355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 65)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 65 (всего у книги 123 страниц)

II. Дурно сшито

Но труд мудрецов и труд ловких людей совершенно различны.

Революция 1830 года окончилась быстро. Как только революция пристает к берегу, ловкие люди начинают делить добычу. Эти люди в наш век сами присвоили себе название государственных людей, так что понятие, заключающееся в словах «государственный человек», наконец опошлилось. Пусть не забывают, что там, где есть только ловкость, необходима должна быть и мелочность. Сказать «ловкий человек» почти то же, что сказать «человек посредственный».

Если верить ловким людям, то революции, подобные июльской, есть не что иное, как перерезанные артерии, на которые нужно как можно скорее наложить повязку. Право, слишком широко провозглашенное, расшатывает. А раз право установлено, следует упрочить государство. Свобода обеспечена, поэтому следует подумать о власти.

Политики уверяют, что первая потребность народа, входящего в состав европейской монархии после революции, заключается в том, чтобы подыскать себе династию. Только таким путем, говорят они, народ и может воспользоваться миром после революции, то есть иметь время залечить свои раны и привести в порядок свой домашний очаг.

Но не всегда легко подыскать династию. В сущности, чтобы создать себе короля, достаточно найти гениального смельчака или просто кого-нибудь удачно подвернувшегося. Первый случай мы видим в Бонапарте, второй – в Итурбиде. Но, чтобы создать династию, недостаточно первой попавшейся фамилии. Для династии необходима известная доля древности рода; морщины веков нельзя подделать.

Если встать на точку зрения «государственных людей», в известном смысле этого слова, и именно на ту точку, на которой они стоят после революции, то каковы должны быть качества новой династии? Она прежде всего должна быть национальной, в силу усвоенных ею идей. Кроме того она должна иметь прошлое, быть исторической, иметь будущность и быть симпатичной.

Из всего этого становится понятным, почему первые революции довольствуются просто человеком – Кромвелем или Наполеоном, а вторые революции непременно ищут уже фамилию, Брауншвейгскую или Орлеанскую.

Королевские дома похожи на те индийские деревья, каждая ветвь которых, нагибаясь к земле, пускает корни и сама становится деревом. Каждая ветвь королевского дома может сделаться династией с тем лишь непременным условием, чтобы эта ветвь нагнулась к народу. Такова теория ловких людей.

Итак, великое искусство быть «государственным человеком» состоит в том, чтобы уметь показать вид, будто известный успех обусловливался катастрофой, чтобы те, которые будут пользоваться этим успехом, трепетали от боязни и чтобы другим неповадно было искать такого успеха. Чтобы перегнуть кривую социального перехода до степени отклонения от прогресса, сделать отвратительной революционную зарю, влить горечь в волны энтузиазма, сбить углы и состричь орлиные когти, погасить триумф и задушить право, завернуть гигантский народ в пеленки и уложить его в постель, посадить его на диету, Геркулеса объявить больным, принять меры предосторожности против всякого большого успеха, на революционный светоч надеть абажур.

1830 год приложил на практике эту теорию, которая уже была применена Англией в 1688 году. Революция 1830 года была революцией, остановившейся на полпути.

Кто же остановил революцию на полдороге? Буржуазия. Почему? Потому что буржуазия – это удовлетворенный интерес. Вчера был аппетит, сегодня стало в меру, завтра будет пресыщение. Явление, происходившее в 1814 году после Наполеона, повторилось в 1830 году после Карла X. Совершенно напрасно хотят буржуазию считать особым классом. Буржуазия – это попросту удовлетворенная всем часть народа.

Буржуа – это человек, получивший возможность присесть. Стул еще не может быть сословием. Но буржуазии хочется сидеть спокойно, раньше, чем это могут себе позволить основные массы людей, буржуазия для исполнения своего желания хочет остановить движение всего человечества. Это ее самая частая ошибка, но уменье делать ошибки не превращает ее в класс. Эгоизм еще не есть основание для установления социального порядка. Но надо быть справедливым и к эгоизму. После толчка 1830 года буржуазия не была выражением инертности и лени, она не влекла за собою сонное состояние общества; она вся выражается в понятии «привала», остановки.

«Привал» – это понятие, вызывающее двойную и противоречивую ассоциацию: армия в походе, то есть движение, и остановка армии, то есть отдых.

«Привал» – это восстановление сил, вооруженный и бодрствующий отдых. «Привал» предполагает битву вчера и сражение завтра. Так это и было между 1830 и 1848 годами. Но то, что здесь названо битвой, есть в сущности движение вперед.

Буржуазия нуждалась в человеке, который олицетворял бы собою понятие «привала» и передышки, в человеке, которого можно было бы прозвать словечками, «хотя бы потому что», который был бы сложной индивидуальностью, мирившей прошлое с настоящим, стабилизацию с революцией.

Такой человек нашелся тут же, под рукой. Это был Луи-Филипп Орлеанский.

Собрание Двухсот двадцати одного {407} провозгласило Луи-Филиппа королем. Лафайет взял на себя помазание на царство. Парижская городская ратуша заменила Реймсский собор {408} . Эта замена трона полутроном была тем, что называется «делом 1830 года».

Когда ловкие люди сделали свое дело, в нем обнаружился громадный недочет. Все это было совершено вне абсолютного права. Абсолютное право крикнуло: «Протестую!», а затем укрылось в тени. И это было очень зловещим признаком.

Революции косят сплеча, но у них счастливая рука. Они разят твердо, и у них точный выбор. Даже такая неполная, такая скомканная, слабая и низведенная до степени младшей революции, какова была революция 1830 года, даже она носит в себе источник света и провиденциальности настолько, что ее невозможно унизить. Ее затмение не было предательством.

Однако не следует льстить революциям без разбора; они тоже впадают в ошибки, и в ошибки очень тяжелые.

III. Луи-Филипп

Обратимся, однако, к 1830 году. Несколько отклонившись от первоначального пути, этот год был удачным. При том положении дел, которое сложилось после «маленькой» революции, монарх был важнее, чем сама монархия. Луи-Филипп был превосходным выбором.

