355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 7)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 123 страниц)

V. Отдых

Простившись с сестрой, преосвященный Бьенвеню взял со стола один из серебряных подсвечников, подал второй своему гостю и сказал:

– Я провожу вас в вашу комнату.

Путешественник пошел за ним.

Если читатель не забыл сказанного выше, то он знает, что расположение комнат было таково, что в молельную и из нее не было другого хода, кроме как через спальню епископа.

В ту минуту, когда они проходили по спальной, мадам Маглуар прятала серебро в стенной шкаф, находившийся над изголовьем постели. Она делала это всякий вечер перед тем, как идти спать.

Епископ довел гостя до алькова. В последнем была постлана чистая постель. Гость поставил подсвечник на столик.

– Ну, – сказал епископ, – теперь пожелаю вам доброй ночи. Завтра перед дорогой вы выпьете чашку парного молока от наших коров.

– Благодарю вас, аббат, – сказал гость.

Но едва он произнес эти дружелюбные слова, как внезапно и без всякого перехода сделал странное движение, которое обдало бы ужасом обеих женщин, если бы это произошло в их присутствии. Мы и теперь не беремся объяснить, что руководило им. Было ли то предостережение или угроза? Или просто он подчинился инстинктивному и смутному побуждению? Но он резко обернулся к старику, скрестил руки и, окидывая диким взглядом своего гостеприимного хозяина, вскрикнул хриплым голосом:

– Неужели вы в самом деле положите меня ночевать рядом с собой?

Он прервал свою речь хохотом, в котором звучало что-то зверское.

– Хорошо ли вы обдумали ваше решение? Что вам говорит, что я не убийца?

Епископ ответил:

– Это знает Господь.

Затем, с сосредоточенным видом и шевеля губами, как человек молящийся или говорящий шепотом, он сложил персты правой руки и благословил гостя, не наклонившего даже головы под благословением, затем ушел, не оглядываясь, в свою комнату.

Когда в алькове кто-нибудь ночевал, престол в молельной задергивался большой полотняной занавеской, шедшей сплошь от одной стены до другой. Проходя мимо занавеса, епископ преклонил колено и совершил краткую молитву.

Минуту спустя он был в саду, ходил, размышлял, созерцал, погружаясь мыслями и душой в великие таинственные предметы, раскрываемые Богом ночью перед бодрствующими очами.

Что касается путешественника, то, очевидно, он был утомлен, потому что даже не воспользовался белым чистым бельем своей постели. Он задул свечу ноздрей, как делают каторжники, и повалился, не раздеваясь, на постель, где мгновенно глубоко заснул.

Часы пробили двенадцать, когда епископ вернулся из сада. Через минуту в маленьком домике все спало.

VI. Жан Вальжан

Посреди ночи Жан Вальжан проснулся.

Жан Вальжан происходил из бедного крестьянского семейства провинции Бри. Он в детстве не учился читать. Когда вырос, стал обрезчиком деревьев в Фавероле. Мать его звали Жанной Матье, отца Жаном Вальжаном или Влажаном, по всей вероятности, это была кличка или сокращение слов voila Jean (вот и Жан).

Жан Вальжан был по характеру задумчив, но не грустен, что свойственно натурам привязчивым. В целом это было существо довольно сонное и незначительное, по крайней мере по наружности. Он потерял отца и мать в раннем возрасте. Мать его умерла от запущенной молочной лихорадки. Отец его, обрезчик деревьев, как и он, разбился, упав с дерева. У Жана осталась только старшая сестра, вдова, с семью детьми, мальчиками и девочками. Эта сестра вырастила Жана Вальжана и, пока был жив муж, бесплатно предоставляла брату стол и жилье. Муж умер. Старшему из детей было восемь лет, младшему год. Жану Вальжану минуло двадцать пять. Он заменил сиротам умершего отца и помогал воспитавшей его сестре. Он выполнял это просто как долг, даже с некоторой грубостью. Его молодость расходовалась таким образом на тяжкий и плохо оплачиваемый труд. Никогда за ним никто не знал никакой «зазнобы». Влюбляться было некогда.

Вечером он возвращался домой усталый и ел суп молча. В то время, как он ел, сестра Жана часто брала у него с тарелки лакомый кусок, ломтик сала, говядину, сердцевину капустного кочана, чтобы отдать кому-нибудь из детей, он же продолжал есть, нагнувшись над столом, опустив голову чуть ли не в тарелку, с волосами, падавшими прядями на глаза, и, казалось, не замечая, что вокруг происходит. В Фавероле, по соседству с хижиной Вальжана, на другой стороне улицы жила фермерша по имени Мари-Клод. Племянники Вальжана, обыкновенно голодные, отправлялись иногда к соседке занять у нее горшок молока от имени матери и распивали молоко где-нибудь за забором или в уголке аллеи, отнимая друг у друга горшок настолько впопыхах, что девочки проливали молоко на фартук и за пазуху; если бы мать увидела эти шалости, она бы крепко наказала провинившихся. Жан Вальжан, грубый и ворчливый, платил тайком от матери за горшок молока Мари-Клод, и дети избегали наказания.

Жан зарабатывал в сезон чистки деревьев восемнадцать су в день, затем нанимался жать, чистить скот на ферме, работал поденно. Он делал все, что мог. Сестра тоже работала, сколько могла, но что можно заработать с семерыми ребятишками на руках? То была жалкая семья, попавшая в тиски нищеты, мало-помалу душившей ее. Семья осталась без хлеба. Хлеба не было в буквальном смысле. Детей же было семеро. В воскресенье вечером Мобер Изабо, булочник на церковной площади Фавероля, собирался ложиться спать, когда услышал сильный стук в решетчатое окно своей булочной. Он прибежал вовремя, чтобы увидеть руку, просунутую сквозь разбитое стекло через решетку. Рука схватила хлеб и скрылась. Изабо побежал за ним и догнал его. Вор бросил хлеб, но рука его была в крови. Оказалось, что это был Жан Вальжан.

Случилось это в 1795 году. Жан Вальжан был привлечен к суду «за воровство со взломом в жилом доме». У него было ружье, из которого он хорошо стрелял и охотился на чужих землях, – это еще более повредило ему на суде. Против браконьеров существует законный предрассудок. Браконьер, наравне с контрабандистом, не далек от разбойника. Однако, скажем мимоходом, между этой категорией людей и гнусными городскими убийцами еще целая бездна. Браконьер живет в лесу; контрабандист живет в горах или на море. Города ожесточают людей, потому что они развращают их. Горы, моря, лес делают человека диким, они развивают в нем суровость, не убивая в нем человека. Жан Вальжан был признан виновным. Статьи закона ясны. В нашей цивилизации есть роковые минуты – те, когда закон решает погубить человеческую судьбу. Какое мрачное мгновение, когда общество отступается и решает бесповоротно покинуть мыслящее существо! Жана Вальжана осудили на пять лет каторги. 22 апреля 1796 года в Париже праздновали победу под Монтенотте {42} , одержанную главнокомандующим итальянской армией, названным в послании Директории {43} к Совету пятиста от 2 флореаля IV года Буонапарте. В тот же день в Бисетре заковали большую партию арестантов. Жан Вальжан был в числе этой партии. Один старый тюремщик, которому теперь под девяносто лет, еще ясно помнит несчастного арестанта в конце четвертой цепи, в углу северного двора. Он сидел, как и все прочие, на земле. По-видимому, он понимал из своего положения только то, что оно ужасно. Очень вероятно, что в неясных понятиях бедного невежественного человека все это смутно представлялось как вопиющая несправедливость. В то время как сильными ударами молота ему заковывали на затылке ошейник, он горько плакал; слезы душили его и мешали говорить, и только время от времени он мог вымолвить: «Я обрезал деревья в Фавероле». Затем он продолжал рыдать и, подняв руку, семь раз постепенно опускал ее, как бы прикасаясь поочередно к семи маленьким головкам, и по этому жесту можно было догадаться, что его преступление было совершено с целью одеть или накормить семерых детей.

Его отправили в Тулон. Прибыл он туда после двадцатисемидневного пути на телеге, с цепью на шее. В Тулоне его облекли в красную куртку. Все, что до сих пор составляло его жизнь, стерлось – даже имя его; он перестал быть Жаном Вальжаном и превратился в № 24 601. Что сталось с сестрой? Что сталось с семерыми детьми? Кому дело до этого? Куда девается охапка листьев с молодого дерева, срубленного под корень?

Вечная история. Эти бедные живые существа, эти создания Божии, без поддержки, без помощи и крова, разбрелись брошенные на произвол судьбы. Кто знает? Быть может, каждый из них мало-помалу утонул в холодной мгле, поглощающей столько единичных жизней в том гнетущем мраке, среди которого поочередно гибнут сотни несчастных на темном пути человечества. Семья Жана покинула страну. Родная деревня забыла их, межи их поля забыли их; через несколько лет пребывания на каторге сам Жан Вальжан забыл их. В сердце, где была рана, образовался шрам. Вот и все. Во все время, пока он пробыл в Тулоне, он слышал только один раз имя сестры. Это было в конце четвертого года его заточения. Не знаю, из какого источника до него дошло это сведение. Кто-то из его земляков видел его сестру. Она была в Париже. Она жила на глухой улице близ Сен-Сюльпис, на улице Хлебопеков. При ней был только один ребенок, младший мальчик. Где были шестеро остальных? Быть может, она сама того не знала. Каждое утро она ходила в типографию на улице Башмачников, № 3, где складывала листы и брошюровала их. Нужно было приходить на работу к шести часам утра, зимой задолго до рассвета. В одном доме с типографией была школа; она отводила своего семилетнего мальчика в эту школу. Но так как ей нужно было быть в типографии в шесть часов, а школа открывалась не ранее семи, ребенку приходилось ждать на дворе целый час до открытия школы, – зимой ждать целый час на холоде. В типографию ему не позволяли входить, считая, что он будет мешать. Работники видели по утрам этого бедного малютку, дремавшего, а иногда и спавшего на мостовой, съежась над корзиной. Когда шел дождь, старуха-привратница сжаливалась над ним, она давала ему приют в своей конуре, где были только постель, прялка и два деревянных стула, и ребенок спал в уголке, прижавшись к кошке, чтобы меньше чувствовать холод. В семь часов открывалась школа, и он шел туда. Вот все, что сообщили Жану Вальжану. Этот рассказ был единственным мимолетным просветом, окошком, внезапно распахнувшимся перед ним на судьбу любимых им некогда людей, а затем все снова замкнулось; он больше никогда и ничего не слышал о них. До него уже не долетало ничего; никогда он их не встречал, и они уже не появятся в продолжение этой печальной истории. К концу четвертого года наступила очередь Жана Вальжана бежать. Товарищи помогли ему, как это водится в этом печальном месте. Он бежал. Два дня бродил по полям на свободе, если можноназвать свободой положение затравленного зверя: ежеминутные оглядки, дрожь при каждом шорохе и страх перед всем, – перед дымом жилья, перед прохожим, перед залаявшим псом, перед скачущей лошадью, перед боем часов; днем потому, что все видно, ночью потому, что не видно ничего; он боялся дорог, тропинок, кустов, даже сна. Вечером второго дня он был пойман.

Тридцать шесть часов он не ел и не спал. Морской суд приговорил его за этот проступок дополнительно к трем годам каторги, что в общей сложности составило восемь лет. На шестом году опять наступила его очередь бежать. Он воспользовался очередью, но опять без успеха. Его хватились на перекличке. Начались сигнальные выстрелы из пушки, вечером патруль нашел его спрятавшимся под килем строившегося корабля; он оказал сопротивление каторжным сторожам: побег и бунт. Это преступление, предусмотренное кодексом, было наказано продлением срока на пять лет, из которых два в двойных кандалах. Итого тринадцать лет. На десятом году пришла опять очередь побега. Он снова бежал. Успеха снова не было. За новую попытку прибавили еще три года – это составило шестнадцать лет. Наконец, кажется, на тринадцатом году, он пробовал бежать в последний раз и добился только того, что его поймали после четырехчасовой отлучки. Новая прибавка в три года за эти четыре часа. Всего девятнадцать лет. В октябре 1815 года его освободили – он попал на каторгу в 1796 году за разбитое стекло и украденный хлеб.

Позволим себе коротенькое отступление. Автор этой книги в своих исследованиях уголовного права и наказания встречается во второй раз с фактом кражи хлеба как с исходной точкой крушения жизни человека. Клод Гё {44} украл булку; Жан Вальжан украл булку. Один английский статистик констатирует, что в Лондоне из пяти случаев кражи четыре имеют непосредственной причиной голод.

Жан Вальжан попал на каторгу с ужасом и слезами, вышел оттуда – равнодушным. Он попал туда в отчаянии, а вышел – мрачным. Что произошло в этой душе?

VII. Внутренний облик отчаяния

Попытаемся высказаться.

Общество должно вглядеться в эти вещи, так как оно создало их.

Мы уже говорили, что Жан Вальжан был человек темный, но это не был дурак. В нем светилась искра природного ума. Несчастье, обладающее также свойством просвещать, добавило еще света в его душу. Под палкой, в кандалах, на цепи, в тюрьме, среди усталости, под жгучим солнцем каторги, на деревянном ложе арестанта, он сосредоточивался и размышлял.

Он возвел себя в судьи – и судил самого себя.

Он не признавал себя невиновным, неправильно наказанным. Он признался себе, что совершил насильственный и предосудительный проступок. Что, быть может, ему и не отказали бы в хлебе, если бы он попросил. Что во всяком случае лучше было дождаться милостыни или работы, чем сказать себе: «Голод не ждет!» Во-первых, крайне редко буквально умирают с голода, во-вторых, к счастью или к несчастью, человек создан так, что может страдать много и долго, физически и нравственно, не умирая, а следовательно, лучше было бы потерпеть. Это было бы лучше даже для бедных детей. Сказал себе, что было безумием с его стороны, со стороны бессильного человека, хватать за ворот все общество и вообразить возможным выйти из нищеты воровством. Что во всяком случае дурной исход из нищеты – дверь, ведущая к позору. Словом, он сознался себе, что был виновен.

Затем он задал себе другой вопрос.

Один ли он виновен в своей роковой истории? Во-первых, не имеет ли важности то обстоятельство, что у него, работника, не нашлось работы и что у него, трудолюбивого, не оказалось хлеба.

Далее он спросил себя, после того как проступок был совершен и он в нем сознался, не было ли слишком жестоко и несоразмерно наказание. Не было ли больше насилия со стороны наказующего закона, чем со стороны совершившего проступок. И если был перевес на одной стороне весов – то не на стороне ли искупления? Не уничтожает ли этот перевес вины и не приводит ли он к результату, переворачивающему положение вверх дном и переносящему вину с преступника на закон, превращая преступника в жертву и должника в кредитора, перемещая право на сторону того, кто его нарушил. Не становится ли наказание, усугубленное постепенными дополнениями за попытки к побегу, злоупотреблением власти сильного над слабейшим, насилием общества над личностью и преступлением, возобновляемым ежедневно и продолжающимся девятнадцать лет.

Он спрашивал себя, вправе ли общество налагать на своих членов взыскание в одном случае за свою безумную беспечность, в другом – за свою неумолимую предусмотрительность и ставить несчастного человека в тиски между недостатком с одной стороны и избытком с другой – недостатка в работе и избытка в строгости.

Нет ли вопиющей несправедливости со стороны общества обрушиваться таким образом на членов, хуже всех оделенных при случайном распределении благ и, следовательно, заслуживающих снисхождения более других.

Поставив и разрешив эти вопросы, он принялся судить общество и обвинил его.

Он приговорил его к своей ненависти.

Он возложил на общество ответственность за свою судьбу и сказал себе, что он не поколеблется потребовать от него отчета при случае. Он объявил самому себе, что нет равновесия между вредом, нанесенным им, и вредом, нанесенным ему; он пришел к заключению, что наказание его, если и не было несправедливостью, то было беззаконием.

Гнев может быть нелепым и безумным; можно сердиться несправедливо, но негодуют только тогда, когда чувствуют себя правым с какой бы то ни было стороны. А Жан Вальжан негодовал.

К тому же человеческое общество делало ему одно зло, он видел его лицо только в том состоянии гнева, именующегося правосудием, с каким оно взирает на тех, кого карает. Людское прикосновение причинило ему только боль. Всякое столкновение его с людьми равнялось удару. Никогда с самого детства, ни от матери, ни от сестры он не слышал ласкового слова, не видел ласкового взгляда. Переходя от страдания к страданию, он мало-помалу дошел до убеждения, что жизнь – война и что он побежденный в бою. У него было одно оружие – его ненависть. Он решил отточить его на каторге и унести с собой в мир.

В Тулоне была школа для арестантов; устроенная монахами-игнорантинцами, преподававшими самые необходимые знания желающим. Жан Вальжан оказался в числе желающих. Он отправился в сорок лет в школу и научился читать, писать и считать. Он чувствовал, что, укрепляя свой ум, он подкрепляет свою вражду. В известных случаях знание и просвещение могут быть орудиями зла.

Печально сказать, что после суда над обществом, бывшим причиной его несчастья, он привлек к суду Провидение, создавшее общество, и осудил и Его.

Таким образом, в продолжение девятнадцатилетней пытки и рабства эта душа развивалась и притуплялась одновременно. С одной стороны в нее входил свет, с другой – тьма.

У Жана Вальжана, как уже видели, натура была не дурная. Попав на каторгу, он был еще добрым. Уже там, когда он осудил общество, он почувствовал, что становится злым; когда он осудил Провидение, он почувствовал, что стал безбожником.

Трудно не остановиться здесь на минуту для размышления. Может ли природа человека измениться таким коренным образом? Человек, созданный Богом добрым, может ли стать злым по вине людей? Может ли судьба пересоздавать душу и может ли последняя превратиться в злую от злой судьбы? Может ли сердце искажаться и приобретать неизлечимые уродства и недуги под гнетом непосильного страдания, подобно тому, как гнется позвоночный столб в слишком низком помещении? Не существует ли в каждой человеческой душе и не существовало ли, в частности, в душе Жана Вальжана первичной божественной искры, бессмертной в этом мире и вечной в будущей жизни, которую добро способно раздуть, зажечь и воспламенить до яркого сияния и которую зло никогда не может окончательно погасить?

Важные и темные вопросы, на которые всякий физиолог ответил бы, вероятно, отрицательно, в особенности на последний, если бы видел Жана Вальжана в Тулоне в часы отдыха, бывшие для него часами размышления, когда он сидел, скрестив руки, на палубе какой-нибудь баржи, подобрав в карман конец цепи, чтобы она не путалась под ногами. Физиолог не колеблясь ответил бы «нет», взглянув в такой момент на этого угрюмого, задумчивого и серьезного каторжника, на этого парию закона, смотревшего на человека с ненавистью, на этого отверженца цивилизации, смотревшего на небо с суровостью.

Без сомнения, и мы не скроем этого, физиолог-наблюдатель увидел бы тут непоправимый недуг; быть может, он почувствовал бы сострадание к этому человеку, искалеченному законом, но он и не предложил бы никакого лечения; он отвернулся бы от трущоб этой души и стер бы с этого существования слово, начертанное однако Богом на челе всякого человека, – надежда!

Это состояние души, которое мы старались проанализировать, было ли так же ясно для Жана Вальжана, как мы изложили его для читателей? Сознавал ли Жан Вальжан определенно, после образования их и по мере их наслоения, все элементы, из которых складывалось его нравственное горе? Этот грубый и безжалостный человек отдавал ли себе ясно отчет в последовательной нити идей, через которые он, шаг за шагом, поднимался и опускался до мрачного воззрения, составлявшего уже несколько лет внутренний горизонт его ума? Сознавал ли он все, что произошло в нем, и все, что в нем бродило? Этого мы не смеем утверждать; впрочем, мы этого и не думаем. Жан Вальжан был слишком невежествен, даже после всех своих несчастий, для того, чтобы в нем многое не было смутно. Минутами он не мог даже отдавать себе отчета в том, что он испытывал. Жан Вальжан был погружен во мрак; он страдал во мраке; он ненавидел во мраке, можно было бы сказать, что он ненавидел все ощупью. Он жил в этой тьме, как слепой или мечтатель. Только по временам внезапно из недр его души или извне на него налетал вихрь злобы, припадок страдания, бледная и мимолетная молния вспыхивала в его душе и освещала страшным светом все вокруг него: впереди и позади он видел безобразные бездны и темные перспективы своей судьбы. Молния пролетала, ночь водворялась снова, и он сам не осознавал, где он находится.

Страданиям этого порядка, где преобладает ожесточение, то есть этому отупению, свойственно то, что они мало-помалу, посредством безобразного преображения, превращают человека в дикого зверя, а иногда в зверя лютого…

Попытки к бегству Жана Вальжана, последовательные или упорные, служили внешними проявлениями этой внутренней переработки, совершаемой законами над человеческой душой. Жан Вальжан готов был повторять эти попытки, бесполезные и безумные, столько же раз, сколько к ним представлялся случай, не задумываясь ни на минуту над результатом и над предшествовавшими опытами. Он бежал стремительно на волю, как волк, когда забудут запереть его клетку. Инстинкт говорил ему: «Беги!» – Рассудок подсказал бы ему: «Останься!» Но перед сильным искушением рассудок молчал, оставался один инстинкт. Действовал исключительно зверь. После поимок новые строгости усиливали в нем только это одичание.

Мы не должны упустить из виду одну подробность – то, что он физически был сильнее всех своих товарищей по каторге. За работой, нужно ли было свить канат или тащить баржу бечевой, Жан Вальжан стоил четырех человек. Он поднимал на спину и носил неимоверные тяжести и заменял иногда инструмент, называемый воротом, который в старину звали orgeuil (вага), от чего, скажем мимоходом, произошло название улицы Монторго, лежащей близ парижского рынка. Товарищи прозвали его Жаном-Воротом. Однажды, когда исправляли балкон тулонской ратуши, одна из великолепных кариатид {45} работы архитектора Пюже {46} , поддерживающих балкон, отошла от стены и чуть не повалилась. Жан Вальжан, бывший тут, подпер плечом кариатиду и дал возможность рабочим подоспеть вовремя.

Его гибкость превышала его силу. Некоторые каторжники, вечно мечтая о побегах, доводят сочетание силы и гибкости до науки. Это наука мускулов. Целая система таинственных упражнений проделывается ежедневно арестантами, вечно завидующими мухам и птицам. Подняться по отвесной линии и находить точки опоры в незаметных выступах было игрушкой для Жана Вальжана. На данном углу стены, напряжением спинных и ножных мускулов, цепляясь с помощью локтей и колен за неровности камней, он как бы с помощью волшебства вскарабкивался до третьего этажа. Иногда он взлезал таким способом до крыши тюремного здания.

Он говорил мало и не смеялся никогда. Только чрезвычайное возбуждение вызывало в нем два или три раза в год ужасный хохот каторжника, походивший на эхо демонического смеха. Глядя на него, можно было предположить, что он занят постоянным созерцанием чего-то страшного. Он был действительно погружен в страшные думы. Сквозь болезненные ощущения недоразвитого характера и подавленного ума он смутно чувствовал над собой присутствие чего-то чудовищного. В той полутьме, среди которой он пресмыкался, каждый раз, когда он поворачивал голову и силился взглянуть наверх, он видел над собой с ужасом, смешанным с бешенством, целую гору, вздымающуюся до бесконечности, целое здание нагроможденных предметов: законов, предрассудков, людей и фактов, контуры которых он не мог уловить, но устрашавших его своей массой и бывших не чем иным, как величественной пирамидой, именуемой нами цивилизацией. Он различал тут и там, в этой движущейся и перепутанной массе, то около себя, то в отдалении, на недосягаемой высоте, какую-нибудь ярко освещенную группу или подробность. Ему казалось, что эти отдаленные сияния не только не рассеивают, но еще сгущают мрак окружающей его ночи. Все это: законы, предрассудки, факты, люди, предметы двигались над его головой взад и вперед, в сложном и таинственном механизме цивилизации, и все это топтало и давило его со спокойной жестокостью и неумолимым равнодушием. Души, опустившиеся до самого дна крайнего горя, несчастные, затерянные в глубине преисподней, куда не проникает уже взор, отверженцы закона чувствуют над своей головой тяготение всего человеческого общества, столь грозного для каждого стоящего вне его, столь безжалостного к тому, кто очутится под его ногами.

В этом положении Жан Вальжан думал, – но какого рода могли быть его мысли?

Если бы пшеничное зерно было одарено способностью мыслить, оно думало бы между жерновами то же, что думал Жан Вальжан.

Все эти вещи, вся эта действительность, полная призраков, все эти видения, полные действительности, создали ему почти необъяснимую внутреннюю жизнь.

Были мгновения, когда он останавливался посреди принудительной работы. Он задумывался. Его рассудок, более зрелый и более опытный, чем прежде, бунтовал. Все случившееся с ним казалось ему нелепостью. Все окружавшее казалось ему невозможным. Он говорил себе – это сон. Он смотрел на надсмотрщика, стоявшего в нескольких шагах от него; надсмотрщик казался ему призраком. И вдруг этот призрак бил его палкой.

Видимая природа вряд ли существовала для него. Почти что можно сказать, что для Жана Вальжана не существовало ни солнца, ни светлых летних дней, ни ясного неба, ни свежих апрельских зорь. Какой-то полусвет могильного склепа стоял постоянно в его душе.

Для того чтобы обобщить все, что может быть обобщено и учтено как положительные выводы из того, что было подмечено нами, мы ограничимся констатацией одного: Жан Вальжан, наивный обрезчик деревьев в Фавероле, после девятнадцатилетней каторжной переработки стал способным на два вида дурных поступков: во-первых, на дурной поступок внезапный, необдуманный, чисто инстинктивный и совершенный в угаре необъяснимой мести за испытанные страдания; во-вторых, на дурной поступок серьезный, преднамеренный, заранее обдуманный и основанный на ложных идеях, какие могут зарождаться в его голове. Его замыслы переходили три последовательные фазы развития, свойственные только натурам известного закала; они переходили через обсуждение, решение и настойчивость. Двигателями их являлись: постоянное раздражение, душевная горечь, глубокое осознание испытанных оскорблений и злоба даже против добрых, невинных и справедливых людей, если такие есть. Исходной точкой, как и выводом всех его помыслов, была ненависть к человеческим законам: ненависть, выражающаяся через данное время, если развитию ее не помешает какая-нибудь благодетельная случайность, в ненависть к обществу, к человеческому роду, ко всему созданному, выражающаяся непрерывным стремлением вредить безразлично всякому живому существу. Как видно, Жан Вальжан недаром был отмечен в паспорте человеком «очень опасным».

Из года в год эта душа черствела, медленно, роковым образом. При сухом сердце и глаза сохнут. Когда его освободили с каторги, минуло девятнадцать лет, как он не проронил ни одной слезы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю