
Толстая женщина, которой могло быть от сорока до ста лет, скорчилась около камина, присев на голые пятки.
На ней тоже была только рубашка да вязаная юбка с заплатами из старого сукна. Фартук из толстого холста закрывал юбку до половины. Хоть эта женщина согнулась и съежилась, видно было, что она очень высокого роста.
По сравнению с мужем она казалась настоящей великаншей. У нее были безобразные, рыжевато-белокурые волосы с проседью, которые она время от времени откидывала со лба своими огромными лоснящимися руками с плоскими ногтями. Около нее лежала на полу открытая книга такого же формата, как и лежащая на столе, – должно быть, другой том того же романа.
На одной из кроватей сидела, спустив ноги, высокая, бледная, совсем почти голая девочка: она как будто ничего не видела, не слышала, даже не жила.
Это, должно быть, была младшая сестра той девушки, которая приходила к Мариусу.
Ей казалось на вид лет одиннадцать-двенадцать. Но, вглядевшись в нее повнимательнее, вы убеждались, что ей не меньше четырнадцати. Это была та девочка, которая накануне вечером говорила на бульваре: «Уж какого же стрекача я задала!»
Она принадлежала к числу тех болезненных детей, которые долго не растут, а потом вдруг вытягиваются сразу. Бедность выводит эти жалкие человеческие ростки. У таких несчастных нет ни детства, ни юности. В пятнадцать лет они кажутся двенадцатилетними, в шестнадцать им можно дать двадцать. Сегодня девочки, завтра – женщины. Они быстро шагают в жизни, как бы для того, чтобы поскорее покончить с нею.
Теперь эта девочка казалась ребенком.
В комнате не было никаких принадлежностей работы: ни станка, ни прялки, ни рабочих инструментов. В углу валялось какое-то поломанное железо подозрительного вида. Тут царила та угрюмая праздность, которая следует за отчаянием и предшествует агонии.
Мариус в течение нескольких минут смотрел на это жилище, которое было ужаснее могилы, потому что здесь билась человеческая душа и трепетала жизнь.
Трущобы, подвалы, ямы, где пресмыкаются на самом дне некоторые бедняки – еще не настоящее кладбище, это его преддверие.
Старик замолчал, женщина не говорила ни слова, девочка, казалось, даже не дышала. Слышен был только скрип пера по бумаге.
– Мерзость! Мерзость! Всюду мерзость! – проворчал старик, не переставая писать.
При этом варианте возгласа Соломона женщина вздохнула.
– Успокойся, дружок, – сказала она, – не повреди себе, милый. Ты слишком добр, муженек, что пишешь всем этим людям.
Бедность, как и холод, заставляет тела людей теснее прижиматься одно к другому, но сердца отдаляются. Эта женщина, по-видимому, любила когда-то своего мужа всей силой любви, какая была в ее натуре; но среди ежедневных взаимных упреков и страшной нужды, тяготевшей над всей семьей, эта любовь, по всей вероятности, угасла. Теперь от нее остался лишь пепел. Но ласкательные имена, как это нередко бывает, пережили самую любовь. Уста этой женщины говорили: «дружок», «милый», «муженек», а сердце ее молчало. Старик снова принялся писать.
VII. Стратегия и тактикаМариус с тяжелым сердцем хотел уже спуститься со своего импровизированного наблюдательного поста, когда какой-то шум привлек его внимание и удержал на месте.
Дверь комнаты вдруг отворилась. На пороге показалась старшая дочь. Она была в грубых мужских башмаках, перепачканных грязью, которая обрызгала даже ее покрасневшие лодыжки, и старом, дырявом плаще; Мариус не видел его, когда она приходила к нему; должно быть, она сняла его за дверью, чтобы возбудить к себе побольше сострадания, а потом опять надела.
Она вошла, толкнула ногой дверь, чтобы та заперлась, перевела дух – она совсем запыхалась – и крикнула с выражением радости и торжества:
– Он идет!
Отец взглянул на нее, мать повернула голову, младшая сестра осталась неподвижной.
– Кто? – спросил отец.
– Господин…
– Благотворитель?
– Да.
– Церкви Сен-Жак?
– Ну да.
– Старик?
– Конечно, старик.
– И он придет?
– Сейчас, вслед за мной.
– Ты знаешь наверняка?
– Наверняка.
– И ты говоришь правду? Он действительно придет?
– Он едет в фиакре.
– В фиакре? Да это Ротшильд!
И старик встал.
– Почему ты так уверена в этом? Если он едет в фиакре, то как же ты могла попасть сюда раньше его? Дала ли ты ему адрес? Хорошо ли объяснила ему, что наша дверь в самом конце коридора, последняя направо? Только бы он не ошибся! Прочитал он мое письмо? Что он сказал тебе?
– Та, та, та! – воскликнула дочь. – Ты уж слишком разволновался, старина! Слушай. Я вошла в церковь: он был на своем постоянном месте. Я поклонилась ему, отдала письмо, он прочитал его и сказал: «Где вы живете, мое дитя?» – «Я покажу вам дорогу, сударь», – отвечала я. «Нет, дайте мне ваш адрес, – сказал он. – Моя дочь должна сделать кое-какие покупки. Я возьму фиакр и буду у вас в одно время с вами». Я дала ему адрес. Когда я назвала наш дом, он как будто удивился и колебался с минуту, а потом сказал: «Ну, все равно, я приеду». Когда окончилась обедня, я видела, как он вышел из церкви вместе с дочерью и сел с нею в фиакр. Я хорошо объяснила ему все и сказала, что наша дверь в самом конце коридора, последняя направо.
– А почему ты знаешь, что он приедет?
– Я видела фиакр, который он нанял, на улице Пти-Банкье. Вот почему я прибежала сломя голову.
– Как же ты могла узнать фиакр?
– Так и узнала. Я заметила его номер.
– Какой номер?
– Четыреста сорок.
– Ладно. Ты девка с мозгами.
Дочь дерзко взглянула на отца и показала ему на свои башмаки.
– Так-то оно так, может быть, я девка с мозгами, но говорю тебе раз и навсегда, что я не надену больше этих башмаков. Я не хочу заболеть и не хочу пачкаться в грязи. Уж очень противно, когда подошвы у тебя шлепают и с каждым шагом слышится: «Хлюп, хлюп, хлюп!» Лучше я буду ходить босиком.
– Ты права, – отвечал отец кротким тоном, представлявшим резкий контраст с грубостью молодой девушки, – но в таком случае тебя не будут пускать ни в церкви, ни в дома, – с горечью прибавил он и снова вернулся к занимавшему его предмету. – Так ты наверняка знаешь, что он придет?
– Он идет за мной по пятам, – сказала девушка. Старик выпрямился. Лицо его просияло.
– Слышишь, жена? – крикнул он. – Идет благотворитель. Туши скорее огонь!
Озадаченная жена смотрела на него и не трогалась с места. Тогда старик с проворством фокусника схватил стоявший на камине разбитый горшок с водой и залил головешки.
– Ну, – обратился он к старшей дочери, – продави стул! Дочь не понимала.
Он сам схватил стул, ударил пяткой в сиденье и пробил его, так что нога вышла наружу. Высвобождая ногу, он спросил дочь:
– Холодно сегодня?
– Очень холодно. Идет снег.
Старик обернулся к младшей дочери, сидевшей на кровати, около окна, и крикнул громовым голосом:
– Долой с постели, лентяйка! Живо! Ты вечно лодырничаешь! Выбей стекло!
Девочка, дрожа от холода, вскочила с постели.
– Выбей стекло! – повторил он.
Дочь продолжала нерешительно стоять.
– Не слышишь ты, что ли? – закричал отец. – Я говорю тебе, чтобы ты выбила стекло!
Девочка с какой-то пугливой покорностью поднялась на цыпочки и ударила кулаком в стекло. Оно со звоном разлетелось вдребезги.
– Вот так! – сказал отец.
У него был серьезный, решительный вид. Взгляд его быстро обегал все закоулки комнаты.
Он походил на главнокомандующего, делающего последние приготовления перед битвой.
Мать, до сих не говорившая ни слова, приподнялась и спросила глухим голосом, медленно произнося одно слово за другим, как будто они застывали у нее в горле.
– Что ты хочешь сделать, мой дорогой?
– Ложись в постель! – сказал ей муж.
Тон его не допускал возражений. Жена повиновалась и тяжело опустилась на кровать.
В это время в углу послышалось рыдание.
– Это что такое? – спросил старик.
Младшая дочь, не выходя из темного уголка, куда она забилась, показала свой окровавленный кулак. Выбивая стекло, она поранила себе руку. Потом девочка встала, подошла к матери и, тихо плача, встала около нее.
– Видишь? – воскликнула мать, приподнявшись на постели. – Вот до чего довели твои глупости! Ты велел ей выбить стекло, и она разрезала себе руку!
– Тем лучше, – сказал старик. – Я знал заранее, что так будет.
– Как «тем лучше»?! – воскликнула жена.
– Молчи! – остановил ее муж. – Отменяю свободу слова!
И, разорвав женскую рубашку, которая была на нем, он оторвал от нее кусок холста и обвязал окровавленную руку дочери.
Покончив с этим, он с удовольствием взглянул на свою разорванную рубашку.
– Теперь и рубашка готова, – сказал он. – Все в порядке.
Ледяной ветер со свистом врывался в комнату. Туман проникал в нее снаружи и расстилался, как беловатая вата, растягиваемая какими-то невидимыми руками. В разбитое окно виден был падающий снег. Холод, который предвещало солнце, выглянувшее накануне, в день Сретения, действительно наступил.
Отец оглядел комнату, как бы желая убедиться, не забыл ли чего, и, взяв старую лопатку, засыпал золой мокрые головни, чтобы совсем закрыть их.
Потом он выпрямился и прислонился к камину.
– Ну, теперь мы можем принять благотворителя, – сказал он.
VIII. Солнечный луч в трущобеСтаршая дочь подошла к отцу и дотронулась до его руки.
– Пощупай, как мне холодно, – сказала она.
– Пустяки! – отвечал он. – Мне еще холоднее твоего.
– У тебя всегда всего больше, чем у других, – горячо проговорила жена, – даже дурного!
– Молчать! – крикнул старик и так взглянул на нее, что она не решилась продолжать.
На минуту наступило молчание. Старшая дочь равнодушно счищала грязь с подола плаща. Младшая продолжала плакать. Мать обхватила ее голову руками и, осыпая ее поцелуями, шептала:
– Сокровище мое, успокойся, пожалуйста, это скоро пройдет! Не плачь, а то отец рассердится!
– Нет, – сказал старик, – напротив, реви погромче. Это даже хорошо.
Потом он обратился к старшей дочери:
– А его все нет! Что, если он совсем не приедет? Неужели я зря погасил огонь, пробил стул, разорвал рубашку и выбил стекло?
– И ранил девочку! – прошептала мать.
– А знаете что? – продолжал отец. – Ведь у нас на чердаке дьявольский холодище! Что, если благотворитель не придет? Впрочем, если он и явится, так заставит себя подождать. Как же иначе? Он, наверное, думает: «Они таковские – могут и подождать!» Ах, как я ненавижу его! С каким удовольствием, с какой радостью, с каким восторгом удавил бы я его. – Он помолчал. – Однако куда же запропастилась эта благотворительная рожа? Когда он наконец удостоит явиться? Или это животное забыло адрес? Побьюсь об заклад, что старая скотина…
В эту минуту раздался легкий стук в дверь. Старик бросился к ней, распахнул ее и с низкими поклонами и почтительными улыбками воскликнул:
– Пожалуйте, сударь! Удостойте войти, уважаемый благодетель, вместе с вашей прелестной барышней!
Пожилой человек и молодая девушка показались на пороге мансарды.
Мариус все еще смотрел в щель. Невозможно передать словами, что он почувствовал в эту минуту.
Это была она.
Всякий, испытавший любовь, знает, каким лучезарным сиянием окружены три буквы этого слова: «она».
Да, это действительно была она. Мариус с трудом мог различить ее сквозь сверкающий туман, который вдруг разлился у него перед глазами. Перед ним было то нежное, исчезнувшее существо, та звезда, которая сияла ему в продолжение шести месяцев, те глаза, тот лоб, те уста, то прелестное личико, которое, исчезнув, погрузило все в ночь. Видение пропало и теперь снова явилось.
Явилось в этом мраке, на чердаке, в отвратительной трущобе среди этого ужаса!
Мариус был вне себя и дрожал всем телом. Как? Это она! Сердце его билось так сильно, что у него потемнело в глазах. Он чувствовал, что у него, того и гляди, брызнут слезы. Неужели он наконец снова видит ее, после того как так долго искал! Ему казалось, что он потерял свою душу и теперь снова обрел ее.
Его Урсула была все та же, только немножко побледнела. Фиолетовая бархатная шляпа обрамляла ее прелестное личико, черная атласная шубка скрывала ее фигуру. Из-под длинного платья виднелась ее маленькая ножка, затянутая в шелковый башмачок. С ней, как и всегда, был господин Леблан. Она вошла в комнату и положила на стол довольно большой сверток.
Старшая дочь Жондретта встала за дверь и мрачно смотрела оттуда на бархатную шляпу, атласную шубку и прелестное счастливое лицо молодой девушки.