Сын человека, за которым история несомненно признает смягчающие обстоятельства, Луи-Филипп, во всяком случае, был настолько же достоин уважения, насколько его отец заслуживал порицания. Он обладал всеми добродетелями частного человека и многими качествами общественного деятеля, он заботился о своем здоровье и о своем состоянии, о своей особе и о своих делах, знал цену минуте, но не всегда цену году. Трезвый, миролюбивый, спокойный и терпеливый, он жил хорошо со своей женой и находил полезным после незаконных связей старшей линии демонстрировать перед всем народом чистоту своей супружеской жизни. Он знал все европейские языки и, что еще лучше, языки всех интересов и умел говорить на них. Превосходный представитель третьего сословия {409} , он во многих отношениях был выше его. Будучи очень умен, он дорожил кровью, которая текла в его жилах, но в то же время умел ценить себя и по своему внутреннему достоинству, был очень чувствительным по отношению к своему роду постоянно говоря, что он Орлеан, а не Бурбон. В те дни, когда он был только высочеством, он очень гордился своим званием принца крови, но стал показывать себя настоящим буржуа в день получения титула величества. На публике он был многословен, а в своем семейном кругу лаконичен, слыл скупцом, но бездоказательно. В сущности это был один из тех экономных людей, которые легко становятся расточительными, когда у них появится какая-нибудь прихоть или когда заговорит долг. Он был образован, но не особенно интересовался литературой, был дворянином, но не рыцарем, был прост, спокоен и тверд. Его любила семья. Очаровательный собеседник, разумный государственный человек, внутренне холодный, всегда подчинявшийся влиянию непосредственного интереса, он всем прекрасно управлял. Одинаково неспособный к злопамятности и к признательности, он безжалостно пользовался превосходством над посредственностью и умел искусно доказывать при помощи парламентского большинства неправоту тех глухих сил, ропот которых гудит под престолами, был общителен и иногда неосторожен в своих выражениях, но эта неосторожность была в высшей степени ловкая, был изобретателен в различных уловках и искусен в принятии какого угодно лица и какой угодно маски, пугал Францию Европой, а Европу – Францией, несомненно любил свое отечество, но еще больше свою семью, господство ставил выше авторитета, а авторитет выше достоинства, – склонность, имеющая ту пагубную черту, что, все обращая к успеху, она допускает хитрость и не безусловно отвергает низость: зато в ней та выгода, что она предохраняет политику от резких потрясений, государство – от ломки, а общество – от катастроф. Мелочный, аккуратный, бдительный, внимательный и проницательный, он иногда противоречил самому себе. Смелый относительно Австрии в Анконе {410} , упорный относительно Англии в Испании {411} , он бомбардировал Антверпен {412} и платил Притчарду, с убеждением пел «Марсельезу», был недоступен унынию, усталости, любви к прекрасному и к идеалу, чуждался смелого великодушия, утопии, химеры, гнева, тщеславия, боязни, обладал всеми формами личной неустрашимости, был генералом при Вальми {413} и солдатом при Жемаппе {414} ; испытав целых восемь раз покушение на свою жизнь, он всегда улыбался; храбрый, как гренадер, мужественный, как мыслитель, он трусил только ввиду возможности европейского потрясения и не был способен к великим политическим приключениям; всегда был готов рисковать жизнью, но не делом, старался больше влиять, нежели приказывать, и желал, чтобы его слушались не как короля, а как умного человека; был одарен наблюдательностью, но не предвидением, плохо видел гения, но был знаток в людях, обладал живым, природным умом, здравым смыслом, практической мудростью, свободной речью и замечательной памятью – это было единственным его сходством с Цезарем, Александром и Наполеоном. Он знал все факты, подробности, числа и собственные имена, игнорируя только стремления, познал все страсти и разнообразные склонности толпы, все внутренние ожидания, скрытые движения души, – словом, знал все то, что можно назвать невидимыми течениями людской совести. Признанный верхами Франции, но имея очень мало общего с ее нижними слоями, он отлично лавировал в этом положении. Может быть, он слишком много управлял и слишком мало царствовал. Будучи сам своим первым министром, он отлично умел из мелочей действительности создавать преграду для необъятности идей. Примешивая к своей выдающейся способности содействовать цивилизации, порядку и организации что-то сутяжническое, являясь основателем и защитником новой династии и совмещая в себе часть Карла Великого и часть стряпчего, – Луи-Филипп в общем был личностью видной и оригинальной, государем, умевшим создать власть, несмотря на тревогу Франции, и могущество, несмотря на зависть Европы. Он непременно займет на страницах истории место в рядах замечательных людей своего века. Он был бы причислен к самым знаменитым историческим личностям, если бы хотя бы немного заботился о славе и так же хорошо понимал бы великое, как понимал полезное.

Луи-Филипп был красив в молодости и сохранил привлекательную наружность в старости. Не всегда встречая сочувствие нации, он постоянно нравился толпе. Он обладал способностью очаровывать, зато ему недоставало величия. Он не носил короны, хотя был королем, и не имел седых волос, хотя был стар. Его манеры напоминали старый режим, а его привычки – новый. Это была какая-то смесь благородного и буржуазного, которая так нравилась в 1830 году. Луи-Филипп был олицетворением царящей переходной эпохи, хотя сохранил старое произношение и старое правописание. Он носил костюм национальной гвардии, как Карл X, и ленту Почетного легиона, как Наполеон.

Он мало посещал церковь, никогда не участвовал в охотах и не бывал в опере. Он был неподкупен для духовенства, псарей и танцовщиц: это входило в его программу создания себе популярности среди буржуазии. Двора у него не было. Он выходил на улицу с зонтом под мышкой, и этот зонт долго составлял часть его ореола. Он был немного масоном, садовником и лекарем. В качестве лекаря он однажды пустил кровь почтальону, упавшему с лошади. Луи-Филипп не расставался с ланцетом, как Генрих III {415} с кинжалом. Роялисты смеялись над этим королем, пролившим кровь с целью лечения.

Вообще, жалобы, имеющиеся у истории на Луи-Филиппа, следует несколько уменьшить. Здесь имеются обвинения против королевской власти, против управления и против самого короля. Каждый из этих трех столбцов обвинения дает различный итог. Права демократии были попраны. Прогресс был признан делом второстепенным. Уличные выступления были жестоко подавлены, против восставших были пущены в ход оружие и военные советы. Народное движение помнит улицу Транснонэн {416} . Угнетение «подлинной» Франции Францией, «охраняемой законом», правление трехсот тысяч привилегированных, отказ от Бельгии, жестокие военные действия в Алжире, подобные варварству Англии в индийских «опытах цивилизации», недоверие Абд-аль-Кадера {417} , Блая {418} , подкупы Деца, Причарда – вот основные факты этого царствования. А в остальном – политика, годная для семьи, но не для государства и нации.

