355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 67)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 67 (всего у книги 123 страниц)

VI. Анжолрас и его лейтенанты

Приблизительно в это время Анжолрас, ввиду возможности событий, произвел своего рода тайную ревизию. Все были собраны в кофейне Мюзэн. Анжолрас произнес речь, украшая ее полузагадочными метафорами, скрывавшими ее многозначительность.

– Надо узнать и проверить достигнутые результаты и рассчитать, на кого мы можем положиться. Кто хочет иметь бойцов, тот должен уметь их создать. Надо иметь и то, чем бьют, – это не повредит. Идя по дороге навстречу стаду, легче попасть на рога, чем идя по пустой дороге. Подсчитаем. Сколько нас? Нельзя откладывать это дело на завтра. Берегись неожиданности каждый! Не дадим застать себя врасплох. Разгладьте швы, попробуйте – прочно ли сшито! Сегодня же! Курфейрак, повидай политехников. Среда: они в отпуску! Фейи, это вы? Идите к товарищам в Лагласьер. Комбферр, иди в Пиктос. Там все бурлит. Багорель – в Эстрападу. Прувер – к каменщикам. Ты принесешь новости из Гренеля. Жоли, иди в клинику Дюпюнтерна, пощупай пульс товарищей медиков. Боссюэт ко дворцу – поболтай с канониками. Я сам – в Лозу.

– Вот все устроено! – воскликнул Курфейрак.

– Нет.

– А что еще?

– Серьезное дело!

– Ну? – спросил Курфейрак.

– Мэнская застава! – ответил Анжолрас; подумав с минуту, он продолжал. – У Мэнской заставы много мраморщиков, живописцев, практикантов по скульптурным мастерским. Это все народ легко увлекающийся, но так же легко и охладевающий. Не знаю, что с ними сделалось в последнее время. Они думают совсем не о том, о чем следует. Начали уже остывать. Проводят время за игрой в домино. Нужно бы пойти к ним и посерьезнее поговорить с ними. Они собираются у Ришфе. Их там можно застать между полуднем и часом. Надо постараться раздуть посильнее этот огонь. Я рассчитывал в этом деле на Мариуса. Он малый порядочный; но я больше не вижу его здесь. Мне бы необходимо кого-нибудь для Мэнской заставы, но никого нет.

– А я-то, – сказал Грантэр. – Разве я не гожусь?

– Ты?

– Я.

– Тебе наставлять кого-нибудь?! Тебе разогревать во имя принципов эти охладевшие сердца?!

– Почему же нет?

– Да разве ты годишься на что-нибудь?

– Осмеливаюсь думать, что гожусь, – ответил Грантэр.

– Да ведь ты ни во что не веришь.

– Я верю в тебя.

– Грантэр, хочешь сослужить мне службу?

– С удовольствием! Если нужно, я и сапоги тебе вычищу.

– Этого не нужно. Будь только добр, не суйся в наши дела. Потягивай себе свой абсент и успокойся на этом.

– Ты неблагодарный, Анжолрас!

– И ты серьезно воображаешь себя способным идти к Мэнской заставе?

– Что ж тут мудреного? Спущусь по улице Грэ, перейду площадь Святого Михаила, пройду насквозь по улице Принца, заверну в улицу Вожирар, миную Кармы, обогну улицу Ассас, дойду до улицы Шерш-Миди, миную Военный совет, пройду по улице Старого Тюильри, перебегу бульвар, выйду на Мэнское шоссе, доберусь по нем до заставы, а там зайду к Ришфе. Я на это вполне способен… способны и мои сапоги.

– А знаешь ли ты хоть немного тех, которые собираются у Ришфе?

– Немного знаю. Мне приходилось говорить с ними.

– Что же ты им теперь скажешь?

– Потолкую с ними о Робеспьере, черт возьми! Можно, пожалуй, и о Дантоне и о принципах.

– Это ты-то?!

– Ну да, я! Меня не умеют ценить, а между тем я в деле – прямо зверь. За какую ты скотину меня принимаешь, однако!.. У меня лежит в ящике старая прокламация. Я даже немного гебертист {433} . Если понадобится, могу битых шесть часов подряд разглагольствовать о самых прекрасных вещах…

– Главное, будь посерьезнее, – перебил Анжолрас.

