Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 123 страниц)
Кто увидел бы его приводившим в порядок свои дела и сохранявшим величавое спокойствие, не смог бы догадаться, что в нем происходит. Только порою губы его шевелились; в иные минуты он поднимал голову и пристально всматривался в какую-нибудь точку на стене, словно в этой точке находится то, что он желал разъяснить себе.
Окончив письмо к господину Лаффитту, он положил его в карман вместе с бумажником и опять заходил по комнате.
Мысли его не изменились. Он все еще ясно видел свой долг, начертанный лучезарными письменами: «Ступай, назови себя; предайся в руки правосудия!»
Так же отчетливо видел он, словно они двигались перед ним в ясных образах – те две идеи, которые до сих пор составляли двойное правило его жизни: скрывать свое имя, освятить свою душу. Впервые они являлись перед ним совершенно разделенными, и он сознавал разделявшую их разницу. Сознавал, что одна из идей безусловно хороша, но что другая может быть и дурной; что первая была самоотвержением, вторая – эгоизмом; что первая говорила о ближнем, вторая о личном я; первая исходила из света, вторая из тьмы.
Эти две идеи боролись. Он видел их борьбу. По мере того как он размышлял, они вырастали перед его умственными очами и превращались в гигантские образы: ему казалось, что внутри его, среди мрака и проблесков света состязаются великан с богиней.
Его охватил ужас, но ему казалось, что добрая мысль одерживала верх.
Он сознавал, что пришел ко второму решительному моменту в своей совести, в своей судьбе; епископ наметил первую фазу его ново жизни, а этот Шанматье намечает вторую. После великого кризиса – великое испытание.
Между тем лихорадка, на минуту успокоившаяся, возвращалась мало-помалу. Тысячи мыслей мелькали в его уме, но они продолжали укреплять его в этой решимости.
Одно мгновение он подумал, что, быть может, он слишком горячо принимает это дело, что этот Шанматье вовсе не стоит сочувствия, что как бы то ни было – он украл.
Но тотчас же он ответил себе: если человек этот действительно украл несколько яблок, – то за это наказывают тюремным заключением на один месяц. Тут далеко до галер.
А кто еще знает – воровал ли он? Разве это доказано? Одно имя Жана Вальжана гнетет его и не требует никаких улик. Разве не всегда так поступают королевские прокуроры? Они убеждены, что вор, коль скоро знают, что он был каторжником.
Вслед за тем на одно мгновение у него промелькнула мысль, что когда он донесет на себя – быть может, примут в расчет геройство его подвига, его честную жизнь на протяжении семи лет, всю пользу, принесенную им стране, – припомнят все это и даруют ему помилование.
Но это предположение быстро исчезло, и он горько улыбнулся, подумав, что кража сорока су у малыша Жервэ делает его рецидивистом, что эта история непременно всплывет наружу и, согласно постановлениям закона, он будет осужден на каторжные работы пожизненно.
Он отогнал все иллюзии, совершенно отрешился от всего земного и стал искать утешения и поддержки свыше. Он рассуждал, что надо исполнить свой долг, что, быть может, он будет счастливее, исполнив его, нежели уклонившись от него, что если он оставит это дело на произвол судьбы, его добрая слава, уважение, которым он пользуется, его милосердие, его богатство, его популярность, его добродетель – все это будет обесчещено преступлением; и какую отраду могут приносить все эти прекрасные вещи в связи с таким гнусным поступком? Зато, если он принесет эту жертву, сама каторга, позорный столб, арестантская шапка, железный ошейник, труд без устали, позор беспощадный – все это будет соединено с божественным утешением!
Наконец, он убеждал себя, что так нужно, что судьба его так сложилась, что он не властен изменить волю Всевышнего; что во всяком случае надо выбирать: или добродетель снаружи и мерзость внутри, или святость внутри и позор снаружи.
При обсуждении таких мрачных мыслей мужество его не слабело, но мозг утомился. Он невольно стал думать о посторонних вещах.
В висках у него стучало. Он продолжал ходить. Пробило полночь сначала в приходской церкви, потом в городской думе.
Он оба раза сосчитал все двенадцать ударов, сравнивая звук обоих колоколов. Кстати, он припомнил, что за несколько дней видел у одного торговца старый колокол, на котором была надпись: «Антуан Албен из Ромэнвилля».
Он продрог и затопил камин. Закрыть окно ему не пришло в голову.
Между тем он опять впал в оцепенение. Ему потребовались большие усилия, чтобы вспомнить, о чем он думал, прежде чем пробила полночь. Наконец вспомнил.
– Ах да, я решился донести на себя.
Вдруг у него промелькнула мысль о Фантине.
– Боже мой, что станется с этой несчастной женщиной!
Тут наступил новый кризис.
Фантина, внезапно воскресшая среди его дум, явилась как луч неожиданного света. Ему показалось, что вокруг него все изменилось, и он воскликнул:
– Однако что же я! До сих пор я думал только о себе! Я принимал в расчет только то, что меня касается! Мне удобно молчать или донести на себя, скрыть свою личность или спасти свою душу – быть достойным презрения и, однако, уважаемым должностным лицом, или же отверженным, но честным в душе колодником! Все я, везде я, и только один я! Но, Господи, ведь это эгоизм, сущий эгоизм! Если бы я хотя немного подумал о других! Первая добродетель – думать о ближних. Подумаем, сообразим! Если я исчезну, погибну, буду предан забвению, что тогда случится? Если я донесу на себя? Меня схватят, освободят этого Шанматье, сошлют меня на каторгу, – что же дальше? Что произойдет здесь? Здесь целый город, целый край, фабрики, промышленность, рабочие – женщины, старики, малые дети, бедняки! Все это я устроил, всему этому я даю жизнь; повсюду, где только топится печь, где есть мясо в котле, все это – благодаря мне; я водворил достаток, движение, кредит; до меня этого ничего не было; я поднял, оживил, обогатил весь край. Я погибну – и все погибнет. А эта женщина, которая так страдала, у которой столько достоинств, несмотря на ее падение, эта женщина, которой я невольно принес несчастье! А этот ребенок, которого я обещал матери привезти! Разве не обязан я доставить этой несчастной что-нибудь в вознаграждение за причиненное ей зло? Я исчезну – тогда что случится? Мать умрет. Ребенок будет брошен на произвол судьбы. Вот что будет, если я донесу на себя. А если не донесу на себя? А если не донесу? Посмотрим, что случится, если я не донесу.
Задав себе этот вопрос, он остановился; им овладело минутное колебание; он содрогнулся; но это длилось недолго, и он спокойно продолжал:
– Ну, так что же, этот человек попадет на каторгу. Это правда, но и поделом – ведь он украл? Напрасно я убеждаю себя, что он не воровал! Я же останусь здесь и буду продолжать свое дело. В десять лет я наживу десять миллионов и распределю их по всему краю; у меня нет ничего своего, не для себя я тружусь! Общее благосостояние растет, промышленность процветает, фабрики и заводы умножаются, семьи – тысячи семейств! – счастливы; край заселяется. Нужда исчезает, а с нею исчезают распутство, проституция, воровство, убийство, всеипороки, все преступления! А эта бедная мать воспитывает своего ребенка! И вот целая страна богата и добродетельна. Нет, право, я был сумасшедший, я был безрассудный человек, когда думал донести на себя! Надо быть осторожным и не спешить! Неужели я должен это сделать потому именно, что мне нравится разыгрывать роль великодушного! Ведь это сущая мелодрама! Потому только, что я думал исключительно о себе, и ради того, чтобы спасти от справедливого, быть может, наказания Бог знает кого, вора, очевидно, плута – надо погубить целый край! Надо, чтобы несчастная женщина умирала в больнице! Чтобы бедная маленькая девочка пропадала на улице – как собака! Но ведь это гнусно! И мать даже не увидит своего ребенка! Ребенок не узнает своей матери! И все это ради старого мошенника, таскавшего яблоки, который, наверное, если не за это, так за что-нибудь другое заслужил попасть на галеры! Нечего сказать – прекрасные правила, спасающие виновного и приносящие в жертву неповинных, выгораживающие старого бродягу, которому немного остается жить и который вряд ли будет несчастнее в остроге, чем в своей лачуге – и губящие целое население, женщин, матерей, детей! У этой бедняжки Козетты никого нет на свете, кроме меня, и, наверное, в эту минуту, вся посиневшая от холода, она дрожит в трущобе этих Тенардье! Вот еще мошенники! И я изменю своему долгу по отношению к этим несчастным! Я пойду доносить на себя! И я сделаю эту нелепую глупость! Возьмем самое худшее. Предположим, что это было бы с моей стороны дурным поступком и что моя совесть упрекала бы меня за это; но ведь вынести ради ближних эти упреки, касающиеся меня одного, вынести это дурное дело, марающее мою душу, – вот где настоящее самоотвержение, вот где добродетель.
Он встал и продолжал ходить. На этот раз ему показалось, что он совершенно доволен.
Алмазы отыскивают в недрах земли, а истину находят в глубине размышлений. Ему казалось, что, спустившись в эту глубину и долго проводив ощупью в потемках, он наконец обрел один из драгоценных алмазов, одну из этих истин, и теперь держал ее в руках; она ослепила его своим блеском.
– Да, – думал он, – так вот в чем дело! Я нашел истину, самое настоящее решение. Надо, наконец, держаться чего-нибудь одного. Я решился. Пусть будет что будет! Нечего больше колебаться, нечего отступать. Это в интересах нас всех, а не в моем только. Я Мадлен и остаюсь Маленом. Горе тому, кто Жан Вальжан! Во всяком случае, это не я. Я не знаю этого человека; и если окажется, что кто-нибудь Жан Вальжан – настоящую минуту, пусть сам выпутывается. Это не мое дело. Это – роковое имя, витающее во мраке ночи; пусть оно обрушится на чью-нибудь голову – тем хуже для нее!
Он заглянул в маленькое зеркало, висевшее над его камином.
– Однако я чувствую себя легче, приняв решение, теперь я совсем иной человек.
Он сделал еще несколько шагов и вдруг остановился.
– Ну, теперь не надо отступать ни перед какими последствиями принятого решения. Есть еще нити, связывающие меня с этим Жаном Вальжаном. Надо порвать их! Здесь, в этой самой комнате, есть предметы, которые служат против меня уликой, предметы бессловесные, но которые явились бы красноречивыми свидетелями; решено – надо их уничтожить.
Он порылся в кармане, вынул кошелек и достал из него маленькой ключик.
Он вложил его в замок, отверстие которого было едва заметно среди темных разводов обоев. Открылся потайной шкаф, устроенный между углом стены и камином. В этом тайнике лежало несколько лохмотьев: синяя холщовая рубаха, старые панталоны, старая котомка и толстая терновая палка, окованная с обоих концов. Все, кто видел Жана Вальжана, когда он проходил через Динь в октябре 1815 года, узнали бы все принадлежности этого жалкого костюма.
Он хранил их, как хранил серебряные подсвечники, чтобы всегда помнить, с чего он начинал. Но все эти предметы, касающиеся каторги, он скрывал, а подсвечники, полученные от епископа, выставлял напоказ.
Он бросил украдкой взгляд на дверь, словно боялся, что она вдруг отворится, несмотря на то что заперта на задвижку; потом резким движением схватил в охапку эти вещи, которые он так свято и с такой опасностью хранил на протяжении стольких лет, и не глядя бросил в огонь все – лохмотья, палку, котомку.
Потом запер потайной шкаф и с целью предосторожности, совершенно излишней, придвинул к двери какой-то громоздкий предмет.
Через несколько секунд комната и стена напротив озарились ярким колеблющимся пламенем. Все горело; смолистая палка трещала и отбрасывала искры до середины комнаты.
Из котомки, горевшей вместе с отвратительными тряпками, наполнявшими ее, вдруг выскочил какой-то предмет, ярко блестевший в золе. Нагнувшись, легко было различить монету. Без сомнения – монета в сорок су, украденная у маленького савояра.
Он не смотрел на огонь и ходил, все ходил взад и вперед мерными шагами.
Вдруг взгляд его упал на два серебряных подсвечника, слабо мерцавших на камине при свете пламени.
«Весь Жан Вальжан сидит в них, – подумал он. – Надо и это уничтожить».
Он взял подсвечники в руки. В камине был еще достаточно сильный огонь, чтобы быстро лишить их формы и превратить в неузнаваемую массу.
Он нагнулся к огню и с минуту грелся, ощущая истинное наслаждение.
Он помешал угли обоими подсвечниками. Спустя минуту они уже очутились в пламени.
Вдруг в этот самый момент ему почудился голос, кричавший внутри его существа: «Жан Вальжан! Жан Вальжан!»
Волосы его встали дыбом; он был похож на человека, прислушивающегося к чему-то страшному.
– Да! Это верно, кончай свое дело! – говорил голос. – Уничтожь подсвечники! Сгуби всякое воспоминание! Забудь епископа! Забудь все! Убей этого Шанматье, отлично, продолжай! Итак, решено, что этот старик, не ведающий, чего от него хотят, ни в чем, быть может, не повинный и над которым имя твое тяготеет, как преступление, будет осужден и вместо тебя окончит дни свои в позоре и ужасе! Отлично! А ты сам будь честным человеком! Оставайся господином мэром, оставайся почтенным и уважаемым, обогащай город, питай неимущих, воспитывай сирот, живи счастливо, добродетельный и почитаемый, а тем временем, пока ты будешь здесь в свете и радости, другой наденет твою арестантскую куртку, будет носить твое имя в позоре и влачить твои цепи на каторге! Прекрасно улажено! Ах, несчастный!
Со лба его струился пот. Он бросил на подсвечники растерянный взор. А внутренний голос продолжал:
– Жан Вальжан! Много голосов вокруг тебя поднимут шум, будут говорить во всеуслышание, благословят тебя, и одно только существо, которого никто не услышит, будет проклинать тебя во мраке. Так слушай же, негодный! Все эти благословения сгинут, не дойдя до неба, и только одно это проклятие достигнет престола Всевышнего!
Голос этот, сначала слабый, исходящий из самых глубоких тайников его совести, постепенно делался звучным и грозным, и теперь он ясно слышал его. Последние эти слова были произнесены так отчетливо, что он оглянулся с каким-то ужасом.
– Кто здесь? – спросил он громко, как помешанный. Потом продолжал с идиотским смехом:
– Как я глуп, ну кто здесь может быть!
Но кто-то действительно был около него; кто-то такой, кого не может видеть человеческое око.
Мадлен поставил подсвечники на камин и продолжал свое монотонное сумрачное хождение, тревожившее и заставлявшее вскакивать во сне человека, который спал внизу.
Хождение это облегчало его состояние и вместе с тем одуряло его. По прошествии нескольких минут, он уже забыл, к чему пришел.
Теперь он с одинаковым ужасом отступал перед обоими решениями, поочередно им принятыми. Эти две мысли казались ему обе одна Уоительнее другой. Какой рок! Надо же было, чтобы этого Шанматье приняли за Жана Вальжана! Погибнуть именно тем путем, который Провидение, как сначала казалось, послало, чтобы упрочить его положение!
Одно мгновение он представил себе будущее. Донести на себя, великий Боже! Предать себя! С необъятным отчаянием подумал он обо всем, что придется ему покинуть и к чему вернуться. Надо сказать прости этой жизни, такой милосердной, чистой, радостной, этому общему уважению, чести, свободе! Он не пойдет больше бродить по полям, не услышит пения птичек, не будет раздавать милостыни ребятишкам! Не почувствует он больше устремленных на него взоров признательности и любви! Он покинет этот дом, который сам построил, эту скромную комнатку! Все казалось ему таким прелестным в эту минуту. Не будет он больше читать книг, писать на этом столике некрашеного дерева! Старая привратница, единственная его прислуга, не будет приносить ему кофе по утрам! Господи! И вместо всего этого что же – острог, железный ошейник, красная куртка, колодки на ногах, усталость, тюрьма, нары – весь этот непрерывный ужас. В его годы, после того, чем он был! Если бы еще он был молод! Но в старости выслушивать грубости от первого встречного, подставлять спину под удары надсмотрщика! Носить на босых ногах подкованные башмаки! Каждый вечер и утро подставлять ногу под молоток надзирателя, осматривающего колодки. Выносить любопытные взгляды посторонних, которым говорят: «Это знаменитый Жан Вальжан, что был мэром в Монрейле!» А вечером, обливаясь потом, изнемогая от усталости, под кнутом сержанта взбираться по веревочной лестнице плавучей тюрьмы! О, какой ужас! Может ли судьба быть жестокой, как разумное существо, чудовищной, как сердце человеческое?
И что бы он ни делал, он все возвращался к этой горькой дилемме, гнездящейся в глубине его души: оставаться в раю и стать демоном! Или вернуться в ад и стать ангелом!
Что делать? Великий Боже! Что делать?
Буря, из которой он выбрался с таким трудом, снова забушевала внутри его. Мысли его стали путаться. Они приняли машинальный характер – черта, свойственная отчаянию. Название «Ромэнвилль» то и дело мелькало в его уме с двумя стихами какой-то песни. Он подумал, что Ромэнвилль маленькая роща близ Парижа, куда влюбленные ходят рвать сирень в апреле.
Он пал духом. Шаги его стали неверны, как у маленького ребенка, которого пустили ходить одного.
В известные минуты, борясь с усталостью, он делал усилие, чтобы собраться с мыслями. Он старался еще в последний раз поставить себе задачу, над которой трудился до того, что чуть не упал в изнеможении. Надо ли донести? Или надо молчать? Он тщетно пытался различить что-либо явственно. Смутные образы всех этих рассуждений дрожал и рассеивались друг за другом, словно дым. Но он чувствовал только, что на чем бы он ни остановился – часть его существа должна неизбежно умереть, что и направо, и налево зияют мрачные могилы; что он должен пережить или агонию своего счастья, или агонию своей добродетели.
Увы! Все колебания снова овладели им. Он не подвинулся ни на шаг вперед.
Так боролась в тоске эта несчастная душа. Точно так же 1800 лет тому назад таинственное существо, в котором воплощалась вся святость и все страдания человечества, среди масличных рощ долго отстраняло от себя рукою страшную чашу, которая являлась перед ним переполненная горечи, среди необъятных пространств, усеянных звездами.
IV. Формы, которые принимают страдания во время снаПробило три часа утра: целых пять часов сряду он ходил по комнате и, наконец, в изнеможении опустился на стул.
Он тотчас задремал и увидел сон.
Сон этот, как и большинство снов, не имел ничего общего с его положением, кроме какой-то смутной роковой связи, и произвел на него сильное впечатление. Кошмар так его поразил, что позднее он записал его. Этот рассказ найден в бумагах Жана Вальжана. Мы находим нужным передать его дословно.
Каков бы ни был сон, история этой ночи была бы не полна, если бы мы не упомянули о нем. Это мрачное приключение больной души.
На конверте была надпись: «Сон, который я видел в ту ночь».
«Был я где-то за городом, в обширной печальной местности, где не Росло даже травы. Мне казалось, что это было не днем и не ночью. Я прогуливался со своим братом, товарищем моих юношеских лет, с братом, о котором, признаться, я никогда не думаю и которого почти не помню.
Мы разговаривали между собой и встречали прохожих. Говорили мы о соседке, когда-то жившей около нас и всегда работавшей у открытого окна. Пока мы говорили об этом, нам стало холодно благодаря открытому окну.
Во всей местности не было ни одного дерева.
Мы увидели человека, проехавшего мимо нас. Он был совсем обнаженный, пепельного оттенка, верхом на лошади земляного цвета. На голове его не было волос, виднелся его голый череп и жилы на черепе. Держал он в руках хлыст, гибкий, как виноградная лоза, и тяжелый, как железо. Всадник проехал мимо нас и не сказал нам ни слова.
Мой брат сказал мне:
– Пойдем по лощине.
Тут пролегала лощина, где не виднелось ни травы, ни клочка мха. Все было земляного цвета, даже и небо. Сделав несколько шагов, я заметил, что мне больше не отвечают. Я обернулся и увидел, что брата моего уже нет со мной.
Я вошел в селение, которое встретил по пути. Мне показалось, что это и есть Ромэнвилль. (Почему именно Ромэнвилль?)
Первая улица была пустынна. Я вышел на другую. На углу стоял человек, прислонившись к стене. Я сказал ему:
– Что это за местность? Где я?
Человек не отвечал. Увидев отворенную дверь, я вошел в дом. Первая комната была пуста. Я вошел во вторую. За дверью этой комнаты стоял человек, прислонившись к стене. Я спросил его:
– Чей это дом? Где я?
Он не отвечал. Около дома был сад.
Я вышел из дома и вошел в сад. Он был пуст. За первым деревом я увидел какого-то человека.
– Что это за сад? Где я? – спросил я его. Он не отвечал ни слова.
Я пошел бродить по селению и заметил, что это город. Все улицы были пустынны, все двери отворены настежь. Ни одно живое существо не проходило по улицам, не гуляло в садах, не ходило по комнатам. И только за каждым углом, за каждой дверью, за каждым деревом стояло по человеку; все они безмолвствовали. Все время не было видно больше одного. Эти люди смотрели на меня, когда я проходил.
Я вышел из города и пошел по полю. По прошествии некоторого времени я обернулся и увидел громадную толпу; она шла за мной. Я узнал людей, которых видел в городе. У них были странные лица; они, по-видимому, не торопились, но, однако, шли быстрее меня. Шли они беззвучно. В одно мгновение толпа настигла меня и окружила. У этих людей лица были земляного цвета.
Первый, которого я видел и расспрашивал, войдя в город, обратился ко мне:
– Куда вы идете? Разве вы не знаете, что вы давно умерли?
Я открыл рот, чтобы ответить, и увидел, что вокруг меня нет ни души».
Он проснулся весь окоченелый. Холодный утренний ветер со скрипом поворачивал на петлях рамы окна, которое оставалось открытым. Огонь в камине потух. Свеча догорала. Было еще совсем темно.
Он встал и подошел к окну. На небе по-прежнему не было ни одной звезды. Из окна он видел двор, дома и улицу. Резкий стук, вдруг прозвучавший по мостовой, заставил его нагнуться. Он увидел внизу две красные звезды, лучи которых странным образом удлинялись и сокращались в темноте.
До конца не проснувшись, он подумал:
– Вот как! Теперь нет звезд на небе – они на земле.
Между тем туман рассеялся, новый звук, подобный первому, пробудил его; он взглянул еще раз и убедился, что эти звезды не что иное, как фонари экипажа. При свете их он мог различить форму его. То был тильбюри, запряженный белой лошадкой. Звуки, слышанные им, были удары лошадиных копыт о мостовую.
«Что это за экипаж? – подумал он. – Кто мог приехать так рано?»
В эту минуту осторожно постучались в его дверь.
Он вздрогнул с ног до головы и крикнул страшным голосом:
– Кто там?
Он узнал голос старухи-привратницы.
– Что нужно? – спросил он.
– Господин мэр, скоро пять часов.
– Мне-то что до этого?
– Господин мэр, кабриолет приехал.
– Какой кабриолет?
– Да тильбюри.
– Какой тильбюри?
– Разве господин мэр не приказал приехать за собой?
– Нет, – сказал он.
– А кучер говорит, что он приехал за господином мэром.
– Какой кучер?
– Кучер господина Скоффлера.
– Скоффлера!
Это имя заставило его вздрогнуть, словно молния сверкнула перед его глазами.
– Ах да, – вспомнил он, – Скоффлер!
Если бы старуха могла видеть его в эту минуту, она ужаснулась бы.
Наступило довольно долгое молчание. С тупым выражением смотрел он на свечу, собирая вокруг подсвечника горячий воск и крутя его между пальцами. Старуха все ждала. Наконец она отважилась еще раз возвысить голос.
– Господин мэр, что прикажете ответить?
– Скажите, что хорошо, я сейчас иду.