Но вся его ошибка состояла в том, что он скромничал во имя Франции. Отчего произошла эта ошибка? Попробуем разобраться.

Луи-Филипп был королем чересчур семейным. Занимаясь семьей, предназначенной им для династии, он всего боялся и не желал, чтобы его тревожили; отсюда та чрезмерная робость, которая мало подходила к народу, занесшему в свою гражданскую летопись 14 июля, а в военную – день Аустерлица. Поэтому, если исключить гражданские обязанности, которые, во всяком случае, должны стоять на первом плане, нежность Луи-Филиппа к своему семейству была вполне законна, тем более что она заслуженна. Действительно, это семейство достойно удивления. В нем добродетели процветали наряду с талантами. Одна из дочерей Луи-Филиппа, Мария Орлеанская, так же прославила имя своего рода среди художников, как Карл Орлеанский – между поэтами. Она вложила всю свою душу в сделанное ее рукою мраморное изваяние Жанны д`Арк. Двое сыновей Луи-Филиппа исторгли у Меттерниха следующую замечательно меткую похвалу: «Это – молодые люди, какие редко встречаются, и принцы, каких не бывает вовсе».

Вот ничем не прикрашенная, но и не умаленная истина о Луи-Филиппе.

Быть принцем «Эгалитэ», носить в себе контрасты Реставрации и Революции, страдать в качестве революционера той неуверенностью, которая в нем, как в правителе, превратилась в твердую уверенность, – таков был Луи-Филипп в 1830 году. В сущности, никогда еще не встречалось более полного соответствия человека событию; они оба сошлись и слились в одно. Луи-Филипп – это воплощение 1830 года. Кроме того, на его стороне было как бы предназначение к престолу – ссылка. Он был беден, изгнан и скитался. Он жил своим трудом. В Швейцарии этому обладателю богатейших княжеских поместий во Франции пришлось продать лошадь, чтобы прокормиться. В Рейхенау он давал уроки математики, в то время как его сестра Аделаида шила и вышивала ради денег. Эти воспоминания о короле возбуждали энтузиазм буржуазии. Луи-Филипп собственными руками разорил железную клетку Мон-Сен-Мишеля, устроенную Людовиком XI и утилизированную потом Людовиком XV. Он был товарищем Дюмурье, другом Лафайета и принадлежал к якобинскому клубу. Мирабо хлопал его по плечу. Дантон говорил ему: «Молодой человек!» Двадцати четырех лет, будучи просто господином де Шартром, он присутствовал в одной из тайных лож Конвента при процессе Людовика XVI, которого он удачно назвал «злосчастным тираном».

Он видел слепое ясновидение революции, ломающей королевство, связанное с королем, отрывающей короля от королевства, не замечая жизни отдельных людей в этой горячей мыслительной ломке, революция прошла перед ним в виде заседаний трибуналов, гнева народа, вопрошающего Капета, который не знает, что ответить. Сумрачные и яркие картины отпечатлелись в его мозгу с дивной неизгладимостью. В его памяти эти годы остались минута за минутой. Однажды перед свидетелем, которому мы не можем не доверять, он рассказал на память все фамилии на букву А списка членов Учредительного собрания.

Сам Луи-Филипп был королем среди ясного дня. В его царствование сентябрьские законы были полны света. История зачтет ему эту законность.

Луи-Филипп, как все сошедшие со сцены исторические личности, ныне подвергнут суду человеческой совести. Но его дело находится еще в первой инстанции. Тот час, когда история произнесет свой строгий и беспристрастный приговор, еще не пробил; не настал еще момент окончательно высказаться об этом короле. Самый знаменитый и строгий историк Луи Блан {419} недавно смягчил свой первоначальный приговор. Луи-Филипп был избран теми недоносками, которые называются собранием двухсот двадцати одного и 1830 годом, то есть полупарламентом и полуреволюцией. И, во всяком случае, с той высокой точки зрения, на которой должна стоять философия, мы можем судить его только с известными оговорками, но мы уже сейчас можем сказать, что сам Луи-Филипп с точки зрения человеческой доброты всегда останется – употребим выражение старого языка древней истории – одним из лучших государей, которые когда-либо занимали престол.

Если же вы отделите от Луи-Филиппа короля, останется только хороший человек, хороший до такой степени, что порой он становится прямо достойным удивления. Часто среди самых серьезных забот, после целого дня, проведенного в борьбе со всей континентальной дипломатией, он возвращался домой – и там, усталый и сонный, что же он делал? Брал какое-нибудь судебное дело и проводил всю ночь, разбирая его. Он находил, что, хотя и важно бороться со всей Европой, но еще важнее – вырвать человека у палача. Он восставал против своего хранителя печати, оспаривал шаг за шагом у прокуроров, этих «болтунов закона», как он их называл, права гильотины. Иногда весь его стол бывал завален судебными делами, и он их все просматривал лично: для него было мучительно не сделать всего, что от него зависело, чтобы спасти эти жалкие осужденные головы. Однажды он сказал тому свидетелю, о котором мы упоминали выше: «Сегодня ночью мне удалось выиграть у смерти семерых». В первые годы его царствования смертная казнь была как бы отменена, и восстановление эшафота было насилием над королем. Так как старая Гревская площадь была уничтожена вместе со старшей линией королевского дома, то была устроена новая, буржуазная, под названием Застава Сен-Жак. Люди «практичные» почувствовали потребность в казни – законной гильотине. Это было одной из побед Казимира Перье, представлявшего ограниченность буржуазии, над Луи-Филиппом, представлявшим ее либеральность. Луи-Филипп собственноручно правил книгу Беккария. После взрыва машины Фиески {420} он воскликнул: «Как жаль, что я не был ранен! Я мог бы тогда даровать ему помилование». В другой раз, намекая на сопротивление своих министров по делу тогдашнего политического преступника – одной из самых светлых личностей нашего времени, он написал следующее: «Помилование уже даровано ему. Мне остается только выпросить его». Вообще Луи-Филипп был мягок, как Людовик IX, и добр, как Генрих IV.

А для нас те из исторических личностей, которые отличались добротою, этой редчайшей жемчужиной у таких личностей, стоят выше тех, которые были только просто велики.

Ввиду того что Луи-Филипп подвергался слишком строгой оценке со стороны одних и слишком суровой со стороны других, неудивительно, что некто, сам теперь превратившийся в тень, отлично знавший этого короля, явился свидетельствовать за него пред историей. Это свидетельство, каково бы оно ни было, прежде всего совершенно бескорыстно; эпитафия, написанная мертвецом, всегда искренна; одна тень имеет право утешать другую, право это дается им одинаковою участью. И едва ли нужно опасаться, чтобы о двух могилах в изгнании было сказано: вот эта польстила той.

IV. Трещины под основанием

В такой момент, когда наша драма готовится проникнуть в глубину одного из тех трагических облаков, которые окутывают начало царствования Луи-Филиппа, нельзя допускать недомолвок, поэтому было необходимо, чтобы мы дали по возможности полное объяснение личности этого короля.

Луи-Филипп вступил на престол без насилия, без непосредственного воздействия с его стороны, просто в силу революционного поворота, очевидно, мало имевшего что-либо общего с настоящей целью революции и совершившегося помимо инициативы самого герцога Орлеанского. Он родился принцем и считал себя королем избранным. Он не сам возложил на себя эти полномочия, не захватывал трон. Ему предложили его, и он его принял. Он был убежден, вполне искренно, что предложение было сделано по праву и что он должен был принять его. Этим узаконивалось его обладание властью. Можно сказать по совести, что так как Луи-Филипп законно завладел властью, а демократия не менее законно нападала, то весь ужас социальной борьбы нельзя ставить в вину ни королю, ни демократии. Во всяком случае, не следует порицать тех, кто борется, очевидно, одна из сторон заблуждается, право не может, подобно Родосскому колоссу {421} , стоять одновременно на двух берегах: одною ногою опираясь на Республику, а другою на Монархию. Оно нераздельно, поэтому должно находиться целиком на одном берегу, и те, которые в данном случае заблуждаются, делают это искренно. Слепой не более виновен, чем вандеец в разбое. Потому признаем, что эти грозные столкновения обусловливаются только одними роковыми обстоятельствами. Каковы бы ни были по своему характеру эти бури, люди в них отчасти неответственны.

Закончим это объяснение. Правительству 1830 года сразу пришлось очень трудно. Вчера едва успев возникнуть, сегодня оно уже должно было вступить в борьбу. Едва водворенное, оно уже почувствовало, как со всех сторон поднимается треск июльского сооружения, только что возведенного и не успевшего еще окрепнуть. Сопротивление проявилось на следующий же день, а быть может, оно уже существовало и накануне. Враждебность возрастала с каждым месяцем, и из глухой она превращалась в открытую. Июльская революция, как мы уже говорили, плохо встреченная властителями вне Франции, различно толковалась и в ней самой.

Бог передает людям свою волю посредством событий – это неясный текст, написанный на таинственном языке. Люди тотчас же делают с этого текста переводы – переводы торопливые, неправильные, полные ошибок, пропусков и противоречий. Очень немногие способны понять божественный язык. Наиболее проницательные, спокойные и глубокие умы разбирают его медленно, и, когда они оканчивают свой перевод, дело сделано раньше их: в ходу уже двадцать переводов, сработанных на публичной площади. Каждый из этих переводов образовал уже партию, а каждая его бессмыслица – секцию; каждая партия уверена, что только она одна обладает верным переводом, и каждая секция убеждена, что лишь она овладела светом.

В революциях встречаются пловцы, стремящиеся плыть против течения, – это старые партии. Представители этих партий видели в революции только противозаконность, поэтому считали себя вправе восставать против нее.

Старые легитимистские {422} партии, как приверженцы Бурбонов, нападали на революцию 1830 года со всей силой, проистекавшей из ложного суждения. Заблуждения – очень сильные снаряды. Они метко поражали революцию как раз в те места, где она была уязвима за неимением брони, то есть за недостатком логики. Эти партии набрасывались на установленную революцией государственную власть и кричали: «Революция, почему у тебя появился этот король?» Легитимисты – это слепцы, но метко попадающие в цель.

Республиканцы испускали тот же крик, но с их стороны он был логичен. То, что являлось слепотой у легитимистов, было проницательностью у демократов. 1830 год обанкротился перед народом, и негодующая демократия упрекала его в этом.

Атакованное одновременно прошлым и будущим, июльское здание трещало. Оно представляло собою минуту, которой приходилось биться и с целым рядом монархических веков, и с вечным правом будущего, грозно на него наступавшим. Кроме того, 1830 год, перестав быть революцией и превратившись в монархию, был вынужден идти нога в ногу с остальной Европой. Сохранять мир – это лишнее затруднение. Гармония, которой добиваются насильно, вопреки здравому смыслу, иногда тягостнее самой войны. Из этого глухого конфликта, хотя и сдерживаемого намордником, но вечно рычащего, возник вооруженный мир, этот разорительный изворот цивилизации, которая подозрительна сама себе. Июльское королевство брыкалось в упряжи европейских кабинетов. Меттерних {423} охотно надел бы на него хомут. Толкаемое само во Франции прогрессом, это королевство поневоле толкало и другие европейские монархии, этих тихоходов. Его тащили на буксире, со своей стороны и оно тащило других.

Между тем внутри государства страшною тяжестью нависли всевозможные проблемы, все увеличивавшиеся и осложнявшиеся: пауперизм {424} , пролетариат, воспитание, система наказания за преступления и т. п.

А вне собственно политических партий происходило другое движение. Брожению демократии соответствовало брожение философии. Избранные умы чувствовали то же смущение, какое чувствовала и толпа, – другое, быть может, но столь же сильное.

Мыслители размышляли в то время, как почва, то есть народ, изборожденная революционными течениями, дрожала и колебалась под ними, точно под действием каких-то эпилептических толчков.

Эти мыслители поодиночке и группами, тихо, но глубоко копались в общественных вопросах; это были мирные минеры, спокойно прорывавшие свои галереи в недрах вулкана, не смущаясь глухими подземными толчками и видневшимися вдали очагами пламени. Это спокойствие было не последним из прекрасных зрелищ той бурной эпохи. Люди мысли занялись решением вопроса о человеческом благополучии, предоставляя политикам разбираться в вопросах права. Они хотели извлечь из общества все то, что может служить благосостоянию людей. Вопросы чисто материальные: о земледелии, промышленности, торговле, они ставили почти на одну ступень с религией. При той форме цивилизации, какая существует в настоящее время, очень мало зависящей от Бога и слишком много от людей, интересы комбинируются, сливаются и срастаются в твердую, как скала, компактную массу согласно закону динамики. Эта-то скала так терпеливо и исследуется экономистами, этими геологами политики.

Эти люди, группировавшиеся под различными наименованиями, старались пробуравить эту скалу и извлечь из нее живую воду человеческого благополучия. Их труды обнимали все: начиная с вопроса об эшафоте и кончая вопросом о воине. К правам мужчины, провозглашенным французской революцией, они прибавили права женщины и права ребенка.

Думаем, что никто не удивится, если мы по различным причинам не станем здесь вдаваться в подробный теоретический разбор поднятых ими вопросов и ограничимся лишь указанием этих вопросов.

Оставляя в стороне космогонические бредни и мистические грезы, все задачи этих людей можно подвести под две категории.

Первая категория этих задач имела целью производство богатства, вторая – распределение этого богатства. Первая категория заключала в себе вопрос о работе, вторая – вопрос о плате за работу. Первая категория касалась применения сил, вторая – распределения результатов труда.

От правильного применения сил зависит общественное могущество, а от разумного распределения благ – индивидуальное счастье.

Англия взялась решить первую из этих задач. Она превосходно создает богатство, но плохо его распределяет. Это одностороннее решение приводит ее роковым образом к двум крайностям: к чудовищному богатству и к чудовищной нищете. Все блага являются достоянием немногих, все лишения – достоянием массы, то есть народа; привилегии, исключения, монополии, феодализм – все это производится там самим трудом. Это ложное и опасное положение, которое основывает общественное могущество на частной нищете, питает величие государства страданиями личности. Величие плохое, потому что в нем соединены все материальные элементы, но нет ни одного нравственного.

Принцип дележа имущества без обобщения орудий производства и аграрный закон надеются решить вторую задачу. Они ошибаются. Их способ распределения убивает производительность. Равный дележ уничтожает соревнование. Раз нет соревнования, труд теряет свое значение. Этот способ распределения как будто заимствован у мясника, который убивает то, что делит. Поэтому останавливаться на таком решении задачи не стоит. Уничтожать источник богатства не значит распределять его. Для правильного и точного разрешения обе задачи следовало решать совместно. Оба решения должны слиться и составлять одно.

Если вы решите только первую из задач, то уподобитесь Англии или Венеции. Как Венеция, вы будете обладать искусственным могуществом, а как Англия – могуществом материальным; вы будете дурным богачом. Вы погибнете путем действий, как погибла Венеция, или путем банкротства, как должна погибнуть Англия. И мир даст вам погибнуть и умереть, потому что мир допускает до гибели и смерти все, в чем виден один эгоизм, что не представляет человечеству добродетели или идеи.

Под словами «Англия» и «Венеция» следует понимать не народы, а известный общественный строй: олигархии, стоящие над народами, а не сами народы. К народам мы всегда чувствуем уважение и симпатию. Венеция как народ возродится; Англия как аристократия падет; но Англия как народ бессмертна. Объяснив это, мы продолжаем.

Решайте обе задачи, поощряйте богача и оказывайте покровительство бедняку, подавите нищету, обуздайте зависть того, кто еще находится в пути, к тому, который уже достиг цели, приспособьте по-братски и с математической точностью плату к труду, дайте подрастающему поколению обязательное и бесплатное образование и сделайте из науки основу зрелости; занимая руки, давайте развитие и умам; будьте в одно и то же время и могущественным народом и семьей счастливых людей, умейте создавать богатство, но умейте также и распределять его. Тогда вы будете иметь и материальное величие и нравственное, и только тогда будете достойны называться Францией.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю