Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 62 (всего у книги 123 страниц)
Мариус нашел, что ему надо занять свой наблюдательный пост. В одно мгновение он с ловкостью, свойственной его возрасту, был уже около щелки перегородки.
Он заглянул в нее.
Комната Жондретта представляла собой странный вид, и Мариус понял теперь, от чего происходил замеченный им красноватый свет.
Свеча горела в ржавом подсвечнике, но, в сущности, не она освещала комнату. Вся мансарда была озарена светом горящих углей в железной жаровне, стоявшей в камине. Это была та самая жаровня, которую жена Жондретта приготовила утром. Уголь пылал, жаровня раскалилась докрасна, синие огоньки пробегали по углям, а на них лежало купленное Жондреттом на улице Пьер-Ломбар длинное долото.
В углу около двери виднелись, как бы специально положенные тут, кучка старого железа и моток веревки. В уме человека, не подозревающего о том, что здесь готовилось, вся эта обстановка могла бы вызвать или самую зловещую, или очень обыкновенную мысль. Освещенная странным светом мансарда походила больше на кузницу, чем на преддверие ада, но сам Жондретт при этом освещении казался скорее демоном, чем кузнецом.
Жар от пылающих углей был так велик, что стоявшая на столе свеча оплывала с той стороны, которая была обращена к жаровне. Большой медный глухой фонарь, достойный Диогена, превратившегося в Картуша, стоял на камине.
Так как жаровня помещалась в самом камине, около полупотухших угольев, то почти весь чад уходил в трубу, и запаха в комнате не было.
Луна, заглядывая в окно, бросала свой бледный свет в багровую пылающую мансарду. И поэтическому воображению Мариуса, мечтающего даже во время самого действия, это казалось мыслью неба, примешанной к уродливым грезам земли.
Струя холодного воздуха врывалась в разбитое стекло; чистый воздух разгонял остатки чада и, застилая жаровню, как облаком, скрывал ее.
Берлога Жондретта, если читатель помнит наше описание лачуги Горбо, как нельзя более годилась для совершения какого-нибудь жестокого темного дела и была подходящей рамкой для преступления. Это была самая дальняя комната в самом уединенном доме самого пустынного бульвара Парижа. Если бы ловушек не существовало, их должны были изобрести именно в такой комнате.
Вся толщина стен дома и целый ряд необитаемых мансард отделяли эту берлогу от бульвара, а ее единственное окно выходило на пустыри, обнесенные изгородями и стенами.
Жондретт закурил свою трубку и уселся на продавленный стул. Жена что-то говорила ему.
Если бы Мариус был Курфейраком, то есть одним из тех людей, которые смеются при любых обстоятельствах, он, наверное, расхохотался бы, взглянув на жену Жондретта. На ней была черная шляпа с перьями, похожая на шляпы герольдов во время коронации Карла X, широчайшая шаль из клетчатой шотландской материи, надетая поверх вязаной юбки, и мужские башмаки, к которым так презрительно отнеслась утром ее дочь. Этот-то костюм вызвал у Жондретта восклицание. «А, ты принарядилась, вот это хорошо. Ты должна внушать доверие».
Что касается самого Жондретта, то он остался в новом, слишком широком для него рединготе, который дал ему господин Леблан, и в его одежде все еще сохранялся контраст между новеньким пальто и обтрепанными панталонами, составляющий, по мнению Курфейрака, идеал поэта.
Вдруг Жондретт возвысил голос:
– А кстати, вот что пришло мне в голову. По такой погоде он, наверное, приедет в фиакре. Зажги фонарь и сойди с ним вниз. Стой там около входной двери. Как только услышишь, что подъехал фиакр, тотчас же отвори дверь. Когда наш благодетель выйдет, посвети ему на лестнице и в коридоре, а когда он войдет сюда, как можно скорее сойди с лестницы, заплати извозчику и отпусти фиакр.
– А деньги? – спросила жена.
Жондретт порылся в кармане и дал ей пятифранковую монету.
– Откуда это? – воскликнула она.
– Эту штучку дал сегодня утром сосед, – с достоинством сказал Жондретт и прибавил: – Знаешь что? Нам бы нужно было поставить сюда два стула.
– Зачем?
– Чтобы было на чем сесть.
Мариус почувствовал, как дрожь пробежала у него по телу, когда жена Жондретта спокойно ответила:
– Ну что же, я возьму их у соседа.
И быстрым движением она отворила дверь своей мансарды и вышла в коридор.
У Мариуса не было физической возможности успеть соскочить с комода, добраться до кровати и спрятаться под ней.
– Возьми свечу, – сказал Жондретт.
– Нет, она только помешает мне, – ответила жена, – ведь мне придется нести два стула. При луне светло и так.
Мариус услыхал, как тяжелая рука начала шарить в темноте, ощупью отыскивая ключ. Дверь отворилась, Мариус стоял неподвижно; страх и неожиданность приковали его к месту.
Женщина вошла.
В окно мансарды пробился луч лунного света, а по обеим сторонам лежала густая тень. Стена, к которой прислонился Мариус, была в тени, так что его трудно было рассмотреть.
Жена Жондретта подняла глаза и, не заметив Мариуса, взяла два стула – у него и было только два – и ушла с ними. Дверь с громом захлопнулась за ней.
– Вот стулья, – сказала она, входя в свою мансарду.
– А вот и фонарь, – сказал Жондретт. – Ступай скорее вниз.
Она поспешно ушла, и Жондретт остался один.
Он поставил стулья по обеим сторонам стола, перевернул долото на горящих углях, поставил перед камином старые ширмы, закрывшие жаровню, а потом пошел в угол, где лежали веревки, и нагнулся, как бы отыскивая что-то. Тут только Мариус заметил, что это не беспорядочный моток веревок, как ему показалось сначала, а очень хорошо сделанная веревочная лестница с деревянными ступенями и двумя крюками для зацепки.
Этой лестницы и нескольких массивных железных инструментов, лежавших вместе со старым железом, сваленным за дверью, в мансарде утром не было. Жондретт, вероятно, принес их днем во время отсутствия Мариуса.
«Это слесарные инструменты», – подумал Мариус.
Будь он немножко поопытнее по этой части, он понял бы, что это не слесарные инструменты, а разные приспособления для того, чтоб отпирать замки, отмыкать двери, вырезать стекла – словом, целый арсенал воровских инструментов.
Камин и стол с двумя стульями были как раз напротив Мариуса. Жаровня была скрыта, только одна свеча освещала теперь комнату, и каждый маленький черепок на столе и на камине отбрасывал длинную тень. От разбитого горшка с водой падала тень, закрывавшая половину стены. В этой комнате стояла какая-то зловещая и грозная тишина. В ней чувствовалось ожидание чего-то ужасного.
Трубка Жондретта погасла – верный признак того, что он был озабочен. Он снова сел. При пламени свечи резко выступали угловатые линии его умного и жестокого лица. Он хмурил брови и делал резкие жесты правой рукой, как бы отвечая на свой же мысленный монолог. После одного из таких жестов он быстро выдвинул ящик стола, вынул оттуда длинный кухонный нож и попробовал его лезвие ногтем. Потом он снова положил нож в ящик и задвинул его.
Мариус, со своей стороны, выхватил пистолет из правого жилетного кармана и взвел курок.
Послышался резкий отрывистый звук.
Жондретт вздрогнул и приподнялся на стуле.
– Кто там? – крикнул он.
Мариус затаил дыхание. Жондретт прислушался, а потом расхохотался и сказал:
– Что я за олух! Это затрещала перегородка!
Мариус оставил пистолет в руке.
XVIII. Два стула Мариуса ставятся один против другогоВдруг издали донесся меланхолический звон колокола. На колокольне Сен-Медар пробило шесть часов.
Жондретт кивал головою при каждом новом ударе. Когда пробил последний, шестой, он снял пальцами нагар со свечи.
Потом он зашагал по комнате, на минуту остановился и прислушался около двери в коридор, опять принялся ходить и снова стал прислушиваться.
– Только бы он приехал! – пробормотал он и подошел к своему стулу.
Едва успел он сесть, как дверь распахнулась.
Его жена отворила ее и стояла в коридоре, скорчив ужасную, но, по ее мнению, любезную улыбку, на которую снизу падал свет через одну из дверок глухого фонаря.
– Войдите, сударь, – сказала она.
– Войдите, наш благодетель, – повторил приглашение Жондретт, вскочив со стула.
Показался Леблан.
Ясное выражение лица придавало ему необыкновенно почтенный вид.
Он положил на стол четыре луидора и сказал:
– Вот деньги за вашу квартиру, господин Фабанту, и на первые надобности, а потом посмотрим.
– Воздай вам Господь, наш великодушный благодетель! – воскликнул Жондретт и, подойдя к жене, шепнул ей: «Отпусти фиакр!»
Она ускользнула, в то время как муж ее расточал поклоны и предлагал Леблану стул.
Через минуту она вернулась и шепнула на ухо мужу:
– Все сделано.
Снега, не перестававшего падать с самого утра, навалило так много, что не слышно было ни как подъехал, ни как уехал фиакр.
Леблан сел.
Жондретт занял другой стул, напротив него, Теперь, для того чтобы составить себе понятие о последующей сцене, пусть читатель представит себе морозную ночь, занесенные снегом пустыри Сальпетриер, белеющие под лунным светом как громадные саваны, красноватый свет фонарей, мерцающих кое-где на мрачных бульварах, длинные ряды черных возов, лачугу Горбо, еще более ужасную, безмолвную и мрачную, чем когда-либо, а в этой лачуге среди этих пустырей и этого мрака – обширную мансарду Жондретта и в этой мансарде двух человек, сидящих за столом, – господина Леблана, спокойного, безмятежного, и Жондретта, улыбающегося, ужасного, его жену, эту волчицу, притаившуюся в углу, а за перегородкой невидимого Мариуса с пистолетом в руке, не пропускающего ни одного слова, ни одного движения и внимательно следящего за всем.
Мариус испытывал только отвращение, но ни малейшего страха, и был спокоен.
«Я остановлю этого негодяя, когда захочу», – думал он.
Он знал, что полицейские скрываются где-нибудь в засаде и ждут только условленного сигнала, чтоб явиться на помощь.
Вместе с тем Мариус надеялся, что от столкновения между Жондреттом и Лебланом несколько выяснится все то, что так интересовало его самого.
XIX. Беречься темных закоулковТолько что успев сесть, Леблан взглянул на пустые постели.
– Как чувствует себя бедная раненая девочка? – спросил он.
– Плохо, – с грустной признательной улыбкой ответил Жондретт, – очень плохо. Старшая сестра повела ее в больницу, чтобы ей сделали перевязку. Вы их увидите, они вернутся с минуты на минуту.
– А Фабанту, как кажется, лучше? – продолжал господин Леблан, взглянув на странный костюм его жены.
Она стояла в угрожающей, почти боевой позе между ним и дверью, как бы охраняя выход.
– Нет, ей хуже, она чуть не умирает, – ответил Жондретт, – но дело в том, сударь, что она необыкновенно вынослива. Это не женщина, а бык.
Жена, тронутая таким комплиментом, воскликнула, жеманясь, как польщенное чудовище:
– Ты всегда слишком добр ко мне, Жондретт!
– Жондретт, – повторил Леблан. – Но ведь ваша фамилия, кажется, Фабанту?
– Фабанту, он же Жондретт, – поспешил вмешаться муж: – Это мое театральное прозвище.
И, незаметно для Леблана, пожав плечами по адресу жены, он продолжал напыщенным и вкрадчивым тоном:
– Да, мы всегда жили дружно: эта бедняжка и я! С чем бы мы остались, если б у нас не было и этого? Мы так несчастны, почтенный благодетель! У нас есть руки, но нет работы! Есть желание трудиться, но нет занятия! Не знаю, как устраивает это правительство – я не якобинец, сударь, я ничего не имею против правительства, – но даю вам честное слово, что, будь я на месте министров, дело пошло б иначе. Да, вот вам пример. Я хотел выучить дочерей картонажному ремеслу. Как ремеслу? – скажете вы. Да, ремеслу, простому ремеслу, чтобы добывать кусок хлеба! Какое падение, сударь! Какое унижение после того, чем мы были прежде! Увы! У нас не осталось ничего от нашего богатства, ничего, кроме картины, которой я очень дорожу. Но делать нечего, придется расстаться с ней, потому что нужно жить! Да, нужно жить!
В то время как Жондретт говорил, беспорядочно перескакивая с предмета на предмет, причем лицо его сохраняло свое обычное умное и проницательное выражение, Мариус поднял глаза и увидел в глубине комнаты какого-то мужчину, которого раньше не было здесь. Он вошел так тихо, что не слышно было, как отворилась дверь. На нем была старая вязаная фиолетовая фуфайка, обтрепанная, испачканная и разорванная по всем швам, широкие плисовые панталоны и носки. Он был без рубашки и без галстука, голые руки его были покрыты татуировкой, лицо вымазано чем-то черным. Он молча уселся на ближнюю кровать и скрестил руки. Так как он поместился позади жены Жондретта, то его было трудно рассмотреть.
По какому-то магнетическому инстинкту, предупреждающему зрение, господин Леблан взглянул на незнакомца почти в одно время с Мариусом. Он не мог удержаться от легкого жеста удивления, не ускользнувшего от Жондретта.
– А, понимаю! Вы смотрите на свой редингот? – воскликнул Жондретт, с самодовольным видом застегивая пуговицы. – Он как раз по мне! Клянусь честью, он как раз по мне!
– Что это за человек? – спросил Леблан.
– Это?.. – сказал Жондретт. – Это сосед. Не обращайте на него внимания.
У соседа был очень странный вид. Впрочем, в предместье Сен-Марсо много химических заводов, а у рабочих этих заводов часто перепачканы лица. И вся фигура Леблана дышала самым искренним, не знающим страха доверием.
– Извините, – сказал он, – вы что-то говорили мне, Фабанту?
– Я вам говорил, дорогой покровитель, – отвечал Жондретт, облокотившись на стол и устремив на Леблана пристальный, нежный взгляд, похожий на взгляд боа, – я говорил вам, что у меня есть картина на продажу.
Легкий шум послышался около двери: другой человек вошел и сел на кровать, позади жены Жондретта. У него, как у первого, были голые руки и перепачканное в чернилах или саже лицо.
Хотя этот новый посетитель буквально проскользнул в комнату, господин Леблан все-таки заметил его.
– Не обращайте внимания, – сказал Жондретт, – это здешние жильцы. Так я говорил, что у меня есть драгоценная картина. Не хотите ли взглянуть, сударь?
Он встал, подошел к стоявшей около стены раме, о которой мы уже упоминали, перевернул ее и опять приставил к стене. Это было действительно что-то вроде картины. Бледный свет свечи падал на нее, но Мариус почти ничего не мог рассмотреть, так как Жондретт заслонил ему картину. Он только заметил, что это была самая грубая пачкотня, а какая-то фигура на первом плане по бросающейся в глаза яркости красок напоминала рисунки на ширмах или раскрашенные холсты ярмарочных балаганов.
– Что это такое? – спросил господин Леблан.
– Это работа мастера, очень ценная картина, мой благодетель! – воскликнул Жондретт. – Я дорожу ею, как своими дочерьми, – с ней связано столько воспоминаний! Но я уже говорил вам и не стану отпираться от своих слов: я так беден, что вынужден расстаться с ней.
Может быть случайно, а может быть, начиная беспокоиться, господин Леблан, рассматривая картину, поглядел в глубину комнаты. Там было теперь уже четыре человека; трое сидели на постели, а один стоял около двери; у всех были голые руки и перепачканные черным лица. Один из сидевших на постели прислонился к стене и закрыл глаза: он, казалось, спал. Это был старик, и его седые волосы, спускавшиеся на черное лицо, производили ужасное впечатление. Два других казались молодыми; один был бородатый, другой – лохматый. Башмаков не было ни на одном, а иные были даже без носков, с босыми ногами.
Жондретт заметил, что Леблан смотрит на них.
– Это приятели, соседи, – сказал он. – Они перепачканы в саже, потому что дело их такое. Они печники. Не обращайте на них внимания, благодетель, лучше купите у меня картину. Имейте сострадание к моей бедности. Я не запрошу за нее слишком дорого. Во сколько вы ее цените?
– Но ведь это, – сказал Леблан, смотря Жондретту прямо в глаза, как человек, начинающий остерегаться, – ведь это что-то вроде кабацкой вывески – она стоит франка три.
– С вами ваш бумажник? – кротко спросил Жондретт. – Я готов уступить вам картину за тысячу экю.
Леблан встал, прислонился к стене и оглядел комнату. Влево от него, у окна стоял Жондретт, вправо около двери помещались его жена и четверо приятелей. Эти четыре человека не сдвинулись с места и как будто даже ничего не видели. Жондретт снова принялся говорить жалобным голосом, с таким блуждающим взглядом и таким плаксивым голосом, что Леблан мог бы принять его просто за человека, обезумевшего от нищеты.
– Если вы не купите у меня картины, дражайший благодетель, – продолжал Жондретт, – я останусь совсем без средств, и мне придется броситься в реку. Как подумаешь, что я хотел выучить своих дочерей картонажному ремеслу, хотел, чтобы они делали хорошенькие коробки и бонбоньерки. И что же? Оказалось, что для этого нужен стол с приделанной к нему доской, чтобы не могли упасть стекла, нужна особая печь, горшок с тремя отделениями для трех сортов клея, смотря по тому, что склеиваешь – дерево, бумагу или материю, нужен нож, чтобы резать картон, форма для прилаживания, молоток для гвоздиков, кисточки и черт знает что еще! И все это для того, чтобы добыть четыре су в день! А работать приходится четырнадцать часов! И каждая коробка тринадцать раз попадает в руки работницы! И нужно мочить бумагу! И чтобы нигде не было ни пятнышка! И чтобы клей был всегда теплый! И черт и дьявол! Слышите? Четыре су в день! Как же тут жить?
Во время этого монолога Жондретт не смотрел на Леблана, который, со своей стороны, наблюдал за ним. Глаза Леблана были устремлены на Жондретта, глаза Жондретта – на дверь. Мариус с напряженным вниманием следил то за одним, то за другим. Леблан, казалось, спрашивал себя: «Идиот это, что ли?» А Жондретт раза два или три повторил на разные лады протяжным, жалобным голосом: «Мне остается только одно – броситься в реку! Как-то на днях я уже сошел с трех ступенек около Аустерлицкого моста». Вдруг грозное пламя блеснуло в его тусклых глазах. Этот низенький человек выпрямился и стал страшен. Он пододвинулся к господину Леблану и крикнул громовым голосом:
– Не в этом дело! Узнаете ли вы меня?
XX. ЗападняДверь мансарды вдруг распахнулась, и в нее вошли трое мужчин в синих холщовых блузах и масках из черной бумаги. Один из них, очень худой, держал в руке окованную железом дубину; другой, настоящий великан, нес за середину рукоятки топор, способный убить быка; третий, широкоплечий, не такой тощий, как первый, и не такой массивный, как второй, сжимал в кулаке огромный ключ, должно быть, украденный от какой-нибудь тюремной двери. Жондретт, видимо, только и ждал. Между ним и худым человеком с дубиной начался быстрый разговор.
– Все готово? – спросил Жондретт.
– Да, – ответил худой.
– А где же Монпарнас?
– Первый любовник остановился поболтать с твоей дочерью.
– С которой?
– Со старшей.
– Стоит внизу фиакр?
– Да.
– Запряжена фура?
– Запряжена.
– Парой хороших лошадей?
– Великолепных.
– Она стоит там, где я сказал?
– Да.
– Хорошо.
Леблан был очень бледен. Он осматривался кругом, как человек, понявший, куда попал, и медленно с изумлением поворачивал голову, внимательно глядя на все окружавшие его лица, но незаметно было, что он испытывал страх. Этот человек, казавшийся всего несколько минут назад простым, добродушным стариком, внезапно превратился в атлета и, воспользовавшись столом, как ретраншементом, угрожающим жестом опустил на спинку стула свой могучий кулак.
Этот человек, столь твердый и мужественный перед лицом такой опасности, принадлежал, по-видимому, к числу натур, мужество которых так же естественно и просто, как их доброта. Отец любимой женщины не может быть для нас чужим. И Мариус гордился отцом «своей Урсулы».
Трое мужчин с голыми руками, про которых Жондретт сказал: «они печники», подошли к куче старого железа. Один из них взял оттуда большие ножницы для резки металла. Другой – клещи, третий – молоток, и затем все они встали молча около двери. Старик остался на постели и только открыл глаза. Жена Жондретта села рядом с ним.
Мариус, вполне уверенный, что через несколько секунд ему придется вмешаться в дело, поднял правую руку к потолку, в сторону коридора и приготовился стрелять.
Переговорив с человеком, державшим дубину, Жондретт снова обернулся к Леблану и повторил свой вопрос, сопровождая его тихим, сдержанным, ужасным смехом:
– Знаете вы меня?
– Нет, – ответил Леблан, взглянув ему в лицо.
Тогда Жондретт подошел к столу. Он нагнулся над свечой, скрестил руки, приблизил к спокойному лицу Леблана свои угловатые свирепые челюсти, подался вперед, насколько мог дальше, причем Леблан не отступил ни на шаг, и, стоя в этой позе готового укусить дикого зверя, крикнул ему:
– Моя фамилия не Фабанту и не Жондретт! Меня зовут Тенардье! Я трактирщик из Монфермейля! Слышите? Тенардье! Теперь узнаете вы меня?
Легкая краска разлилась по лбу Леблана, но он отвечал, как всегда, спокойно, не возвышая голоса, в котором не слышалось дрожи:
– Не узнаю и теперь.
Мариус не слышал его ответа. Он стоял растерянный, ошеломленный, пораженный, как громом. Когда Жондретт сказал: «Меня зовут Тенардье», – Мариус задрожал всем телом и прислонился к стене. Как будто холодное лезвие шпаги пронзило ему сердце. Потом его правая рука, готовая подать условленный сигнал, тихо опустилась и, когда Жондретт повторил: «Слышите, Тенардье!», – ослабевшие пальцы Мариуса чуть не выронили пистолета. Жондретт, открыв свою настоящую фамилию, не смутил Леблана, но страшно взволновал Мариуса. Эта фамилия Тенардье, по-видимому неизвестная Леблану, была слишком знакома Мариусу. Пусть читатель вспомнит, чем она была для него. Он носил ее в сердце: она была упомянута в завещании его отца. Он хранил ее в своих мыслях, в своей памяти, помня священный завет: «Один сержант спас мне жизнь. Его звали Тенардье. Если сын мой встретит Тенардье, он сделает ему столько добра, сколько будет в силах». Эта фамилия, как, вероятно, помнит читатель, была одной из святынь Мариуса. В своем поклонении он соединял ее с именем отца. Неужели же это тот самый Тенардье, тот монфермейльский трактирщик, которого он так долго и тщетно искал? Наконец он нашел его, но каким? Человек, спасший его отца, был разбойник! Человек, которому Мариус так страшно желал доказать свою преданность, оказался чудовищем! Тот, кто вынес с поля битвы полковника Понмерси, готовился совершить преступление – Мариус еще не знал какое, но, по-видимому, убийство! И кого же хотел он убить, о боже! Какая роковая случайность! Какая горькая насмешка судьбы! Отец приказывал ему из глубины своей могилы сделать Тенардье столько добра, сколько будет в его силах, и на протяжении четырех лет Мариус только и думал о том, как бы выполнить долг, оставленный отцом. А теперь, когда он собирался предать в руки правосудия разбойника, судьба объявляла ему: это Тенардье! За жизнь своего отца, спасенного под градом картечи на героическом поле Ватерлоо, он заплатит этому человеку, заплатит эшафотом! Он обещал себе при встрече с Тенардье броситься к его ногам, и он нашел его, но лишь для того, чтобы предать палачу! Отец говорил ему: «Помогай Тенардье!», а он ответит на этот священный, обожаемый голос тем, что погубит Тенардье. Этого человека, спасшего от смерти его отца с опасностью для своей собственной жизни, казнят на площади Сен-Жак и казнят по милости его, Мариуса, сына спасенного! И какая насмешка – так долго носить в груди последнюю волю отца, написанную его рукой, и поступить как раз наоборот! Но, с другой стороны, неужели он будет свидетелем преступления и не помешает ему? Неужели он осудит жертву и пощадит убийцу? Разве можно считать себя обязанным такому негодяю долгом признательности? Все, что занимало мысли Мариуса в последние четыре года, было разрушено этим неожиданным ударом. Он содрогался. Все зависело от него. Он держал в своих руках судьбу всех этих людей, собравшихся здесь, у него перед глазами. Если он выстрелит, господин Леблан спасен, а Тенардье погиб. Если не станет стрелять, господин Леблан будет жертвой и – кто знает? – может быть, Тенардье ускользнет. Сбросить одного или дать упасть другому! Угрызения совести и тут и там. Что делать? Что выбрать? Изменить самым дорогим воспоминаниям, самым торжественным обязательствам, принятым перед самим собою, изменить самому священному долгу! Не исполнить завещания отца или дать совершиться преступлению! Ему казалось, что, с одной стороны, он слышит голос «своей Урсулы», умоляющей его спасти отца, а с другой – голос полковника, поручающего ему заботиться о Тенардье. Он чувствовал, что сходит с ума. Колени его подгибались, и у него не было даже времени подумать – с такой бешеной быстротой разыгрывалась сцена, бывшая у него перед глазами. Вихрь, которым он думал управлять по своей воле, уносил его самого. Была минута, когда он чуть не упал без сознания.
Между тем Тенардье, – отныне мы не будем называть его иначе, – как бы обезумевший от торжества, прохаживался взад и вперед перед столом.
Он схватил свечу и переставил на камин, так сильно хлопнув подсвечником, что свеча чуть не потухла, а сало обрызгало стену.
Потом он обернулся к господину Леблану и крикнул:
– Попался! Поддели! Теперь не увильнуть! Капут!
И он снова принялся ходить, как безумный.
– А, наконец-то я вас отыскал, философ! – воскликнул он. – Господин истрепанный миллионер, раздающий куколки! Старый простофиля! Так вы не знаете меня? Конечно нет! Ведь не вы приходили в мой трактир в Монфермейле восемь лет тому назад, в ночь под Рождество 1823 года, не вы увели с собою ребенка Фантины – Жаворонка! Не на вас был желтый сюртук и сверток с разной рухлядью, как сегодня утром у меня! Слышишь, жена? Должно быть, уж такая у него манера таскать по домам свертки с шерстяными чулками! Скажите пожалуйста, какой благодетель выискался! Уж не чулочник ли вы, господин миллионер? Не разносите ли вы бедным товар из своей лавки, господин святоша? Ах вы, шут гороховый! Так вы не узнаете меня? Ну-с, а я узнал вас. Я узнал вас в ту же минуту, как вы сунули сюда свое рыло. Ага! Вы увидите теперь, что не всегда сходят с рук такие делишки! Забраться в чужой дом под предлогом, что это трактир, напялить на себя отрепье, прикинуться нищим, надувать людей, притвориться великодушным, отнять у них средство к пропитанию, да еще стращать их в лесу! И вы воображаете, что расплатились за все это тем, что принесли этим людям, когда они разорились, слишком широкий редингот да два больничных одеяла? Так, что ли, старый плут, крадущий детей?
Он остановился и на минуту задумался. А потом, как бы заканчивая разговор с самим собою, крикнул, стукнув по столу кулаком:
– И при этом такой простоватый вид! Черт возьми! Вы когда-то посмеялись надо мною! – снова обратился он к Леблану. – Вы причина всех моих несчастий! Вы заплатили мне полторы тысячи франков за девчонку, которая уже принесла мне порядочно денег и из которой я мог вытянуть столько, что мне хватило бы до самой смерти. Девчонка вознаградила бы меня за все, что я потерял в этом отвратительном трактире с его шумом и гамом, где я, как дурень, проел все, что у меня было! Ах, как было бы хорошо, если бы все вино, какое у меня выпили, превратилось в яд для пивших его! Ну, да черт с ними! Скажите пожалуйста, вы, должно быть, сочли меня большим олухом, когда ушли с Жаворонком? С вами была дубина в лесу. На вашей стороне была сила. А теперь козыри у меня в руках, и я хочу отыграться. Вы попались, старина! Господи, какая потеха! Меня так и разбирает смех! Как ловко провел я его! Я сказал, что был актером, что моя фамилия Фабанту, что я разыгрывал комедии с мадемуазель Марс, что мой хозяин требует завтра, 4 февраля, плату за квартиру. А он даже не сообразил, что срок восьмого января, а не четвертого февраля! Этакий олух! И он принес мне четыре жалких ливра. А, каналья! У него даже не хватило сердца расщедриться хоть на сто франков! А как он верил всему моему вранью! Это забавляло меня. Я говорил себе: «Ты в моих руках! Утром я лижу тебе лапы, вечером изгрызу и истерзаю твое сердце!»
Тенардье замолчал; он задыхался. Его узкая грудь поднималась и опускалась, как кузнечные мехи. В глазах его сверкала низкая радость слабого, жестокого, трусливого существа, которое может наконец поразить того, кого боялось, и оскорбить того, кому льстило. Это радость карлика, попирающего ногой голову Голиафа, радость шакала, терзающего больного быка, слишком слабого, чтобы защищаться, но настолько живого, чтобы страдать.
Господин Леблан не прерывал его, но, когда тот остановился, сказал:
– Я не понимаю, что вы хотите сказать. Вы ошибаетесь. Я человек бедный, а совсем не миллионер. Я вас не знаю. Вы принимаете меня за другого.
– А! – прохрипел Тенардье. – Вы повторяете опять то же самое? Вам не хочется расстаться с этой шуткой? И охота же вам городить вздор, старина! Так вы не узнаете меня? Не видите, кто я?
– Извините, сударь, – ответил Леблан вежливым тоном, производившим необыкновенно странное и сильное впечатление в такую минуту, – я вижу, что вы разбойник.
Всякий знает, что у самых низких людей есть свое самолюбие, что негодяи обидчивы. При слове «разбойник» жена Тенардье вскочила с постели, а сам он схватил стул, как бы собираясь сломать его.
– Сиди смирно! – крикнул он жене и обратился к господину Леблану: – Разбойник! Да, я знаю, что вы называете нас так, господа богачи! Еще бы нет! Я разорился, скрываюсь, сижу без хлеба, без единого су – значит, я разбойник! Целых три дня у меня не было куска во рту – я разбойник! А вы греете себе ноги, носите великолепную обувь, рединготы на вате, как у архиепископов. Вы живете в первых этажах домов со швейцарами, едите трюфели, зеленый горошек, спаржу, пучок которой стоит в январе сорок франков. Вы объедаетесь, а когда хотите узнать, холодна ли погода, смотрите в газету или на термометр. А мы? Мы сами термометры – нам нечего ходить на набережную и смотреть на угловой башне, сколько градусов мороза. У нас стынет кровь в жилах, мы Чувствуем, как холод забирается к нам в тело! А вы приходите в наши берлоги – да, берлоги – и называете нас разбойниками! Но мы порвем, мы уничтожим вас, жалкие карлики! Знайте вот что, господин миллионер. Я в свое время занимал известное положение, у меня был патент. Я был избирателем. Я – буржуа, а вы – еще неизвестно, кто вы такой! – Тенардье сделал шаг к людям, стоявшим около двери, и взволнованно проговорил: – И как подумаешь, что он осмеливается говорить со мной, как с сапожником! – Потом он снова обернулся к господину Леблану и сказал с удвоенной яростью: – Вам следует узнать еще кое-что, господин филантроп! Я не какой-нибудь подозрительный человек, имени которого никто не знает! Я не забираюсь в чужие дома и не краду детей! Я старый французский солдат. Мне следовало бы получить орден! Я был при Ватерлоо – да! И я спас во время сражения генерала, какого-то графа. Он сказал мне свою фамилию, но голос его был чертовски слаб, и я не расслышал ее. Я только и услыхал одно слово: «Мерси». Его фамилия была бы мне гораздо нужнее благодарности, это помогло бы мне разыскать его. Знаете вы, кто изображен на этой картине, нарисованной Давидом в Брюсселе? На ней изображен я. Давид пожелал обессмертить мой подвиг. Видите: генерал у меня на плечах, и я уношу его под градом картечи. Вот как было дело. И он даже ничего не сделал для меня, этот генерал, – он был не лучше других! А ведь я спас ему жизнь с опасностью для своей собственной. У меня есть доказательства – целая куча удостоверений. Я солдат Ватерлоо, черт возьми! А теперь, когда я был настолько любезен, что рассказал вам все это, покончим наше дельце. Мне нужны деньги, много денег, пропасть денег, или, клянусь богом, я уничтожу вас!