– Я не только буду серьезен, а даже прямо свиреп, если понадобится, – произнес Грантэр.

Анжолрас подумал немного, потом сделал движение, доказавшее, что он принял какое-то решение.

– Грантэр, – торжественно проговорил он, – я готов испытать тебя. Ступай к Мэнской заставе.

Грантэр жил в меблированных комнатах рядом с кафе Мюзен. Он вышел и вскоре вернулся. Оказалось, что он сходил домой, чтобы надеть жилет а-ля Робеспьер.

– Вот я и красный, – сказал он, пристально глядя на Анжолраса. Потом, сильно хлопнув ладонями рук по сторонам жилета, он подошел к Анжолрасу и шепнул ему на ухо:

– Будь спокоен.

Затем энергичным движением нахлобучил себе на лоб шляпу и ушел.

Четверть часа спустя задняя комната в кафе Мюзен опустела. «Друзья Абецеды» разбрелись в разные стороны, каждый по своему делу. Анжолрас, взявший на себя Лозу, ушел последним.

Члены Лозы в Париже собирались в то время на равнине Исси, в одной из покинутых каменоломен, которых там было тогда довольно много.

Направляясь к этому месту, Анжолрас мысленно анализировал положение дел. Важность событий была очевидна. Когда факты, эти предвестники скрытой социальной болезни, только-только начинают проявляться, то малейшее изменение может их осложнить и запутать. Этим явлением и обусловливаются все разрушения и возрождения. Анжолрас смутно ощущал светлый подъем под темным покровом будущего. Он был доволен. Горнило начинало пылать. В эту самую минуту порох, в лице его друзей, рассыпался по всем концам Парижа. Анжолрас мысленно сопоставлял философское убедительное красноречие Комбферра с космополитическим энтузиазмом Фейи, с пылкостью Курфейрака, с грустью Жана Прувера, со смехом Багореля, с научностью Жоли и с сарказмами Боссюэта. Из этой смеси получится такой состав, который зажжет все, к чему бы он ни прикоснулся. Это было хорошо. Теперь все при деле. И результат, наверное, будет соответствовать приложенному труду. Вдруг он вспомнил о Грантэре.

«Постой, – подумал он, – ведь Мэнская застава мне почти по пути. Что, если я пройду к Ришфе? Не мешало бы взглянуть, что там делает Грантэр и каковы результаты его деятельности».

На колокольне Вожирар пробил час, когда Анжолрас достиг табачной Ришфе. Он толкнул дверь и, скрестив на груди руки, вошел в нее. Дверь сама затворилась за ним, толкнув его в спину. Остановившись у порога, он оглянул залу, наполненную столами, людьми и табачным дымом. Среди волн сизого дыма слышался громкий голос, то и дело прерывавшийся другим. Это Грантэр вел с кем-то разговор.

Грантэр сидел со своим собеседником за мраморным столом, усеянным хлебными крошками и костями домино. Грантэр стучал кулаками по мрамору и громко кричал. Вот какого рода лаконичную беседу услыхал Анжолрас:

– Двойная шестерка!

– Четверка.

– Свинья! У меня нет ее.

– Ты пропал. Двойка.

– Шестерка!

– Тройка.

– Очко!

– Мне ходить.

– Четыре очка!

– Вот началось. Тебе ходить!

– Я сделал большую ошибку.

– Ты идешь хорошо!

– Пятнадцать.

– Еще семь!

– Это составляет двадцать два (мечтательно), двадцать два!

– Ты не ждал двойной шестерки. Если б я поставил ее вначале, вся игра пошла бы по-другому.

– Двойка!

– Очко.

– Туз?.. Ну, вот тебе пятерка!

– У меня нет пятерки.

– Кажется, ты ставил?

– Да.

– Чистая!

– Ну, счастье же ему! Просто так со всех сторон и прет! (Долгое раздумье.) Ну, двойка.

– Очко!

– Ни пятерки, ни туза! Штука для тебя не совсем приятная.

– Домино!

– Ах ты, собака!

Книга вторая
ЭПОНИНА
I. Жаворонково поле

Мариус присутствовал при неожиданной развязке засады, на следы которой он навел Жавера. Но едва Жавер успел покинуть трущобу и увезти с собою на трех фиакрах своих пленников, как Мариус, в свою очередь, вышел из дома.

