355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гюго » Отверженные (др. перевод) » Текст книги (страница 49)
Отверженные (др. перевод)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:16

Текст книги "Отверженные (др. перевод)"


Автор книги: Виктор Гюго



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 123 страниц)

Понмерси, может быть, не следовало бы принимать эти условия, но, дав свое согласие, он исполнял их, думая, что поступает хорошо и приносит в жертву только одного себя. Наследство старика Жильнормана было невелико, но зато наследство мадемуазель Жильнорман-старшей было очень значительно. Эта тетка, оставшаяся в девушках, была очень богата со стороны матери, и сын ее сестры был ее прямым наследником.

Мальчик, которого звали Мариусом, знал, что у него есть отец, – но и только. Никто никогда не говорил ему о нем. Но перешептывания, намеки и переглядывания в том обществе, куда водил его дед, мало-помалу проникли в ум мальчика, и у него явились кое-какие догадки. А так как он, в силу длительного воздействия окружавших его людей, вполне естественно воспринимал их мысли и взгляды, бывшие, так сказать, средой, которою он дышал, он постепенно привык думать о своем отце не иначе как со стыдом и стесненным сердцем.

В то время как мальчик рос, полковник раз в два или три месяца украдкой, как преступник, опасающийся, что его схватят, приезжал в Париж и шел в церковь Святого Сульпиция к тому часу, когда тетушка Жильнорман приводила Мариуса к обедне. Там, дрожа от страха, что тетка обернется, полковник, прячась за колонну и не смея дышать, смотрел на своего ребенка. Этот воин, лицо которого носило следы вражеской сабли, боялся старой девы.

Поездки полковника в Париж послужили причиной его дружбы с кюре, аббатом Мабеф.

Брат этого достойного священника был церковным старостой церкви Святого Сульпиция и не раз видал полковника, смотревшего на своего ребенка, видел рубец у него на щеке и крупные слезы на глазах. Этот ветеран, такой мужественный и в то же время плачущий, как женщина, поразил церковного старосту, и его лицо осталось у него в памяти.

Один раз он приехал в Вернон повидаться с братом и, встретившись на мосту с полковником Понмерси, узнал в нем незнакомца, которого видал в церкви. Он рассказал о нем брату, и оба они под каким-то предлогом отправились с визитом к полковнику. За этим визитом последовали другие. Полковник, вначале очень сдержанный, постепенно рассказал все, и таким образом кюре и староста узнали его историю, узнали, что он пожертвовал своим счастьем ради будущего ребенка. После этого кюре почувствовал глубокое уважение и нежность к полковнику, а тот, с своей стороны, полюбил кюре. Никто не сближается так легко, как старый священник и старый солдат, если оба они добрые и искренние люди. В сущности это одно и то же. Один посвящает себя земной отчизне, другой – небесной. Вот и вся разница.

Два раза в год, первого января и в день святого Георгия, Мариус присылал своему отцу чисто официальные письма, которые диктовала ему тетка и которые были, казалось, списаны с какого-нибудь письмовника. Это все, что допускал Жильнорман. Отец, с своей стороны, отвечал полными глубокой нежности посланиями, которые, впрочем, дед, не читая, преспокойно засовывал в карман.

III. Requiescant [69]69
  Да почиют! (лат.)


[Закрыть]

В салоне госпожи Т. заключался для Мариуса весь свет. Это было единственным окном, через которое он мог видеть жизнь. Но это окно было темно, и через него проникало больше холода, чем тепла, виднелась чаще ночь, чем день. Этот ребенок, полный радости и света при вступлении в мир, скоро стал печальным и, что еще менее подходило к его возрасту, серьезным. Окруженный всеми этими величественными, странными фигурами, он с удивлением глядел вокруг себя. Все как бы соединилось, чтобы усилить в нем это изумление. В салоне госпожи Т. бывали старые, знатные, очень почтенные дамы, называвшиеся разными библейскими именами. Эти старые лица и библейские имена смешивались в уме мальчика с историей Ветхого Завета, которую он учил наизусть. Когда все эти дамы собирались и сидели у догорающего камина, слабо освещенные лампой под зеленым абажуром, со своими строгими профилями, с седеющими или совсем седыми волосами, в длинных платьях самых мрачных цветов, сшитых по моде прошлого века, когда они произносили время от времени торжественные и суровые слова, маленький Мариус испуганно смотрел на них, думая, что видит не женщин, а патриархов и волхвов, не живые существа, а призраки.

К этим призракам примешивалось довольно много духовных лиц, постоянных посетителей этого старинного салона, и несколько знатных Дворян: маркиз де Сассенэ, личный секретарь г-жи де Берри, виконт Де Валери, печатавший оды под псевдонимом Шарля-Антуана, принц Де Бодофремон, еще довольно молодой, но уже седеющий, приезжавший с хорошенькой остроумной женой, сильно декольтированные туалеты которой из алого бархата с золотыми витыми шнурами разгоняли окружающий мрак салона, маркиз Кориолис д'Эспинус, в совершенстве изучивший тайну «учтивости в меру», граф д'Амандр, старичок с добродушным подбородком, и шевалье де Пор де Гюи, столп Луврской библиотеки, называемой кабинетом короля. Шевалье де Пор де Гюи, лысый и прежде времени состарившийся, любил рассказывать, как в 1793 году, когда он был шестнадцатилетним юношей, его сослали на галеры за то, что он не хотел дать присягу, и сковали с восьмидесятилетним епископом Мирпуа, тоже не пожелавшим присягать. Это было в Тулоне. На их обязанности лежало подбирать по ночам около эшафота головы и тела гильотинированных днем, они уносили на спине эти трупы, из которых лилась кровь, и на их красных арестантских куртках образовалась сзади на вороте запекшаяся корочка крови, сухая утром и влажная вечером.

Такие трагические рассказы изобиловали в салоне Т., и, проклиная Марата, гости ее доходили до того, что начинали восхвалять Трестальона. Несколько каких-то допотопных депутатов играли здесь в вист – Тибор де Шалар, Лемаршан де Голенкур и знаменитый шутник правой оппозиции, Корнэ Денкур. Бальи де Феррет со своими тощими ногами и короткими штанами иногда заходил сюда, отправляясь к Талейрану. Он был товарищем графа д'Артуа и кутил вместе с ним; и в противоположность Аристотелю, ползавшему перед Компаспой, он заставил ползать на четвереньках Гимару и таким образом явил векам пример бальи, отомстившего за философа.

Что касается духовных лиц, то салон Т. посещали: аббат Гальма, тот самый, которому Лароз, его сотрудник в «Грозе», говорил: «Ба! Кому же теперь нет пятидесяти лет? Разве только каким-нибудь молокососам», аббат Летурнер, королевский проповедник, аббат Фрейсину, который еще не был ни графом, ни епископом, ни министром, ни пэром и ходил в старой сутане, у которой не хватало пуговиц, аббат Керавенан, кюре церкви Сен-Жермен де Прэ; папский нунций, монсеньор Макки, архиепископ низибийский, впоследствии кардинал, замечательный своим длинным меланхолическим носом, другой монсеньор, аббат Пальмиери, один из семи протонотариев святейшего престола, и, наконец, два кардинала: кардинал де ла Люзернь и кардинал де Клермон Тоннер. Первый из них был писатель, и на его долю спустя несколько лет выпала честь помещать свои статьи в «Консерваторе» рядом с Шатобрианом. Кардинал Клермон де Тоннер был тулузским архиепископом и часто приезжал в Париж к своему племяннику, маркизу де Тоннер, занимавшему пост морского и военного министра. Кардинал был маленьким веселым старичком, показывавшим из-под подвернутой сутаны свои красные чулки. Его специальностью были ненависть к энциклопедии и страстная любовь к бильярдной игре. Люди, которым в то время случалось проходить летними вечерами мимо его отеля, останавливались и прислушивались к стуку шаров и резкому голосу кардинала, кричавшего своему конклависту, монсеньору Коттрет, епископу in partibus [70]70
  В иноверческих странах (лат.).


[Закрыть]
користскому: «Отмечай, аббат, я делаю карамболь!»

Кардинала Клермона Тоннера ввел к Т. его задушевный друг, де Роклор, бывший епископ санлисский и один из сорока бессмертных {337} . Де Роклор отличался своим высоким ростом и усердным посещением академии. Через стеклянную дверь залы, смежной с библиотекой, где в то время происходили заседания членов французской академии, любопытные могли каждый четверг созерцать бывшего епископа санлисского, напудренного, в фиолетовых чулках, обыкновенно стоящего спиной к двери, должно быть для того, чтобы дать возможность получше рассмотреть его узенький воротник.

Все эти духовные лица, несмотря на то, что они по большей части были не только служителями церкви, но и вполне светскими людьми, придавали салону Т. еще больше серьезности, а пять пэров Франции: маркиз де Вирбэ, маркиз де Таларю, маркиз д'Эрбувилль, виконт Дамбрэ и герцог Валентинуа еще более подчеркивали его строго аристократический тон. Герцог Валентинуа, хоть и владетельный герцог Монако, то есть иностранный государь, ставил так высоко Францию и пэрство, что подчинял им все. Он говорил: «Кардиналы – римские пэры Франции, лорды – английские пэры Франции». Впрочем, в тогдашний век революция проникала всюду – первую роль в этом феодальном салоне играл буржуа. В нем царил Жильнорман.

Тут была эссенция и квинтэссенция высшего парижского общества. Тут подвергались сомнению громкие репутации, даже роялистские. Слава – своего рода анархия. Шатобриан, попав сюда, произвел бы впечатление отца Дюшена. Впрочем, несколько вновь присоединившихся допускались в этот чистый мир. Граф Беньо был принят сюда на исправление.

Нынешние аристократические салоны совсем не походят на прежние. Современное Сен-Жерменское предместье уже далеко не то. Нынешние роялисты – демагоги, говорим это в похвалу им.

Салон Т., в который собиралось самое избранное общество, отличался необыкновенно изящным и высокомерным тоном, приправленным самой изысканной учтивостью. Здесь невольно поддавались разным утонченным привычкам настоящего старинного режима, погребенного, но еще живого. Некоторые из этих привычек, в особенности относящиеся к манере говорить, казались странными. Люди поверхностные приняли бы, пожалуй, за провинциализмы только несколько обветшалые обороты речи. Так, вдову или жену генерала там называли «генеральшей»; в ходу была и «полковница». Прелестная госпожа де Леон, вероятно, в память герцогинь Лонгвиль {338} и де Шеврез {339} , предпочитала это название титулу принцессы. Маркиза де Крэки тоже любила, чтобы ее называли «полковницей».

Этот маленький аристократический кружок придумал, как нечто особенно утонченное, во время интимного разговора с королем называть его «король» в третьем лице и никогда не употреблять выражения «ваше величество», так как оно «осквернено узурпатором».

В этом салоне судили о событиях и людях. Здесь подсмеивались над веком, что избавляло от труда понимать его. Помогали друг другу удивляться, и каждый спешил поделиться с соседом тем, что понимал сам. Мафусаил {340} разъяснял дело Эпимениду {341} . Глухой учил слепого. Здесь признавали недействительным время, протекшее с Кобленца. Подобно тому как Людовик XVIII был, божией милостью, на двадцать пятом году своего царствования, эмигранты были по праву на двадцать пятом году своей юности.

Все в этом кружке было в полной гармонии, ничто не жило здесь слишком долго; слава была дуновением; газета, вполне подходящая к салону, казалась папирусом. В передней ливреи приходили в ветхость. Всем этим уже давно состарившимся господам прислуживали такие же старые слуги. Здесь пахло склепом, охранять, охранение, охранитель – вот и весь их словарь. Это был мир мумий. Господа были набальзамированы, слуги набиты соломой.

Почтенная старая маркиза, разорившаяся эмигрантка, державшая только одну служанку, все еще продолжала говорить: «Мои слуги».

Что же делали в салоне Т.? Там были «ультра».

Хотя понятие, связанное с этим словом, может быть, существует и до сих пор, само слово потеряло в настоящее время всякий смысл. Объясним его.

Быть «ультра» значит переходить все границы. Это значит нападать на скипетр во имя престола, на митру во имя алтаря, обвинять костер за то, что он мало поджаривает еретиков; упрекать идола за недостаток обожания; оскорблять от избытка уважения; находить недостаточно папизма у папы, роялизма у короля, мрака у ночи, быть недовольным алебастром, снегом, лебедем и лилией во имя белизны; быть горячим сторонником чего-нибудь до превращения во врага, так упорно стоять «за», что становишься «против».

Дух «ультра» особенно характеризует первые годы Реставрации.

В истории нет ничего похожего на этот период, начавшийся в 1814 году и закончившийся около 1820 года, с присоединением к правым практичного де Виллеля. Эти шесть лет представляют собой замечательный исторический момент, в одно и то же время блестящий и тусклый, веселый и мрачный, освещенный как бы загорающейся зарею и одновременно окутанный мраком великих катастроф, которые еще заволакивали горизонт и медленно погружались в прошлое. И там, среди этого света и мрака, существовал маленький мирок, новый и старый, шутовской и грустный, юный и древний, протиравший себе глаза. Ничто так не похоже на пробуждение, как возвращение к старому.

Эта группа смотрела на Францию с досадой, а та, со своей стороны, отвечала ей ироничным взглядом. Всюду на улицах попадались в то время старые совы – маркизы, вернувшиеся назад, точно выходцы с того света, разные бывшие аристократы, удивлявшиеся всему, честные и достойные люди, которые радовались, что вернулись во Францию, и в то же время грустили, были в восторге, что видят свою родину, и в отчаянии, что не находят своей монархии. Дворянство крестовых походов относилось с презрением к дворянству Империи, то есть к дворянству военному; исторические расы перестали понимать смысл истории: потомки сподвижников Карла Великого {342} презирали сподвижников Наполеона. Мечи, как мы уже говорили, оскорбляли друг друга, меч Фонтенуа казался смешным и ржавым; меч Маренго возбуждал ужас. «Прошлое» не признавало «вчерашнего». Чувство великого было утрачено, как и чувство смешного. Кто-то назвал Бонапарта Скапеном.

Теперь этого мира уже нет. Ничего, повторяем еще раз, не осталось от него в настоящее время. Когда мы выхватываем из него наудачу какую-нибудь фигуру и стараемся оживить ее в воображении, она кажется нам странной, как бы принадлежащей к допотопному миру. Да и на самом деле этот мир был поглощен потопом. Он исчез под двумя революциями. Какие могучие волны – идеи! Как быстро покрывают они все, что им предназначено истребить и похоронить, и как скоро вырывают они пропасти страшной глубины!

Таково было лицо салонов той старинной и простодушной эпохи, когда Мартенвиль считался умнее Вольтера. У этих салонов были своя политика и своя литература. Они верили в Фьеве {343} . Ажье {344} предписывал им законы. Там комментировали Кольне, публициста-букиниста набережной Малане. Наполеон считался там настоящим корсиканским чудовищем. Позднее, чтобы сделать уступку духу времени, в историю был введен маркиз де Буонапарте, генерал-лейтенант королевской армии.

Чистота этих салонов была недолговечной. С 1818 года там начали появляться доктринеры – признак опасный. Особенность доктринеров состояла в том, что они были роялистами и извинялись в этом. Там, где ультрароялисты чувствовали гордость, доктринеры испытывали некоторый стыд. Они были умны и умели молчать; их политический догмат был в надлежащей степени приправлен спесью; их успех был обеспечен. Они чересчур злоупотребляли, и, кстати сказать, не без пользы, белыми галстуками и застегнутыми доверху сюртуками. Ошибка или несчастье партии доктринеров заключалось в том, что они создали старую юность. Они принимали позы мудрецов, мечтали привить к абсолютному принципу ограниченную власть. Они противополагали – и нередко весьма остроумно – либерализму разрушающему либерализм охранительный. «Пощадите роялизм, – говорили они. – Он оказал не одну услугу. Он восстановил традиции, культ, религию, уважение. В нем много верности, храбрости, рыцарства, любви и преданности. Он примешал, хоть и против воли, к новому величию нации вековое величие монархии. Его ошибка в том, что он не понимает революции, Империи, славы, свободы, новых идей, новых поколений, теперешнего века. Но если он виноват в этом перед нами, то не бываем ли и мы иногда виноваты перед ним? Революция, которую мы наследовали, должна понимать все. Нападать на роялизм – значит грешить против либерализма. Какая ошибка! И какое ослепление! Франция революционная оказывает неуважение Франции исторической, то есть своей матери, иначе сказать, самой себе. После пятого сентября {345} с дворянством монархии обращаются совершенно так же, как обращались после 8 июля {346} с дворянством Империи. Они были несправедливы к орлу, мы несправедливы к лилии. Неужели же нужно всегда что-нибудь преследовать? Счищать позолоту с короны Людовика XIV, выскабливать герб Генриха IV – разве в этом есть хоть какая-нибудь польза? Мы смеемся над Вобланком, стиравшим буквы N с Иенского моста. А что он делал? Да то же самое, что и мы. Бувин принадлежит нам так же, как и Маренго. Лилии наши, как и буквы N. Это наше родовое наследие. Зачем же умалять его? Не следует отрекаться от своего отечества не только в настоящем, но и в прошлом. Почему не признавать всей истории? Почему не любить всей Франции?»

Вот как доктринеры критиковали и защищали роялизм, который был недоволен, что его критикуют, и приходил в ярость, что ему оказывают покровительство.

Ультрароялисты ознаменовали первый период роялизма; доктринеры охарактеризовали второй. За горячим порывом последовали умение и ловкость.

На этом мы и закончим наш очерк.

В постепенном ходе этого романа автору попался на пути интересный момент современной истории; он должен был мимоходом бросить на него взгляд и изобразить некоторые странные черты теперь уже забытого общества. Но он недолго останавливался на этом и без всякой горечи или насмешки. Дорогие и священные воспоминания, так как они касаются его матери, привязывают его к этому прошлому. Кроме того нужно сознаться, что в этом маленьком мире было своего рода величие. Можно улыбаться, вспоминая о нем, но нельзя ни презирать, ни ненавидеть его. Это та же Франция, но Франция прошлого.

Мариус Понмерси учился так же, как и все дети. Когда он вышел из рук тетушки Жильнорман, дед поручил его достойному наставнику самой чистой классической невинности. Таким образом юная, только что открывшаяся душа перешла от чопорной девы к педанту. Мариус провел несколько лет в коллеже, а потом поступил в школу правоведения. Он был роялистом, фанатиком и аскетом. К своему деду он не чувствовал большой привязанности: веселость и цинизм старика оскорбляли его; относительно отца он был мрачным и сдержанным.

В общем Мариус был юноша пылкий и холодный, благородный, великодушный, гордый, религиозный, экзальтированный, честный до суровости, чистый до дикости.

IV. Конец разбойника

Мариус закончил свое учение в то самое время, как Жильнорман отказался от общества. Старик распростился с Сен-Жерменским предместьем и салоном госпожи Т. и перебрался в квартал Марэ, в свой дом на улице Филль-дю-Кальвер. Кроме портье, у него были две прислуги: кухарка Николетта, поступившая после Маньон, и задыхающийся от одышки толстяк Баск, о котором мы уже упоминали выше.

В 1827 году Мариусу исполнилось семнадцать лет. Однажды, вернувшись вечером домой, он увидал, что его дед держит в руке какое-то письмо.

– Мариус, – сказал старик, – тебе нужно завтра ехать в Вернон.

– Зачем? – спросил Мариус.

– Чтобы повидаться с отцом.

Мариус вздрогнул. Ему никогда не приходило в голову, что наступит день, когда ему придется увидеться с отцом. Ничто не могло бы так поразить его, показаться ему таким неожиданным и, нужно добавить, таким неприятным. Он был так далек от отца, что невольно уклонялся от сближения. Он чувствовал не досаду, а стеснение.

Не только политические взгляды полковника были антипатичны Мариусу; он, кроме того, был убежден, что отец, этот «рубака», как называл его в хорошие минуты Жильнорман, не любит его. Да, это очевидно – иначе он не бросил бы своего сына, не отдал бы его деду. Вполне уверенный, что его не любят, он не любил и сам. «Как же может быть иначе?» – думал он.

Мариус был так поражен, что не стал расспрашивать Жильнормана.

– Он, по-видимому, болен и зовет тебя, – продолжал старик и прибавил после небольшой паузы: – Поезжай завтра утром. Кажется, дилижанс отходит со двора Фонтен в шесть часов утра и приезжает в Вернон вечером. Отправляйся с ним. Отец пишет, что нельзя терять времени.

Старик смял письмо и сунул его в карман. Мариус мог бы уехать в тот же вечер и быть у отца на другой день. Дилижанс с улицы Булуа ездил в то время в Руан ночью и проезжал через Вернон. Но ни Жильнорману, ни Мариусу не пришло в голову навести справки.

На другой день Мариус уже в сумерках приехал в Вернон. В городе начали зажигаться огни. Обратившись к первому встретившемуся прохожему, он спросил у него, где живет господин Понмерси. В душе Мариус придерживался взгляда Реставрации и не признавал своего отца ни полковником, ни бароном.

Ему указали дом. Он позвонил. Какая-то женщина с лампой в руке отворила ему дверь.

– Господин Понмерси? – спросил Мариус.

Женщина не отвечала.

– Он живет здесь? – снова спросил Мариус.

Женщина кивнула головой.

– Могу я говорить с ним?

Женщина отрицательно покачала головой.

– Но я его сын, – настаивал Мариус. – Он ждет меня.

– Он уже не ждет вас, – сказала женщина. Тут только заметил Мариус, что она плачет.

Она показала ему на дверь низкой комнаты. Он вошел.

В этой комнате, освещенной одной сальной свечой, стоявшей на камине, было трое мужчин. Один стоял, другой был на коленях, третий в одной рубашке лежал во весь рост на полу. Этот лежавший на полу человек был полковник. Двое других были доктор и молившийся стоя на коленях священник.

Три дня тому назад полковник заболел воспалением мозга. В самом начале болезни он, как бы предчувствуя свою смерть, написал Жильнорману, прося прислать к нему сына. Болезнь усилилась. В тот самый день, как Мариус приехал в Вернон, у полковника был припадок бреда. Несмотря на усилия служанки удержать его, он вскочил с постели, крича: «Мой сын не едет! Я сам пойду к нему!» Потом он бросился из своей комнаты и упал на пол в передней. Он умер.

Позвали доктора и священника. Доктор пришел слишком поздно, священник пришел слишком поздно. И сын приехал слишком поздно.

При тусклом свете сальной свечи на бледной щеке лежащего полковника видна была крупная слеза, выкатившаяся из его мертвого глаза. Глаз потух, но слеза не высохла. Эту слезу вызвало напрасное ожидание сына.

Мариус смотрел на умершего, которого видел в первый и последний раз, смотрел на это почтенное, мужественное лицо, эти открытые, но ничего не видящие глаза, эти седые волосы, могучие руки, на которых местами виднелись темные полосы – следы сабельных ударов и какие-то красноватые звездочки – зажившие раны от пуль. Он смотрел на страшный шрам, положивший печать героизма на это лицо, на которое Бог наложил печать доброты.

Он подумал, что этот человек – его отец и что он умер, и остался холоден. Ему было только немного грустно, но эта грусть была совершенно такая же, какую он почувствовал бы при виде всякого другог0 умершего человека.

А между тем посторонние, бывшие в этой комнате, очевидно, испытывали горе, глубокое горе. Служанка плакала в уголке, молитва священника прерывалась рыданиями, доктор вытирал глаза, даже сам труп плакал. Этот доктор, этот священник и эта служанка, несмотря на свое горе, изредка молча бросали взгляды на Мариуса. Не они, а он был здесь чужой. Мариус, которого так мало тронула смерть отца, чувствовал некоторый стыд и смущение от своего неловкого положения. У него в руке была шляпа. Он нарочно уронил ее на пол, чтобы подумали, что горе лишило его сил. В то же время он чувствовал как бы угрызение совести и презрение к себе за такой поступок. Но разве это его вина? Он просто не любил отца.

После полковника не осталось никакого имущества. Денег, вырученных от продажи мебели и домашней утвари, едва хватило на похороны. Служанка нашла клочок исписанной бумаги и отдала его Мариусу.

На нем рукою полковника было написано:

«Моему сыну. Император сделал меня бароном на поле битвы при Ватерлоо. Так как Реставрация не признает моего титула, за который я заплатил кровью, то сын мой примет его и будет носить. Само собою разумеется, что он будет достоин его».

На обороте полковник прибавил:

«Во время этого самого сражения при Ватерлоо один сержант спас мне жизнь. Его звали Тенардье. Он в последнее время держал, как кажется, маленький трактир в окрестностях Парижа, в Шелле или Монфермейле. Если сын мой встретится с Тенардье, он сделает ему столько добра, сколько будет в силах».

Не из уважения к памяти отца, а просто вследствие смутного почтения к смерти, которое так могущественно в душе человека, Мариус взял эту бумагу и спрятал ее.

Ничего не осталось от полковника. Жильнорман велел продать старьевщику его шпагу и мундир. Соседи разграбили его сад и обобрали редкие цветы. А остальные растения зачахли и погибли.

Мариус пробыл в Верноне только двое суток. После похорон он вернулся и принялся за свое право, совсем не думая об отце, как будто тот никогда и не жил на свете. Через два дня полковник был похоронен, через три – забыт.

У Мариуса был креп на шляпе. Вот и все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю