Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 96 (всего у книги 123 страниц)
Поговорим еще об одном психологическом явлении, характерном для баррикад. Не следует опустить ничего, что может характеризовать эту удивительную уличную войну.
Каковы бы ни были причины этого странного спокойствия за стенами укрепления, о чем мы только что говорили, баррикада уже не возбуждала никаких надежд у ее защитников.
В такой войне есть что-то загадочное, туман неизвестности окутывает эти жестокие вспышки, революция – это сфинкс, и тому, кто побывал на баррикаде, кажется, что пережил все во сне.
Рассказывая о Мариусе, мы описали ощущения, переживаемые в такие минуты, и мы увидим и последствия этого состояния – это и больше и меньше, чем жизнь. Выйдя из боя, точно забываешь, что там видел. Там творилось нечто ужасное, но это не осознается. Там лежали трупы и стояли привидения. Время там тянулось томительно медленно, и каждый час казался целой вечностью. Там царила смерть. Проносились какие-то тени. Что это такое было? Видели руки, обагренные кровью, стоял какой-то ужасный шум и вместе с тем страшная тишина, там были открытые рты, которые кричали, и другие открытые рты, умолкнувшие навеки, все были окутаны облаками дыма, а может быть, и сумраком ночи. Казалось, что дотрагиваешься до чего-то зловещего, сочащегося из неведомых глубин, видишь под ногтями что-то красное. Больше ничего не помнишь.
Вернемся на улицу Шанврери.
Вдруг в промежуток между двумя залпами послышался доносившийся издали бой часов.
– Полдень, – сказал Комбферр.
Но еще раньше, чем часы пробили все двенадцать ударов, Анжолрас вдруг выпрямился во весь рост и с высоты баррикады крикнул:
– Носите камни в дом, закладывайте ими окна в доме и на чердаке. Половина людей пусть стоит наготове с ружьями, а другая пусть носит камни. Нам дорога каждая минута.
В конце улицы показался отряд пожарных с топорами на плечах, двигавшийся вперед стройными рядами.
Это авангард колонны, но какой колонны? Очевидно, атакующей, потому что пожарные, на которых возлагается обязанность разрушить баррикаду, всегда идут впереди солдат, которые затем берут уже баррикаду приступом.
По-видимому, приближалась решительная минута, которую Клермон-Тоннер {523} в 1822 году называл «последним усилием».
Приказание Анжолраса было исполнено с той быстротой и точностью, с какой это делается только на кораблях и на баррикадах – два единственных места на войне, откуда бегство невозможно. Меньше чем через минуту две трети камней, которые по приказанию Анжолраса были сложены у дверей «Коринфа», были перетасканы в первый этаж и на чердак, а затем еще через минуту эти камни, артистически уложенные один на другой, до половины загораживали окна первого этажа и слуховые окна мансард. По распоряжению Фейи, взявшего на себя обязанность главного распорядителя, кое-где умышленно были оставлены отверстия, достаточные для того, чтобы в них просунуть дуло ружья. Эти укрепления окон было тем легче сделать, что стрельба картечью прекратилась. Теперь пушки стреляли ядрами в центр баррикады, чтобы пробить ее и, если это окажется возможным, сделать брешь для приступа.
Когда камни, предназначенные служить последней защитой, были как следует уложены, Анжолрас приказал перенести на первый этаж бутылки, поставленные им под стол, на котором лежал Мабеф.
– Кто же станет теперь пить? – спросил его Боссюэт.
– Они, – отвечал Анжолрас.
Потом забаррикадировали окна внизу и приготовили железные засовы, на которые запиралась изнутри дверь кабачка.
Сооружение крепости было закончено. Баррикада стала валом, а кабачок замковой башней. Оставшимися камнями заложили выемку. Так как защитники баррикады всегда должны беречь заряды, что хорошо известно осаждающим, то последние делают свои приготовления не спеша, с умышленной раздражающей медлительностью, подвергая себя при этом раньше времени огню осажденных, хотя на самом деле такая неосторожность, скорей кажущаяся, чемдействительная, в конце концов достигает своей цели. Приготовления к атаке всегда ведутся с известной методической медлительностью, а потом вдруг наносится решительный удар.
Эта медлительность дала возможность Анжолрасу все осмотреть и все исправить. Он сознавал, что, раз столько людей решились умереть, их смерть должна быть обставлена как следует.
Он сказал Мариусу:
– Мы оба с тобой здесь старшие. Я беру на себя распоряжаться внутри дома, а ты оставайся снаружи и наблюдай.
Мариус выбрался на гребень баррикады и оттуда стал наблюдать. Анжолрас приказал забить дверь из кухни, где, как мы уже говорили, был устроен перевязочный пункт.
– Чтобы не попадали осколки в раненых, – объяснил он.
Он отдавал последние распоряжения в нижнем зале отрывочно, но совершенно спокойно; Фейи отвечал ему от имени всех остальных.
– На первом этаже держите наготове топоры, чтобы разрубить лестницу. У нас есть топоры?
– Да, – сказал Фейи.
– Сколько?
– Два плотницких топора и один топор из мясной лавки.
– Хорошо. У нас остается на ногах двадцать шесть человек. Сколько у нас ружей?
– Тридцать четыре.
– Значит, восемь лишних. Зарядите и эти ружья и держите их вместе с остальными под рукой. Заткните за пояс сабли и пистолеты. Двадцать человек станут на баррикаде. Шестеро засядут на чердаке, станут у окна в первом этаже и будут стрелять в нападающих сквозь бойницы, проделанные в камнях. Здесь не должно оставаться ни одного лишнего. Как только барабан забьет атаку, двадцать человек снизу должны бежать на баррикаду. Те, которые прибегут первыми, займут лучшие места.
Сделав эти распоряжения, он обернулся к Жаверу и сказал;
– Я позабочусь и о тебе, – и, положив на стол пистолет, прибавил: – Тот, кому придется последним уходить отсюда, прострелит голову этому шпиону.
– Здесь? – проговорил чей-то голос. – Нет, не надо смешивать этот труп с нашими. Через маленькую баррикаду можно выбраться в переулок Мондетур. Та баррикада всего только четыре фута высотой. Шпион крепко связан. Отведите его туда и там убейте.
Как ни был наружно спокоен Анжолрас, но тут был еще один человек, державший себя даже спокойнее его, – это Жавер.
В эту минуту выступил Жан Вальжан. Он до сих пор держался в группе бунтовщиков, а теперь отделился от нее и сказал Анжолрасу:
– Вы начальник?
– Да.
– Вы меня сейчас благодарили?
– Да. У баррикады два спасителя: Мариус Понмерси и вы.
– Как вы думаете, заслуживаю я за это награды?
– Разумеется.
– Ну, так вот я прошу награду.
– Какую?
– Позвольте мне всадить пулю в лоб этому человеку.
Жавер поднял голову, увидел Жана Вальжана, чуть заметно пошевелился и сказал:
– Это будет справедливо.
Что касается Анжолраса, то он в эту минуту заряжал свою винтовку; затем он оглянулся кругом.
– Все согласны?
И, обращаясь к Жану Вальжану, сказал:
– Берите шпиона.
Жан Вальжан присел на край стола, показывая этим, что он в самом деле вступал во владение Жавером. Он схватил пистолет, и вслед за тем послышался слабый треск взводимого курка.
Почти в ту же минуту раздался звук рожка.
– Скорей сюда! – крикнул Мариус с вершины баррикады.
Жавер начал смеяться свойственным ему беззвучным смехом и, пристально глядя на восставших, сказал им:
– Ваше положение не лучше моего.
– Выходите все наружу! – крикнул Анжолрас.
Все толпой бросились к дверям и, выбегая из дома, слышали слова, да простится мне их повторение, слова, брошенные им вдогонку Жавером:
– До скорого свидания!
XIX. Жан Вальжан мститОставшись наедине с Жавером, Жан Вальжан разрезал веревку, которой было перевязано тело пленника, и узел, который был под столом. Потом он сделал ему знак подняться.
Жавер повиновался с презрительной усмешкой представителя власти, которого судьба поставила в такое унизительное положение.
Жан Вальжан взял Жавера за мартингал, как берут вьючное животное за грудной ремень, и, таща его за собой, медленно вышел из кабачка, так как Жавер, из-за связанных ног, мог делать только маленькие шаги.
Жан Вальжан держал в руке пистолет.
Так прошли они через внутреннюю трапецию баррикады. Революционеры в ожидании приступа стояли к ним спиной.
И только Мариус, стоявший сбоку на левом конце баррикады, видел, как они прошли. Эта группа, состоящая из жертвы и палача, казалась Мариусу освещенной тем мертвенно-бледным светом, который был у него в душе.
Жан Вальжан с некоторым трудом перебрался вместе со связанным Жавером, которого он не отпускал ни на минуту, через маленькую баррикаду в переулок Мондетур.
Миновав эту преграду, они очутились совсем одни в переулке. Никто не мог их больше видеть. Выступавшие углом дома скрывали их от глаз восставших. Трупы убитых, перетасканные сюда с баррикады, представляли собой ужасное зрелище всего в нескольких шагах от них.
В этой куче мертвых тел виднелись бледное лицо, растрепанные волосы, простреленная рука и полуобнаженная грудь женщины. Это была Эпонина.
Жавер искоса бросил взгляд на мертвую и совершенно спокойно сказал вполголоса:
– Кажется, я знаю эту девку.
Потом он обернулся к Жану Вальжану.
Жан Вальжан переложил пистолет под мышку и устремил на Жавера взгляд, который без слов, казалось, говорил: «Жавер, ведь это я». Жавер отвечал: «Можешь отомстить мне».
Жан Вальжан достал из кармана нож и открыл его.
– Вот как! – вырвалось восклицание у Жавера. – Впрочем, ты прав, это тебе больше подходит.
Жан Вальжан разрезал мартингал, которым была обмотана шея Жавера, разрезал веревки на руках, наклонился и перерезал также веревки на ногах, а потом, выпрямившись, сказал ему:
– Вы свободны.
Жавера нелегко было удивить. Тем не менее при всем уменье владеть собой он не смог скрыть невольного волнения. Он стоял удивленный и не трогался с места.
Жан Вальжан продолжал:
– Я не думаю, что мне удастся выбраться отсюда. Но если бы случайно мне удалось это, имейте в виду, что я живу под именем Фошлевана на улице Омм Армэ, в доме номер семь.
Жавер нахмурился и стал похож на тигра, оскалившего зубы, а потом процедил сквозь зубы:
– Берегись!
– Идите, – сказал ему Жан Вальжан.
Жавер продолжал:
– Ты сказал Фошлеван, улица Омм Армэ?
– Номер седьмой.
Жавер повторил вполголоса:
– Номер седьмой.
Он застегнул сюртук, выпрямил по-военному грудь и плечи, сделал полоборота, скрестил руки, приложил в то же время пальцы одной из них к подбородку и пошел по направлению к рынку. Жан Вальжан следил за ним глазами. Сделав несколько шагов, Жавер обернулся и крикнул Жану Вальжану:
– Вы мне надоели! Лучше убейте меня.
Жавер и сам не заметил, что он уже не говорит «ты» Жану Вальжану.
– Уходите, – сказал Жан Вальжан.
Жавер медленными шагами стал удаляться. Через минуту он завернул за угол дома улицы Доминиканцев.
Когда Жавер скрылся из вида, Жан Вальжан в воздух разрядил пистолет.
Потом он вернулся назад на баррикаду и сказал:
– Исполнено.
Между тем вот что произошло в его отсутствие.
Мариус, занятый больше тем, что делалось снаружи, чем внутри дома, до этого времени не имел возможности рассмотреть лицо шпиона, лежавшего связанным в темном углу нижней залы.
Когда он увидел, как тот, при ярком дневном свете, перелезал через баррикаду, идя на смерть, он его узнал. В уме его вдруг пробудилось воспоминание. Он вспомнил полицейского инспектора улицы Понтуаз и два пистолета, которые тот дал ему и которыми он воспользовался даже здесь, на этой баррикаде. Он вспомнил не только лицо, но и фамилию.
Но это воспоминание пробудилось в нем смутно и неопределенно. И он, как бы не вполне уверенный в том, что подсказывала ему память, задал себе вопрос: «Неужели это тот самый полицейский инспектор, который назвал мне себя Жавером? Может быть, можно еще вступиться за этого человека? Но надо сначала узнать, точно ли это Жавер».
Мариус окликнул Анжолраса, который в эту минуту шел на свое место на другом конце баррикады.
– Анжолрас!
– Что тебе нужно?
– Как фамилия этого человека?
– Какого?
– Полицейского агента, ты знаешь его фамилию?
– Разумеется. Он сам сказал нам ее.
– Ну как же его фамилия?
– Жавер.
Мариус вздрогнул.
В эту минуту послышался выстрел из пистолета. Затем появился Жан Вальжан и крикнул:
– Исполнено!
Мрачный холод охватил сердце Мариуса.
XX. Мертвые правы, но и живые не виноватыНачиналась агония баррикады.
В воздухе носились тысячи таинственных звуков, слышались дыхание невидимых вооруженных масс, движущихся по улицам, прерывистый галоп кавалерии, тяжелый шум артиллерии, ружейные залпы и гул орудийных выстрелов, раздававшихся по всему лабиринту улиц Парижа; над крышами домов, в тех местах, где происходили стычки, поднимались клубы золотистого дыма, издали неясно доносились какие-то ужасные крики, повсюду сверкал грозный блеск молний, не умолкавший все время набатный колокол Сен-Мерри звучал теперь с оттенком рыдания; лучшее время года, яркое солнце на небе, облака, чудный день и жуткое молчание домов дополняли картину.
Происходило это потому, что еще накануне оба ряда домов по улице Шанврери превратились в грозные стены укрепления. Все двери были заперты, окна и ставни закрыты.
В те времена, столь отличные от тех, которые мы переживаем теперь, когда наступил час возмездия и народ решил положить конец невыносимому положению, покончить с хартией или с законными представителями власти; когда общий гнев был разлит в воздухе; когда город соглашался на разборку его мостовых; когда инсургенты шептали на ухо улыбавшимся буржуа свой пароль, – тогда каждый житель проникался духом возмущения, присоединялся к восстанию, и дома братались с воздвигнутыми укреплениями, которые на них опирались. Но если положение не было выяснено и само восстание еще не созрело, когда масса не признавала необходимости вооруженного сопротивления, борцы были обречены на гибель, – город превращался в пустыню, восставшие не находили поддержки, их души были скованы льдом, всякие убежища закрывались на запоры и улицы освобождались, чтобы дать место войскам пройти и завладеть баррикадой.
Народ нельзя обманом заставить идти быстрее, чем он хочет. Горе тому, кто вздумал бы воздействовать на него силой! Народ не потерпит этого. Инсургенты становятся как бы зачумленными. Дома – крепости, двери заперты, окон нет – вместо них сплошные стены. Эти стены видят, слышат, но не хотят помочь. Они могли бы открыться и спасти, но не хотят. Эти стены – судьи. Они смотрят и осуждают. Какой мрачный вид имеют эти запертые дома! Они точно мертвые, а между тем они живы. Жизнь в них есть, но она точно замерла. Уже целый день не выходит оттуда на улицу ни одна живая душа, а между тем в домах этих немало живых душ. Там, внутри этой скалы, люди ходят по комнатам, ложатся спать, встают, там все проводят время в семье, там пьют и едят. «Чего сегодня хотят революционеры? Они никогда не бывают довольны. Это – шайка негодяев. Главное – не отворяйте дверей!» И дом принимает вид могилы. Революционер борется со смертью перед этой дверью, он видит картечь и обнаженные сабли, он знает, что, если он начнет кричать, его крики услышат, но никто не придет к нему на помощь, тут есть стены, которые могли бы защитить его, тут есть люди, которые могли бы спасти его, но если у стен и есть уши, то людям нет до него дела.
Кого обвинят!
Всех и никого.
Несовершенны времена, в какие мы живем.
Утопия переходит в бунт всегда на свой собственный страх и риск; из философского протеста она становится протестом вооруженным, а Минерва {524} – обращается в Палладу. Утопия, потерявшая терпение и превратившаяся в бунт, знает, что ее ожидает, она почти всегда преждевременна. Тогда она покоряется судьбе и стоически принимает смерть вместо торжества. Она приносит себя в жертву, не жалуясь, и даже оправдывает своих врагов; великодушие ее именно в том, что она соглашается на то, чтобы ее покинули. Она несокрушима перед препятствиями, но кротко относится к неблагодарности.
Но неблагодарность ли это?
Да, с общечеловеческой точки зрения.
Нет, с точки зрения личной.
Стремление к прогрессу присуще человеку. Вся совокупность развития человеческого рода называется прогрессом. Прогресс всегда идет вперед, он совершает великий путь, приближая жителей земли к небесному и божественному; у него есть этапы, на которых он собирает запоздавшее стадо; иногда он останавливается и отдыхает, размышляя в виду какой-нибудь роскошной земли Ханаанской, внезапно раскрывшей перед ним свои соблазнительные горизонты; иногда над ним сгущается покров ночи, и он засыпает; одна из мучительнейших тревог для мыслителя – это видеть, как сгущается мрак над человеческой душой, и ощупью бродить в потемках, не имея возможности разбудить заснувший прогресс.
– Бог, быть может, умер, – говорил однажды тому, кто пишет эти строки, Жерар де Нерваль {525} , смешивая прогресс с Богом и принимая перерыв в движении за смерть создателя.
Тот, кто отчаивается, не прав. Прогресс неизбежно просыпается, и можно сказать с уверенностью, что он движется даже во сне, потому что затем сразу делает могучий шаг вперед. Когда увидишь его, шагнувшего во весь рост, то поймешь, как он вырос. Пребывать всегда в покое так же невозможно для прогресса, как и для реки; не возводите плотин, не запружайте скалами движение потока, бросая в него каменные громады; препятствие заставляет сильнее клокотать воду и человеческие чувства. Наступают волнения, и после этих волнений сознаешь, что человечество ушло вперед. До тех пор пока порядок – то есть всеобщий мир – не установится, до тех пор пока гармония и единство не воцарятся на земле, этапами прогресса будет служить революция.
Что же такое прогресс? Мы только что это сказали. Непрерывная жизнь народов.
Бывают минуты, когда преходящая жизнь отдельных лиц задерживает вечный ход жизни человеческого рода. Признаемся самим себе: у каждой личности есть свои собственные интересы, и она имеет право, не совершая измены, стоять за них и их защищать; у настоящего есть известная доля законного эгоизма; у жизни преходящей есть права, которыми она не обязана непрерывно жертвовать будущему. Поколение, живущее в данную минуту на земле, не обязано сокращать свой земной срок для поколений, которые, в сущности, имеют те же права и которые будут жить после него. – Я существую, – лепечет некто, – именуемое «все». Я молод, и я влюблен, я стар и хочу отдохнуть, я отец семейства, я тружусь, благоденствую, дела мои процветают, у меня деньги в государственных бумагах, я счастлив, у меня жена и дети, я все это люблю, я хочу жить, оставьте меня в покое. Такие взгляды временами веют холодом на лучших представителей человеческого рода.
К тому же сознаемся, что утопия выходит за пределы своей радужной сферы, когда начинает войну. Она, завтрашняя истина, берет у вчерашней лжи ее прием, убийство. Оно, будущее, поступает как прошлое. Она, чистая идея, становится насилием. Свои прогрессивные идеи она отягчает насильственными действиями, за которые справедливо должна отвечать; такие насильственные действия случайны и противны принципам, поэтому она роковым образом бывает за них наказана. Утопия, вызывая бунт, сражается, опираясь на старый военный кодекс; она расстреливает шпионов, она казнит изменников, она уничтожает живые существа и кидает их в неизвестные мрачные бездны. Она прибегает к смерти. Можно подумать, что утопия больше не верит в прогресс, в свою непреодолимую и неподкупную силу. Она наносит удары мечом. Между тем любой меч дело обоюдоострое. Каждый меч спасает одних и наносит удары другим.
После этого отступления, сказанного со всей ответственностью, мы не можем не преклониться перед славными борцами за будущее, проповедниками утопии, все равно, увенчаны ли их усилия успехом или нет. Даже когда они побеждены, мы чтим их, и, быть может, поражение придает им еще более величия. Победа, когда она согласуется с прогрессом, заслуживает рукоплескания народов; но геройское поражение всегда вызывает движение.
Первая великолепна, второе возвышенно. Для нас, предпочитающих мученичество успеху, Джон Браун более велик, чем Вашингтон, а Пизакане более велик, чем Гарибальди.
Надо же, чтобы кто-нибудь стоял за побежденных.
Мир несправедлив к великим попыткам героев будущего, когда их постигает неудача.
Революционеров обвиняют в том, что они сеют страх. Всякая баррикада считается преступлением. Их теории вызывают обвинения, их цели внушают подозрение; в них предполагают задние мысли и обличают их совесть. Их упрекают в том, что они громоздят гору несчастий, огорчений, несправедливостей, бесчинств, отчаяний в борьбе с господствующим общественным порядком и пользуются низменными средствами для борьбы. Им кричат:
– Ваш булыжник заимствован из мостовой ада!
Они могли бы ответить:
– Оттого-то наша баррикада и вымощена добрыми намерениями.
Лучше всего, конечно, мирное решение вопросов. В сущности, мы должны сознаться, что когда мы видим булыжник, то вспоминаем про медведя и общество опасается медвежьих услуг. Но спасение зависит от самого же общества; мы взываем к его доброй воле. В насильственных средствах нет никакой надобности. Миролюбиво изучить зло, раскрыть его язвы и затем излечить – вот к чему мы призываем общество.
Как бы то ни было, даже побежденные, и предпочтительно побежденные, борются за великое дело с непреклонной логикой идеала. Устремив взгляд на Францию, эти люди достойны почтения; жертвуя жизнью во имя прогресса, они поступают свято. В назначенный час с таким же беспристрастием, как актер, подающий реплику, повинуясь божественному сценарию, они уходят в могилу. И эту безнадежную борьбу, эту стоическую смерть они принимают ради того, чтобы довести до великих и блестящих последствий могучее человеческое движение, начатое 14 июля 1789 года. Эти воины – священнослужители. Французская революция – божий перст.
Впрочем, необходимо отметить еще одно положение, – кроме уже указанных в другой главе, – что признанное восстание зовется революцией, а непризнанное зовется бунтом. Неожиданно вспыхнувший бунт – это идея, которая сдает экзамен перед лицом народа. Если народ выкинет ей черный шар, идея не приносит плода, бунт превращается в бессмысленную схватку.
Народы вовсе не склонны начинать войну по первому требованию, и желание кучки революционеров не всегда согласуется с их волей. Нация не может в каждую минуту и во всякий час проявить темперамент героев и мучеников.
Нации для этого слишком мудры. Любой бунт им противен; во-первых, потому, что часто приводит к серьезным бедам, а во-вторых, потому, что исходной точкой у него всегда бывает отвлеченное понятие.
Те, кто жертвует собой, – а это и составляет главное их величие – жертвуют ради идеала и только ради идеала. Революция вызывается энтузиазмом. Энтузиазм может привести к гневу: отсюда является сопротивление вооруженной силой. Но всякое восстание, учиняемое против правительства или установившегося порядка, имеет гораздо более отдаленную цель. Так, например, мы будем настаивать на том, что вожди восстания 1832 года, и в особенности юные энтузиасты улицы Шанврери, боролись, собственно, не против Луи-Филиппа. Большинство, говоря искренно, отдавали справедливость качествам этого короля, представлявшим одновременно монархию и революцию, никто этого не отрицал. Но, нападая на Луи-Филиппа, они боролись против божественного права младшей линии, а нападая на Карла X – против божественного права старшей линии. Желая ниспровергнуть королевскую власть во Франции, они хотели, как мы это объясняли, ниспровергнуть власть человека над человеком, всемирное господство привилегии над правом. Парижу без короля служит аналогией вселенная без деспотов. Так они рассуждали. Их цель была, конечно, отдаленная, быть может, неопределенная и свыше их сил, но она была велика.
Таково положение дел. Люди жертвуют собой для этих мечтаний, которые почти всегда бывают для них иллюзиями, проникнутыми, в сущности, верой в человека. Революционер поэтизирует и идеализирует восстание. В это трагическое дело люди бросаются, опьяненные тем, что им предстоит совершить. Кто знает? Может быть, это и удастся.
Нас немного; против нас целая армия; но мы защищаем право, вечный закон, верховенство каждого над самим собой, от которого невозможно отречься, справедливость, истину, и, если нужно, мы умрем, как триста спартанцев. При этом на ум приходит не Дон Кихот, а Леонид. Люди идут и, один раз натолкнувшись на преграду, уже не отступают назад, а бросаются вперед, очертя голову, с надеждой на неслыханную победу, на успех революции, на прогресс, возвеличение рода человеческого, всеобщее освобождение, – а на худой конец остаются Фермопилы.
Эти вооруженные схватки за прогресс часто бывают неудачными, и мы только что сказали, почему именно. Толпа нелегко поддается увлечению своих вождей. Тяжеловесные массы народных полчищ хрупки благодаря своей тяжести и опасаются выйти из колеи; а всякий идеал ведет к неожиданным случайностям.
К тому же не следует забывать, что у каждого свои интересы, а они несовместимы с идеальными и сентиментальными стремлениями. Порою желудок сдерживает порывы сердца.
Величие и красота Франции в том, что она не так легко отращивает себе брюхо, как другие народы; она туго стягивает свой пояс. Она первая просыпается, последняя засыпает. Она идет впереди. Она стремится вперед в поисках истины.
Это происходит оттого, что в ней скрывается темперамент художника.
Идеал не что иное, как вершина логики, точно так же, как красота является вершиной истины. Народ с художественной душой всегда последователен. Любить красоту – значит видеть свет. Вот почему факел Европы, т. е. цивилизации, был сначала в руках Греции, которая передала его Италии, а та передала его Франции. Божественные светоносные народы! Vitæ lampada tradunt [112]112
Народы передают светильники (лат.).
[Закрыть].
Как прекрасно сознавать, что поэзия народа есть элемент его прогресса. Развитие воображения служит мерилом развития цивилизации. Народ, стремящийся к прогрессу, должен оставаться мужественным. Он должен быть Коринфом, а не Сибарисом. Кто изнеживается, тот развращается. Не надо быть ни дилетантом, ни виртуозом; надо быть артистом. В деле цивилизации требуется не изысканность, а возвышенность. При этом условии человечество получает образцовую цивилизацию.
Тип современного идеала заключается в искусстве, а его средство в науке. С помощью науки осуществляется возвышенное видение поэтов: красота общественного строя. Эдем восстановится посредством А+В. На той ступени, до которой дошла цивилизация, точность стала необходимым элементом величия, и артистическое чувство не только поддерживается, но и дополняется научными приемами; мечта обязана рассуждать. Искусство, как доблестный завоеватель, должно иметь точкой опоры науку, которая является двигателем. Необходимо, чтобы всякое построение было прочно. Современный ум – это гений Греции на колеснице гения Индии; Александр, восседающий на слоне.
Расы, закаменевшие в догмате или деморализованные сребролюбием, не способны руководить цивилизацией. Коленопреклонение перед идолом или перед золотым тельцом лишает силы мускулы, служащие движению, и волю, направляющую его. Увлечение ханжеством или торгашеством гасит народный светоч, ограничивает его горизонт, понижая уровень его развития, и лишает его понимания как всемирной человеческой цели, так и божественных стремлений. У Вавилона нет идеала, у Карфагена нет идеала. У Афин и Рима были ореолы цивилизации, и они сохраняют их даже сквозь мрак последующих веков.
Французская нация обладает такими же свойствами, как народы Греции и Италии. Она сродни афинянам по красоте и римлянам по величию. Кроме того, она добра. Она предает себя на заклание. Она чаще, чем другие народы, чувствует стремление жертвовать собой. Эти порывы, однако, охватывают ее лишь время от времени и затем проходят. В этом-то и заключается великая опасность для тех, которые бегут, когда она хочет идти шагом, или которые идут шагом, когда она хочет остановиться. У Франции бывают припадки материализма, и такие моменты, когда идеи, заполняющие этот высокий ум народа, ничем не напоминают величие француза и по размеру походят скорее на Миссури или Южную Каролину. Что делать? Великанша разыгрывает карлицу; у громадной Франции бывают мелочные капризы, только и всего.
С этим приходится мириться. Народы, как и светила, имеют право на затмение. Это еще не беда, лишь бы свет вернулся и затмение не обратилось в беспросветный мрак. Заря и воскресение – синонимы. Возрождение света тождественно с продолжением собственного я. К таким фактам надо относиться спокойно. Смерть на баррикаде или могила в изгнании – это достойный итог для самопожертвования. Истинное его название – бескорыстие. Пусть отверженные останутся отверженными, пусть те, кого ссылают, согласятся на ссылку, – ограничимся лишь одной мольбой к великим народам: не слишком отступать, когда наступает реакция. Не следует слишком далеко скатываться по наклонной плоскости под предлогом «взяться за ум».
Материя существует, время существует, интересы существуют, желудок существует; но не надо, чтобы в желудке сосредоточивалась мудрость. Каждая данная минута жизни имеет свои права, мы с этим согласны, но и будущее должно требовать к себе внимания. Увы! Кто поднялся высоко, тот не застрахован от падения. Такие примеры встречаются в истории чаще, чем хотелось бы. Нация прославилась; она прониклась идеалом; но вот она падает в грязь, и это ей даже нравится; если у нее спросят, отчего она бросает Сократа ради Фальстафа, она отвечает: «Я люблю государственных людей».
Еще одно слово прежде, чем мы вернемся к битве.
Борьба, подобная той, которую мы сейчас открываем взору читателя, есть не что иное, как судорожное стремление к идеалу. Нарушенный ход прогресса вызывает болезненные явления и нередко приводит к трагическим припадкам, Эту болезнь прогресса, междоусобную войну, мы должны были встретить на своем пути. Она является и одной из роковых случайностей и действием и интермедией той драмы, двигателем которой является человек, отвергнутый обществом, настоящее же имя его: Прогресс.
Прогресс!
Этот крик, который часто вырывается из наших уст, заключает в себе всю нашу мысль; а так как, по ходу драмы, этой мысли предстоит еще много испытаний, то мы решаемся если и не совсем приподнять завесу, скрывающую ее, то хотя бы ясно показать тот свет, который в ней заключается.
Книга, которую читатель держит в эту минуту перед своими глазами, от начала до конца и в своем целом и в частностях, невзирая на пробелы, исключения или ошибки, есть не что иное, как путь от зла к добру, от несправедливости к истине, от лжи к правде, от мрака к свету, от эгоизма к совести, от ада к небу, от неверия к Богу. Точка отправления – материя, конечная цель – душа; сначала – гидра, потом – ангел.