Было только девять часов вечера. Мариус направился к Курфейраку, который уже не являлся более невозмутимым обитателем Латинского квартала. Он «по политическим причинам» перешел на улицу Верери, в квартал, где в то время свободомыслие прививалось легче.

– Я пришел к тебе ночевать, – объявил Мариус, увидев Курфейрака. Курфейрак вытащил из своей постели один из своих тюфяков, которых у него было два, постлал его на полу и сказал:

– Бери и ложись.

На другой день в семь часов утра Мариус вернулся в дом Горбо. Он расплатился с тетушкой Бугон за квартиру и за все остальное, заставил нагрузить на ручную тележку весь свой скарб: книги, постель, стол, два стула и комод, и удалился, не оставив своего нового адреса, так что, когда немного погодя явился Жавер, чтобы расспросить Мариуса насчет вчерашних событий, он не нашел никого, кроме госпожи Бугон, которая сказала ему, что Мариус съехал. Тетушка Бугон была уверена, что Мариус был отчасти сообщником захваченных ночью воров.

– Кто бы мог подумать это? – восклицала она, болтая с соседними привратницами. – Ведь этот молодой человек на вид настоящая красная девушка!

Две причины побудили Мариуса к такому быстрому переселению. Во-первых, ему стало страшно в этом доме, где он вблизи, во всех ужасающих и отталкивающих подробностях, видел картину такого крайнего общественного разложения. Во-вторых, ему не хотелось фигурировать в процессе, который, несомненно, должен был состояться и в котором он был бы вынужден свидетельствовать против Тенардье.

Жавер подумал, что молодой человек, имени которого он не запомнил, струсил и убежал или вовсе не возвращался еще к себе во время «дела». Тем не менее Жавер сделал несколько попыток разыскать беглеца, но, ничего не добившись, оставил эти попытки.

Прошел месяц, затем другой. Мариус все время оставался у Курфейрака. Он узнал от одного адвоката, постоянно посещавшего зал суда, что Тенардье находится в одиночной камере, и каждый понедельник передавал для него в контору тюрьмы Форс пять франков.

Не имея сам больше денег, Мариус занимал их у Курфейрака. Раньше он никогда не занимал денег. Эти пять франков, еженедельно занимаемые, были загадкой и для Курфейрака, который давал их, и для Тенардье, который их получал.

– Кому идут эти деньги? – удивлялся Курфейрак.

– Откуда бы мне это? – изумлялся Тенардье.

В общем Мариус чувствовал себя сильно подавленным. Все снова исчезло перед ним, точно в бездне. Он более ничего не видел впереди. Жизнь его опять погрузилась в темноту, в которой он мог бродить только на ощупь. На одну минуту ему мелькнули было во мраке и та молодая девушка, которую он любил, и тот старик, который казался ее отцом, – мелькнули эти таинственные существа, составляя всю его надежду в этом мире, весь его интерес. Но в то мгновение, когда он хотел приблизиться к ним, какое-то дуновение сразу рассеяло эти тени. При этом страшном ударе не сверкнуло ни одной искорки уверенности и истины. Все его догадки не приводили ни к чему. Он не знал даже ее имени, хотя воображал, что знает. Очевидно, Урсула вовсе не была Урсулой. «Жаворонок» же, наверное, было только прозвище. А что думать о старике? Действительно ли он скрывался от полиции? Мариусу пришел на память тот рабочий с белыми волосами, которого он встретил вблизи Площади Инвалидов, и вдруг он сделал заключение, что этот рабочий и Леблан – одно и то же лицо. Следовательно, он переодевался? В этом человеке было что-то героическое и вместе с тем двусмысленное. Почему он не позвал на помощь? Почему бежал? Отец ли он молодой девушки? Наконец, действительно ли он тот самый человек, которого Тенардье будто бы узнал? Не мог ли Тенардье ошибиться? Все это были неразрешимые загадки. Но ангельская прелесть девушки Люксембургского парка от этого не уменьшалась. Горе было беспросветным. В сердце Мариуса горела страсть. Перед его глазами был мрак. Его что-то толкало, куда-то тянуло, но он не мог пошевельнуться. Все исчезло для него, кроме любви. Да и самая любовь своим инстинктом и вдохновением более уже не руководила им. Ведь часто это – пламя, которое сжигает нас, но нередко и освещает окружающий нас мрак. Мариус более не слышал внутри себя тайных откровений любви. Он ни разу не сказал себе: «Не пойти ли мне туда-то? Не попробовать ли вот этот способ узнать, что нужно?» Та, которую он не считал более возможным называть Урсулой, очевидно, скрылась где-то, ни ничто не подсказывало ему, где именно ее искать. Вся его жизнь теперь описывалась несколькими словами: полнейшая неизвестность среди густого тумана. Увидеть ее! Он горячо желал этого, но не надеялся более ни на что.

В довершение всего, на него надвигалась нужда. Он уже чувствовал позади себя ее ледяное дыхание. Из-за своих потрясений он давно бросил работу, а этого не следовало делать, от этого теряется привычка к труду – привычка, которую легко бросить, но нелегко вновь усвоить.

Некоторое количество мечтательности хорошо действует, как легкий наркоз. Это уменьшает горячку нервно работающего ума и производит нежные освежающие пары, которые смягчают слишком резкие очертания чистой мысли, заполняют пробелы и промежутки, связывают разрозненные идеи и сглаживают их угловатости. Но излишек мечтательности заливает и топит. Горе работнику мысли, который отрывается от нее, с тем, чтобы всецело погрузиться в мечту! Он воображает, что ему легко будет вынырнуть обратно и что, в сущности, мысль и мечта – одно и то же, но он горько заблуждается.

Мысль – работа ума, мечтательность – его наслаждение. Заменять мысль мечтанием – все равно, что класть в пищу яд. Мариус, если читатель помнит, именно с мечты и начал. Его охватила страсть и властно толкнула в бездонную пропасть туманных химер. Он выходил из дома только для того, чтобы помечтать. Бесплодная поблажка лени, стоячее, засасывающее болото! По мере того как он меньше работал, увеличивалась нужда. Это – закон. Человек в состоянии мечтательности обыкновенно бывает мягок и расточителен. Расслабленный мозг не способен придерживаться нужных границ. В этом образе жизни есть своя доля добра и зла, потому что если расслабленность пагубна, то великодушие прекрасно. Но человек бедный, великодушный и благородный погиб, если он не работает. Средства иссякают, потребности увеличиваются.

Это роковой склон, по которому одинаково катятся вниз не только люди слабые и порочные, но и самые твердые и честные. Эта покатость ведет только к двум пропастям: к самоубийству или к преступлению. Привычка выходить из дома единственно с целью помечтать в конце концов приводит к тому, что в один скверный день выйдешь для того, чтобы броситься в воду. Избыток мечтательности производит Эскусов и Лебра.

Мариус медленными шагами спускался по этому склону, устремив глаза на ту, которой больше уже не видел. То, что мы пишем, может казаться странным, а между тем все это вполне правдиво. Память об отсутствующем горит светочем во мраке сердца; чем дальше от нас исчезнувший, тем ярче горит светоч; погруженная в мрачное отчаяние душа видит свет на своем горизонте; этот свет служит звездою душевной ночи. Все мысли Мариуса сосредоточились только на ней одной. Более он ни о чем не мог думать. Он смутно сознавал, что его старое платье становится невозможным для носки, а новое становится старым, что его рубашки, его шляпа, его сапоги изнашиваются, и говорил себе: «Хоть бы мне увидать ее прежде, чем я умру!»

Ему оставалось только одно утешение: мысль, что она его любила, что она высказывала ему это взглядом, что она, хотя и не знает его имени, зато знает его душу, и что, быть может, где бы она ни была, но и сейчас все еще любит его. Как знать, не думает ли она так же о нем, как он думает о ней? Иногда, когда его среди тоски вдруг охватывал смутный трепет беспричинной радости, как это бывает у любящих, он говорил себе: «Это ее мысли долетают до меня, – и прибавлял: – Может быть, и мои мысли так же доходят до нее».

Эта иллюзия, по поводу которой он в следующее мгновение сам качал головой, однако, бросала ему в душу лучи, походившие иногда на надежду. Иногда, в особенности в вечерние часы, когда тоска более всего мучает мечтателей, он набрасывал в тетради, только для этого и служившей, самые чистые, самые безличные, самые идеальные из тех грез, которыми любовь наполнила его мозг. Он называл это «писать к ней».

Но не следует думать, что ум его пришел в расстройство. Напротив, утратив способность работать и неуклонно двигаться к определенной цели, он более чем когда-либо отличался проницательностью и здравым суждением. Мариус видел в совершенно правильном, хотя и своеобразном освещении все, что происходило у него перед глазами, видел даже то, к чему относился безразлично, и все верно обсуждал со свойственной ему честностью и с полным беспристрастием. Рассудок его, почти отрешенный от надежды, парил в высоте.

В этом состоянии ума ничто не ускользало от него, ничто не обманывало, и он на каждом шагу проникал в самую глубь жизни человечества и судьбы. Счастлив тот, даже глубоко страдающий, кому Бог даровал душу, достойную любви и несчастья! Кто не видел мир и человеческое сердце сквозь этот двойной свет, тот не видел ничего истинного и ничего не знает. Душа, которая любит и страдает, находится в самом возвышенном состоянии.

Но дни шли за днями, а нового ничего не было, ему казалось только, что с каждым шагом сокращается темное пространство, которое ему оставалось еще пройти. Ему чудилось, что он уже ясно видит впереди бездонную пропасть под крутизной.

– Как! – твердил он самому себе. – Неужели я не увижу ее еще раз перед тем?

Когда пройдешь улицу Сен-Жак, оставишь в стороне заставу и некоторое время проследуешь вдоль старого внутреннего бульвара, то дойдешь до улицы Сантэ, потом до улицы Гласьер и, не доходя немного до речки Гобеленов, увидишь нечто вроде поля, которое в бесконечно однообразном поясе парижских бульваров представляет единственное место, где Рейсдал {434} почувствовал бы искушение остановиться.

Все здесь дышит какой-то особенной прелестью, хотя в сущности тут нет ничего особенного: лужок с протянутыми веревками, на которых сушится на воздухе разное тряпье; старая, окруженная огородами ферма времен Людовика XIII с большой, вычурно прорезанной мансардами крышей; разоренные палисадники; немного воды под тополями; женщины, смех, оживленные голоса. На горизонте – Пантеон, деревья учреждения для глухонемых, церковь Валь-де-Грас – черная, коренастая, фантастичная, великолепная, а в глубине этой панорамы – строгий четырехугольник башен собора Богоматери. Так как это место заслуживает внимания, то сюда никто и не приходит. Лишь изредка, раз в четверть часа, проедет здесь экипаж или тележка.

Как-то раз Мариус во время своей прогулки забрел на этот лужок возле речки. Пораженный дикой прелестью этого места, он спросил случайного прохожего:

– Как называется этот уголок?

– Это Жаворонково поле, – ответил прохожий и добавил: – Здесь Ульбах убил пастушку из Иври.

Но после слова «Жаворонково» Мариус уже ничего не слышал. Когда человек находится в состоянии мечтательности, иногда бывает достаточно одного слова, чтобы произвести у него в уме род оцепенения. Весь мозг его вдруг сосредоточивается вокруг одной идеи и уже более неспособен ни к каким другим восприятиям. «Жаворонок» было то самое слово, которым Мариус в своей тоске заменил имя Урсулы.

«А! Это ее поле, – подумал он в приступе временного затмения рассудка. – Я узнаю здесь, где она живет».

Это было нелепо, но непреодолимо. И он каждый день стал ходить на Жаворонково поле.

II. Зародыш преступности созревает в тюрьме

Торжество Жавера в доме Горбо казалось полным, но в действительности оно не было таким.

Прежде всего – и это была его главная забота – Жавер упустил самого пленника. Убегающая жертва подозрительнее убивающего. Весьма вероятно, что эта личность, являвшаяся такой драгоценной добычей для разбойников, была бы не менее прекрасной находкой для властей.

Второй неудачей было то, что Монпарнас ускользнул от Жавера. Нужно было ожидать другого случая, чтобы наложить руку на этого «дьявольского нетопыря».

Действительно, Монпарнас, встретив Эпонину, караулившую под деревьями бульвара, увел ее с собой, предпочитая разыгрывать Неморена с дочерью, чем Шиндергана с отцом. И хорошо сделал. Теперь он был свободен. Что же касается Эпонины, то Жаверу удалось поймать ее. Но это было слабым утешением. Эпонина присоединилась в Маделонетах к Азельме.

Наконец, по дороге от дома Горбо до тюрьмы скрылся один из главных арестованных – Клаксу. Никто не знал, как это случилось; агенты и жандармы решительно ничего не могли понять. Он точно превратился в пар, выскользнул из рук, улетучился сквозь щели плохого экипажа. Вообще ничего не было известно, кроме того, что когда доехали до тюрьмы, то Клаксу уже не оказалось в карете. Тут или было замешано колдовство, или же была виновата полиция. Если Клаксу не растаял во мраке, как тают снежные хлопья в воде, то не было ли в самом деле тайного потворства агентов? А может быть, этот человек составлял часть двойной загадки порядка и беспорядка, представлял собою не только силу поступательную, но и силу задерживающую? Не опирался ли этот сфинкс передними лапами на преступление, а задними на власть? Сам Жавер не допускал этих комбинаций и запротестовал бы перед мыслью о такой сделке, но в его отделении были и другие инспекторы. Хотя они и находились под его начальством, однако могли лучше него знать тайны префектуры, а Клаксу был такой негодяй, что мог быть очень хорошим осведомителем. Находиться в близких отношениях с ночными злодеями было очень выгодно и удобно для полиции. Бывают такие двуличные люди. Как бы там ни было, но Клаксу как в воду канул. Жавер, казалось, этим более раздражен, чем удивлен.

Что же касается Мариуса, этого «рохли-адвоката», как его называл Жавер, забыв его имя, то он, по мнению того же Жавера, наверное, струсил и поэтому не представлял для него особого интереса. Адвоката всегда можно найти. Да и был ли еще Мариус в действительности «адвокатом»?

Началось следствие. Следственный судья нашел полезным не сажать одного из шайки Патрон-Минет в одиночное заключение, рассчитывая на то, что он в кругу других скорее проболтается. Это был Брюжон, косматый бродяга улицы Пти-Банкье. Его оставили на дворе Карла Великого, где он находился под неусыпным надзором сторожей.

Имя Брюжона связано со многими воспоминаниями о тюрьме Форс. На знаменитом дворе так называемого Нового здания, именуемого администрацией двором Сен-Бернар, а ворами – Львиным рвом, на покрытой плесенью и лишаями стене, возвышающейся на левой стороне на одном уровне с крышами зданий, около старой проржавленной железной двери, ведшей в древнюю часовню бывшего герцогского отеля Форс, превращенную в спальню разбойников, – лет двадцать тому назад еще виднелся грубо нацарапанный гвоздем абрис Бастилии и над ним надпись:

«БРЮЖОН, 1811».

Брюжон 1811 года был отец Брюжона 1832 года. Последний, которого читатель видел только мельком в ловушке Горбо, был молодой малый, очень хитрый и ловкий, хотя на вид тупой и жалкий. Считая его по его виду придурковатым, следственный судья и решил дать ему относительную свободу, полагая, что он будет полезнее на дворе Карла Великого, чем в одиночной камере.

Пребывание в руках правосудия не мешает ворам продолжать свое дело. Такой безделицей они не стесняются. Находиться в тюрьме за одно преступление вовсе не препятствует им задумывать тотчас же другое. Воры – это те же художники, которые выставили картину в Салоне и усердно работают над другой в своей мастерской.

Брюжон казался совсем придавленным тюрьмой. Иногда его видели стоявшим целыми часами во дворе Карла Великого перед окошечком шинкаря и упершимся бессмысленным взглядом в выставленную там карту цен на имевшиеся в этой лавке жалкие предметы потребления.

Этот прейскурант начинался с чеснока, стоившего шестьдесят два сантима за головку, и кончался сигарами, стоившими пять сантимов за штуку. Или же Брюжон проводил время в том, что весь трясся, стучал зубами, жаловался на лихорадку и справлялся, не свободна ли одна из двадцати восьми коек в больничной палате для лихорадочных.

Вдруг около середины февраля 1832 года прошел слух, что Брюжон, «эта сонная рыба», дал местным комиссионерам не под своим именем, а под именами трех своих товарищей, три различных поручения, стоивших ему чистоганом целых пятьдесят су. Такой небывалый в тюрьме расход привлек внимание даже начальника тюремной бригады.

Стали докапываться, в чем дело. Справившись по таблице комиссионной таксы, вывешенной в приемной арестантов, узнали, что сумма в пятьдесят су должна состоять из следующих слагаемых: поручение в Пантеон – десять су, в Валь-де-Грас – пятнадцать су, к Гревской заставе – двадцать пять су. Последняя цена была самая высокая во всей таблице. Во всех трех поименованных местах обыкновенно имели пристанище трое наиболее опасных бродяг: Крюиденье, прозванный Бизарро, бывший каторжник Глорье и Бар-Каросс. Этот случай обратил на них внимание полиции, отвлекшееся было на время от них. Предполагалось, что они являются союзниками Патрон-Минета, двоих вожаков которого, Бабэ и Гельмера, успели задержать раньше. Предполагалось дальше, что в посылках Брюжона, переданных, как оказалось, не в сами дома, которые были обозначены на адресах, а в руки людей, дожидавшихся на улице, заключались указания относительно какого-нибудь нового злодеяния. Названных бродяг схватили и посадили в тюрьму, этим думая предупредить замыслы Брюжона.

Через неделю после принятия этих мер один из дозорных, обходивший ночью снаружи дортуары Нового здания и опускавший в ящик каштан (в доказательство того, что дозорные аккуратно исполняют свои обязанности, они должны были каждый час класть по каштану во все ящики у дортуарных дверей), заметил в дверное окошечко, что Брюжон что-то пишет, сидя на койке, пользуясь слабым светом ночника. Сторож вошел. Брюжона посадили на месяц в карцер, но того, что он писал, не нашли.

На следующий день выяснилось, что из двора Карла Великого в Львиный ров, через крышу пятиэтажного здания, разделявшего эти оба двора, был выпущен так называемый «почтальон».

«Почтальоном» у заключенных назывался хорошо скатанный хлебный шарик, а перебрасывание его с одного двора на другой через крыши называлось «снарядить почтальона в Ирландию». Поднявший этот шарик открывает его и находит в нем записочку, адресованную кому-нибудь из арестантов этого двора. Если эта находка попадется в руки заключенного, то он передает записку по назначению; если же ее поднимет сторож или один из тех продажных арестантов, которых в тюрьме называют баранами, а на каторге – лисицами, то записка через тюремную контору препровождается в полицию.

На этот раз «почтальон» достиг своего прямого назначения, несмотря на то, что тот, кому он был послан, в это время находился в секретной камере. Адресат записки был Бабэ, один из четырех главарей Патрон-Минета.

Хлебный шарик содержал скрученную бумажку, на которой было написано всего две строчки: «Бабэ. Есть дело в улице Плюмэ. Решетка, за которой сад». Это и было то, что Брюжон писал ночью, когда его увидел дозорный. Несмотря на бдительный надзор в обеих тюрьмах, Бабэ нашел способ переслать записку из своего места заключения в Сальпетриер одной своей хорошей знакомой, сидевшей там. Эта женщина в свою очередь сумела передать записку другой женщине, некоей Маньон, находившейся пока еще на свободе, но под зорким наблюдением полиции. Маньон, имя которой уже известно читателю, имела сношения с семейством Тенардье, о чем будет сказано ниже. Посещая Эпонину, Маньон могла служить, так сказать, мостом между Сальпетриером и Мацелонатами.

Как раз в это время дочери Тенардье, Эпонина и Азельма, были выпущены на свободу за недостаточностью против них улик. Когда Эпонина выходила из тюрьмы, Маньон, караулившая ее у ворот, передала ей записку Бабэ с поручением вместе с тем «разъяснять» дело.

Эпонина отправилась на улицу Плюмэ. Она узнала решетку и сад, внимательно всмотрелась в дом и некоторое время незаметно следила за ним, а через два-три дня отнесла Маньон, жившей на улице Клошперс, сухарь, который Маньон передала любовнице Бабэ в Сальпетриер. Сухарь на символическом языке тюрем означает: «Делать нечего».

Таким образом, когда через неделю после посылки «почтальона» Бабэ и Брюжон встретились в тюремном переходе, идя один на следствие, а другой со следствия, и Брюжон спросил Бабэ: «Ну что улица П?», хот ответил только одним словом: «Сухарь».

Таким образом преступление, задуманное Брюжоном в тюрьме, не удалось, но имело такие последствия, которые вовсе не входили в планы Брюжона. В этом читатель вскоре убедится. Часто вместо одной нити завязывается другая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю