Текст книги "Отверженные (др. перевод)"
Автор книги: Виктор Гюго
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 112 (всего у книги 123 страниц)
В последние весенние и первые летние месяцы 1833 года редкие прохожие квартала Марэ, мелочные торговцы и стоявшие у ворот зеваки видели опрятно одетого во все черное старика, который каждый день в один и тот же час с наступлением ночи выходил с улицы Омм Армэ, там, где она пересекается улицей Святого Бретонского Креста, проходил мимо улицы Белых Плащей, поворачивая на улицу Святой Екатерины и, дойдя до улицы Эшарп, шел налево, на улицу Святого Людовика.
Там он шел медленно, вытянув голову вперед, ничего не видя и ничего не слыша, устремив взор в одну и ту же точку, которая казалась ему усеянной звездами и которая была углом улицы Филь-дю-Кальвер. Чем ближе подходил он к этому углу улицы, тем живее становился его взгляд, какая-то радость, точно отражение внутренней зари, освещала его глаза, он имел восторженный и растроганный вид, его губы чуть заметно шевелились, как будто он говорил с кем-то невидимым, он как-то странно улыбался и старался идти как можно медленнее. Глядя на него, казалось, что, идя куда-то, он в то же время боялся того момента, когда подойдет совсем близко. Когда оставалось всего лишь несколько домов между ним и улицей, которая притягивала его к себе, его шаг так замедлялся, что казалось, будто он стоит. Покачивание головой и пристальный взгляд невольно приводили на память магнитную стрелку, стремящуюся к полюсу. Но, как ни старался он отдалить время своего прибытия, момент этот все-таки наступал; когда же он доходил до улицы Филь-дю-Кальвер, он останавливался, как-то робко вздрагивал, высовывал голову из-за угла крайнего дома и смотрел на эту улицу; в его болезненном взгляде было нечто похожее на сожаление о невозможности чего-то и как бы отблеск утраченного рая. Тем временем слезы постепенно собирались в уголках глаз и начинали медленно катиться по его щекам, иногда достигая рта. Тогда старик чувствовал их горький вкус. Постояв, точно каменный, несколько минут, он поворачивал обратно и шел той же самой дорогой, и, по мере того как он удалялся, взор его угасал.
Мало-помалу этот старик перестал доходить до угла улицы Филь-дю-Кальвер, он останавливался на полдороге на улице Святого Людовика, то немного дальше, то немного ближе. Однажды он остановился на углу улицы Святой Екатерины и только издали взглянул на улицу Филь-дю-Кальвер. Потом медленно, покачав головой, как будто бы противясь чему-то, пошел обратно.
Скоро он перестал доходить даже и до улицы Святого Людовика. Он доходил до улицы Павэ, качал головой и уходил, потом стал доходить только до улицы Трех Бабочек, потом до улицы Белых Плащей, он казался похожим на маятник незаведенных часов, качания которого постепенно укорачиваются и наконец совсем останавливаются.
Каждый день он выходил из дома в один и тот же час, шел по тому же самому пути, но не доходил до цели своего путешествия, может быть совершенно бессознательно, с каждым днем все более и более укорачивая его. Все его лицо выражало одну только мысль: «Зачем?» Глаза его потускнели, и в них уже не было видно никакого блеска. Слезы также иссякали, его задумчивые глаза были сухи. Голова старика была всегда вытянута вперед, его подбородок временами двигался, складки на его худой шее говорили, что ему живется тяжело. Иногда в дурную погоду он носил под мышкой зонтик, который, впрочем, никогда не раскрывал. Старушки, когда он проходил мимо них, говорили: «Это помешанный». Дети со смехом бегали за ним.
Книга девятая
ГЛУБОЧАЙШИЙ МРАК РОДИТ ЗАРЮ
I. Жалость к несчастным и снисхождение к счастливымУжасная вещь быть счастливым! Какое ощущается тогда блаженство. Кажется, что всего уже достиг! Как легко, владея ложною целью жизни – счастьем, забываешь истинную цель – выполнение долга!
Надо заметить, однако, что большой ошибкой было бы осуждать Мариуса.
Мариус, как мы уже это объяснили, до своей женитьбы не задавал никаких вопросов господину Фошлевану, а после он уже боялся расспрашивать Жана Вальжана. Он очень жалел о том, что позволил себе слабость дать обещание. Он бесчисленное множество раз повторял себе, что он не имел права уступать отчаянию. Мариус ограничился тем, что постепенно старался отдалить Жана Вальжана от дома и по мере возможности вычеркнуть его из памяти Козетты. Он всегда как бы становился между Козеттой и Жаном Вальжаном, будучи убежден, что при таком его поведении она, не видя Жана Вальжана, перестанет о нем думать. Это уже было не только вычеркиванием, но и полнейшим затмением.
Мариус поступал так, как он считал необходимым и справедливым. Стараясь удалить Жана Вальжана, не прибегая при этом к использованию крутых мер, но и не проявляя слабости, он думал, что право на это ему дают как те причины, о которых мы уже упоминали, так и те, которые нам придется узнать потом. В одном процессе, который он вел, ему случайно пришлось столкнуться с бывшим служащим дома Лаффитта, и таким образом он, не прибегая к розыскам, добыл такие секретные сведения, которые могли усугубить и без того опасное положение Жана Вальжана. Но тем не менее он считал себя обязанным возвратить шестьсот тысяч франков законному владельцу, которого он и старался разыскать, соблюдая всевозможную осторожность. А пока он упорно не хотел прикасаться к этим деньгам.
Что касается Козетты, то она совершенно ничего не знала об этих тайнах, но и ее тоже было бы жестоко обвинять в охлаждении к Жану Вальжану.
Могучий электрический ток шел от Мариуса к ней и заставлял ее инстинктивно и почти машинально делать все, что хотелось Мариусу. Она чувствовала рядом с «господином Жаном» волю Мариуса и подчинялась ей. Ее мужу незачем было ей говорить, она чувствовала неопределенное, но ясное давление его невысказанных мыслей и слепо повиновалась ему. В этом случае ее послушание заключалось в том, чтобы не вспоминать о том, что хотел забыть Мариус. Для этого она не делала ни малейшего усилия. Душа ее бессознательно, и за это ее нельзя винить, так слилась с душою мужа, что то, что покрывалось облаком тумана в памяти Мариуса, затемнялось и в ее воспоминаниях.
Но, однако, не будем заходить слишком далеко; в том, что касалось Жана Вальжана, забвение это было, так сказать, только поверхностное. Это было скорее легкомыслие, чем забывчивость. В глубине души она продолжала нежно любить того, кого она так долго называла отцом. Но она еще больше любила своего мужа. Этим и нарушалось равновесие ее сердца, склонявшегося в одну сторону.
Иногда Козетта пробовала заговорить о Жане Вальжане и высказывала удивление по поводу его продолжительного отсутствия. Тогда Мариус успокаивал ее: «Я думаю, что его нет дома. Разве ты забыла, как он говорил, что собирается куда-то в путешествие?» – «Это правда», – думала Козетта. И таким образом он обыкновенно скрывал от нее истину. Но ненадолго. Два или три раза она посылала Николетту на улицу Омм Армэ справиться, не вернулся ли из путешествия господин Жан. Жан Вальжан приказывал отвечать, что он еще не возвращался.
Козетта довольствовалась таким ответом, так как все ее мысли были заняты Мариусом.
Тут необходимо заметить еще, что Мариус и Козетта тоже на некоторое время уезжали. Они ездили в Вернон. Мариус возил Козетту на могилу своего отца.
Мариус понемногу отвлекал Козетту от мыслей о Жане Вальжане. Козетта охотно поддавалась ему.
Впрочем, то, что часто слишком жестоко называют неблагодарностью детей, не всегда заслуживает такого строгого упрека. Это неблагодарность природы. Мы уже говорили раньше, что «природа не оглядывается назад». Природа разделяет все живые существа на приходящих и уходящих. Уходящие всегда обращены лицом к мраку, приходящие к свету. Этим и объясняется отчуждение, мучительное для стариков и почти невольное для молодых. Это отчуждение, вначале нечувствительное, растет медленно, также как растут ветви. Ветви не отрываются от ствола, а только удаляются от него. В этом не их вина. Молодость идет туда, где радость, веселье, яркий свет, любовь. Старость идет к концу. Они не теряют друг друга из виду, но между ними нет больше единства. Охлаждение у молодых людей вызывается жизнью, а у стариков – холодом могилы. Не будем же обвинять этих бедных детей.
II. Последние вспышки догорающей лампыОднажды Жан Вальжан спустился с лестницы, сделал три шага по улице и сел на тумбу, на ту самую тумбу, на которой Гаврош застал его задумавшимся в ночь с 5 на 6 июня; он посидел на ней несколько минут, потом опять вернулся домой. Это был уже последний ход маятника. На следующий день он уже не выходил из дома. Еще через день он не мог уже встать с постели.
Его привратница, которая готовила его незатейливый обед, немного капусты или несколько картофелин с салом, взглянула на тарелку из темной глины и воскликнула:
– Но вы вчера ничего не ели, бедняжка!
– Напротив, – отвечал Жан Вальжан.
– Тарелка совсем полная.
– Посмотрите на кувшин с водой. Он совершенно пуст.
– Это значит, что вы много пили, но это вовсе не значит, чтоб вы что-нибудь ели.
– Ну, – сказал Жан Вальжан, – а если мне так хотелось воды?
– Это называется жаждой, а когда в то же время нет аппетита, это называется лихорадкой.
– Я завтра поем.
– Или в Троицын день. А почему бы не сегодня? Разве говорят: «Я поем завтра»? Даже не попробовали моей стряпни! А между тем еда такая вкусная!
Жан Вальжан взял старуху за руку.
– Обещаю вам съесть все это завтра, – сказал он ей своим ласковым голосом.
– Я сердита на вас, – отвечала привратница.
Жан Вальжан не видел ни одного человеческого существа, кроме этой доброй женщины. В Париже существуют улицы, по которым никто не ходит, и дома, куда никто не заглядывает. Жан Вальжан жил на одной из таких улиц и в одном из таких домов. Когда он еще выходил из дома, он купил за несколько су у медника небольшое медное распятие, которое он повесил на гвоздь напротив своей постели. Распятие всегда бывает приятно видеть перед собой.
Так прошла целая неделя, в течение которой Жан Вальжан не сделал шага из своей комнаты. Он продолжал лежать в постели. Привратница сказала своему мужу:
– Старик наверху не встает, не ест. Он долго не проживет. Все это у него от горя. Никто не выбьет у меня из головы, что его дочери плохо живется замужем.
Привратник возразил ей тоном превосходства супруга:
– Если он богат, пусть позовет доктора. Если беден, пусть обходится без него. Но если он не позовет доктора, он умрет.
– А если позвать доктора?
– Все равно умрет! – изрек привратник.
Привратница принялась вырезать своим старым ножом траву, пробивавшуюся между плитами того маленького клочка земли, который она называла мостовой, и, вырывая траву, ворчала:
– Жаль! Старичок такой чистенький и беленький, как цыпленочек.
В это время она увидела проходившего мимо знакомого врача и взяла на себя смелость попросить его подняться взглянуть на больного.
– На втором этаже, – сказала она. – Потрудитесь идти только прямо туда. Бедняга не встает уже больше с постели, ключ всегда торчит в двери.
Врач осмотрел Жана Вальжана и переговорил с ним. Когда врач собрался уходить, привратница спросила его:
– Ну что, каков он, доктор?
– Ваш больной очень плох.
– Что такое с ним?
– Ничего и все. Этот человек, по-видимому, потерял дорогое существо. От этого он и умирает.
– Что же он вам сказал?
– Сказал, что чувствует себя хорошо.
– Вы зайдете к нему еще раз, доктор?
– Да, – отвечал доктор. – Но только тут нужно еще, чтобы к нему пришел и кто-нибудь другой, кроме меня.
III. Перо кажется тяжелым тому, кто поднимал тяжелый воз ФошлеванаОднажды вечером Жан Вальжан почувствовал себя настолько слабым, что с трудом смог приподняться и опереться на локоть; он взял себя за руку и не мог прощупать пульса, дыхание было короткое и прерывистое, он чувствовал себя совсем слабым, каким не бывал еще никогда. Тогда, по всей видимости под влиянием каких-либо особенно серьезных причин, он сделал над собой усилие, сел на постель и стал одеваться. Он надел на себя свою старую одежду рабочего. Не выходя больше из дома, он стал опять носить этот костюм, отдавая ему предпочтение перед всеми остальными. Во время одевания он несколько раз останавливался отдохнуть; когда же он надевал куртку в рукава, пот градом катился у него по лбу.
Оставшись один, он переставил свою кровать в переднюю комнату, чтобы как можно реже заходить в остальные комнаты этого опустевшего жилища.
Открыв чемодан, он достал из него детское приданое Козетты и разложил его на коленях. Подсвечники епископа стояли на своем постоянном месте, на камине. Вынув из ящика две восковые свечи, он вставил их в подсвечники. И затем, хотя было еще совсем светло, так как это было летом, зажег их. Иногда можно видеть зажженные свечи днем в доме, где есть покойник.
Каждый шаг, который он делал, переходя с одного места на другое, утомлял его, и он то и дело присаживался. Это была не обычная слабость, вызванная чрезмерной затратой сил, которые потом снова восстанавливаются, а наоборот, тут организм расходовал последний запас жизненной энергии, тут происходило иссякание жизни, которая выходила капля за каплей вследствие прилагаемых им чрезмерных усилий, которые, впрочем, не предстояло больше повторять.
Кресло, на которое он сел, стояло напротив зеркала, рокового для него и такого счастливого для Мариуса, в котором он прочел отпечатавшееся письмо Козетты. Он взглянул в зеркало и не узнал сам себя: ему было восемьдесят лет; до свадьбы Мариуса ему нельзя было дать и пятидесяти, за этот год он постарел на целых тридцать лет. На лбу у него виднелись уже не морщины старости, а таинственная печать смерти. Здесь чувствовалась борозда, проведенная неумолимой рукой. Щеки обвисли, кожа приобрела такой оттенок, как будто земля уже покрыла ее, углы рта опустились, как у тех масок, изваяния которых делались древними на гробницах, глаза смотрели вперед с выражением упрека; он походил на дошедшего до отчаяния человека, у которого есть на что жаловаться.
Он переживал теперь то состояние, ту последнюю фазу горя, когда скорбь уже не изливается больше наружу, она как бы закупоривается сгустком крови, отчаяние как бы зарубцовывает рану в душе.
Наступила ночь. Он с большим трудом перетащил стол и старое кресло к камину, положил на стол перо и бумагу и поставил чернильницу.
Затем с ним сделался обморок. Придя наконец в себя, он почувствовал сильную жажду. Не имея сил поднять кувшин, он с трудом наклонил его и, припав к нему губами, выпил глоток воды.
После этого он опять обернулся к постели, снова сел, потому что не мог держаться на ногах, и молча продолжал глядеть на черное платьице и на все эти дорогие ему вещицы.
Подобного рода созерцание может продолжаться целыми часами, которые порой кажутся минутами. Вдруг он вздрогнул, так как почувствовал, что начинает уже холодеть, а потом, положив локти на стол, освещенный свечами, горевшими в подсвечниках епископа, взял перо.
Перо и чернила не использовались уже давно, кончик пера загнулся, чернила высохли, ему пришлось встать и подлить воды в чернильницу; все это он сделал с большим трудом, присаживаясь за это время раза два или три, а писать ему пришлось обратной стороной пера. Время от времени он обтирал струившийся со лба пот.
Рука у него дрожала. Он медленно написал следующие строки:
«Благословляю тебя, Козетта. Я объясню тебе все. Твой муж был прав, дав мне понять, что я должен удалиться, и хотя он немного и ошибся в своих предположениях, тем не менее он все-таки поступил справедливо. Он превосходный человек. Люби его всегда и после моей смерти. Господин Понмерси, любите мое возлюбленное дитя. Козетта, эту записку найдут здесь, и вот что я хочу тебе сказать, я приведу тебе все цифры, если я только буду в состоянии их вспомнить, слушай же: деньги твои. Вот в чем дело. Белый гагат привозят из Норвегии, черный – из Англии, черный стеклярус из Германии. Гагат легче и ценится дороже. Во Франции можно делать такой же искусственный стеклярус, как и в Германии. Для этого нужна маленькая наковальня в два квадратных дюйма и спиртовая лампочка, чтобы размягчать мастику. Прежде мастика эта изготовлялась из резины и голландской сажи и обходилась по четыре франка за фунт. Я изобрел способ приготовления ее из красной камеди и скипидара. Она обходится не дороже тридцати су и при этом получается гораздо лучше. Пряжки изготавливаются из лилового стекла, которое такой же мастикой наклеивают на оправу из железа. Стекло должно быть лиловое, когда делают оправу из железа, и черное, когда оправа золотая. В Испанию идет их очень много. Это страна стекляруса…»
Тут он остановился, перо выпало у него из рук, он разразился одним из тех отчаянных рыданий, которые потрясали все его существо. Бедняга обхватил руками голову и задумался. «О! – воскликнул он мысленно (жалобный крик, который слышит один только Бог). – Теперь конец. Я больше уже не увижу ее. Она, как улыбка, промелькнула передо мной. Я ухожу во мрак, не повидавшись с ней. Хотя бы только на одну минуту, на один миг услышать ее голос, прикоснуться к ее платью, взглянуть на нее, на моего ангела, а затем умереть! Умереть – пустяки, самое ужасное состоит в том, что придется умереть, не увидав ее. Она улыбнулась бы мне, сказала бы что-нибудь. Разве бы это кому-нибудь повредило? Нет, теперь все кончено, и навсегда. Я остался совсем одинок. Боже мой! Боже мой! Я не увижу ее больше никогда».
В эту минуту постучались в дверь.
IV. Чернила, которые, вместо того чтобы очернить, обеляютВ тот же день или, лучше сказать, в тот же день вечером, как только Мариус встал из-за стола и ушел в свой кабинет, – ему нужно было рассмотреть одно дело, Баск подал ему письмо и сказал:
– Лицо, написавшее это письмо, ждет в передней.
Козетта взяла дедушку под руку и отправилась в сад.
Письмо, как и человек, может иметь отталкивающий вид. Иногда бывает достаточно увидеть письмо, написанное на грубой, измятой бумаге, чтобы сказать, что такое письмо не нравится. Письмо, принесенное Баском, представляло собой нечто подобное. Мариус взял письмо в руки, от него пахло табаком. Ничто так не просветляет память, как запах. Мариус узнал этот табак. Затем он прочел надпись: «Господину Понмерси. Собственный дом». Запах табака помог ему узнать почерк. Изумление в некоторых случаях бывает похоже на проблески молнии. Мариуса как бы озарила одна из этих молний.
Обоняние, этот таинственный помощник памяти, воскресило в нем целый мир. Такая же бумага, так же точно сложенная, такие же бледные чернила, такой же точно почерк, а главное – тот же самый табак, – все это сразу напомнило ему логово Жондретта.
Итак, по странной игре случая, к нему сам собой явился один из тех следов, которые он так долго разыскивал, который доставил ему так много хлопот и который он считал уже навсегда потерянным.
Мариус торопливо распечатал письмо и прочел:
«Господин барон, если бы Провидение наградило меня талантами, я мог бы быть бароном Тенар, членом института (Академия наук), но я, к несчастью, не барон. Я только его однофамилец и буду очень счастлив, если воспоминание о нем может послужить для меня рекомендацией в глазах вашей милости. Одолжение, которым вы меня удостоите, будет взаимным. Я знаю тайну одного человека. Эту личность знаете и вы. Желая иметь честь оказать вам услугу, я готов сообщить вам эту тайну. Я мог бы дать вам самое простое средство изгнать эту личность из вашей уважаемой семьи, которая на пребывание у вас не имеет никаких прав, так как сама баронесса знатного происхождения. Святилище добродетели не может иметь ничего общего с преступлением и должно отречься от него. Я ожидаю в передней приказаний господина барона. Готовый к услугам».
Письмо было подписано «Тенар».
Фамилию эту нельзя было назвать вымышленной. Она была только немного укорочена.
Впрочем, неграмотное построение фраз и орфография еще более подтверждали эту догадку. Все эти признаки подтверждали предположение, кто именно был автор письма: это было ясно, это не оставляло никаких сомнений.
Мариус был сильно взволнован. Вызванное в нем в первую минуту удивление сменилось искренней радостью. Если бы в дополнение к этому ему посчастливилось найти и второго из тех двух людей, которых он искал, того самого, кто спас ему жизнь, ему нечего было бы больше желать.
Он открыл один из ящиков своего письменного стола, достал оттуда несколько банковских билетов, положил их себе в карман, запер ящик и позвонил. Баск полуоткрыл дверь.
– Просите, – сказал Мариус.
Баск произнес:
– Господин Тенар.
В комнату вошел человек.
Появление этого субъекта вызвало новое удивление Мариуса, так как он оказался совершенно незнакомым Мариусу.
У этого человека, уже старика, был большой нос, подбородок его утопал в галстуке, глаза его скрывались за зелеными очками, седые, гладко причесанные волосы опускались на лоб до самых бровей, и казалось, будто на нем был надет парик вроде тех, какие носят английские кучеры у великосветских богачей. Он был одет во все черное, костюм его был хотя и сильно поношен, но опрятен, свешивавшаяся из часового кармана коллекция брелоков заставляла предполагать наличие часов. В руке он держал старую шляпу. Незнакомец шел сгорбившись, и это становилось еще более заметным, когда он отвешивал глубокий поклон.
Но что всего больше бросалось в нем с первого взгляда, так это то, что надетый на нем, застегнутый на все пуговицы черный костюм слишком ему широк и, очевидно, попал к нему с чужого плеча. Здесь необходимо сделать небольшое отступление.
В ту эпоху в Париже, в старом полуразвалившемся домишке, на улице Ботрельи, вблизи арсенала, проживал изобретательный еврей, избравший своей специальностью превращать мошенников в честных людей. Но это делалось, конечно, не надолго, так как подобное превращение ставило до известной степени в затруднительное положение мошенника. Перемена производилась быстро, на день или на два, с платой по тридцати су в день, и совершалась при помощи костюма, тщательно подбираемого таким образом, чтобы придать вид порядочности всем этим субъектам. Субъект, занимавшийся сдачей костюмов напрокат, носил прозвище Менялы, эту кличку ему дали преступники, и он был известен только под этим именем. Он обладал громадным выбором костюмов. В общем, все эти обноски, в которые он переряжал людей, имели довольно сносный вид.
Все эти костюмы строго распределялись по специальностям и категориям, в его магазине на каждом гвозде висело какое-нибудь обветшалое и сильно поношенное общественное положение: тут висел костюм судьи, там ряса кюре, здесь сюртук банкира, в одном углу полный костюм отставного военного, в другом – костюм литератора, дальше – полная экипировка чиновника. Еврей этот исполнял обязанности костюмера в огромной драме, которую мошенничество разыгрывало в Париже. Его квартира была кулисами, из-за которых выходило воровство и куда скрывалось мошенничество. В эту гардеробную являлся оборванный мошенник, выкладывал тридцать су и выбирал, судя по тому в какой роли он хотел в этот день выступить, подходящую для себя одежду, и затем, спускаясь по лестнице, мошенник уже казался похожим на что-то приличное. На следующий день костюм возвращался, и надо заметить, что не было еще случая, чтобы кто-нибудь обманул доверие Менялы, ссужавшего платье ворам. Костюмы эти имели одно только неудобство: они не всегда бывали впору, так как были сшиты не на тех, кому приходилось ими пользоваться, они оказывались узки для одного, широки для другого и, в сущности, ни на кого не годились. Вор, который был или ниже или выше среднего человеческого роста, испытывал большое затруднение при выборе подходящего костюма у Менялы. Тут следовало быть и не толстым и не худым. Меняла имел в виду только средних людей, таких, про которых можно было сказать, что он не высок и не мал ростом, не толст и не худ. Это иногда создавало неожиданные затруднения, которые опытность Менялы по возможности устраняла. Тем хуже для исключений! Взять например, костюм государственного чиновника, черный с головы до ног и, следовательно, вполне приличный, оказывался слишком широк для Питта и слишком узок для Кастелсикала. Костюм государственного человека, как и следовало, был подробно описан в каталоге Менялы, и вот копия с этого описания: «Сюртук из черного сукна, панталоны из черного английского кастора, шелковый жилет, сапоги и белье». На полях стояло: «бывший посланник», и тут же следовало примечание, которое мы тоже переписываем: «В отдельной коробке тщательно завитой парик, зеленые очки, брелоки и две маленькие трубочки из гусиных перьев, длиною в дюйм, завернутые в вату». Все это нужно было иметь государственному человеку, бывшему посланнику. Весь этот костюм имел изрядно поношенный вид, швы протерлись добела, на одном из локтей виднелось что-то похожее на дыру, кроме того, на груди не хватало пуговиц, но это все мелочи: рука государственного человека, облаченная в этот костюм, лежала всегда на груди, скрывая недостающую пуговицу.
Если бы Мариус имел полное представление о существовавших в Париже тайных учреждениях, он с первого взгляда узнал бы на своем посетителе, которого ввел и нему Баск, одежду государственного человека, снятую с вешалки в гардеробной Менялы.
Обманутое ожидание Мариуса при виде не того человека, которого он ожидал, расположило его не в пользу вновь прибывшего. Он оглядел его с головы до ног в то время, как странный субъект отвешивал низкий поклон, и спросил его сухим тоном:
– Что вам угодно?
Незнакомец с любезной улыбкой, напоминавшей улыбку крокодила, отвечал:
– Мне кажется немыслимым, чтобы я не имел чести видеть господина барона в свете. Мне помнится, что я имел удовольствие встретить господина барона несколько лет тому назад у княгини Багратион и в салоне виконта Дамбрэ, пэра Франции.
У мошенников считается самой лучшей тактикой делать вид, будто они знают совсем незнакомого им человека.
Мариус прислушивался к голосу этого человека и его манере говорить. Он прислушивался к акценту и следил за каждым жестом, и его обманутое ожидание все возрастало, – незнакомец, говорил гнусавым голосом, что резко отличалось от язвительного и резкого голоса, который он ожидал услышать. Мариус был совершенно сбит с толку.
– Я не знаю, – сказал он, – ни княгини Багратион, ни господина Дамбрэ. Я во всю мою жизнь ни разу не был ни у той, ни у другого.
Ответ был сделан очень резким тоном, но это, по-видимому, нисколько не смутило субъекта, продолжавшего играть свою роль.
– В таком случае я видел вас у Шатобриана! Я хорошо знаю Шатобриана. Он очень мил. Он говорил мне иногда: «Тенар, друг мой… не выпить ли нам с вами по стаканчику?»
Лицо Мариуса делалось все суровее.
– Я никогда не имел чести бывать у господина Шатобриана. Перейдемте к делу. Что вам угодно?
Субъект, услышав еще более неприветливый тон, склонился еще ниже.
– Господин барон, соблаговолите меня выслушать. В Америке, в стране около Панамы, есть деревня, называемая Хойя. Эта деревня состоит всего только из одного дома. Большой квадратный дом, каждая сторона этого квадрата имеет в длину пятьсот футов, каждый верхний этаж выступает на двенадцать футов, так что получается нечто вроде террасы, а все это вместе имеет вид башни; в центре имеется внутренний двор, где хранятся провизия и прочие припасы, окон нет, вместо них бойницы, дверей тоже нет, вместо них – лестницы; лестницами пользуются для того, чтобы подняться сначала на первую террасу, затем с первой на вторую, со второй на третью и т. д. По лестницам же спускаются во внутренний двор, в комнатах нет дверей – вместо них люки, к которым прикреплены подъемные лестницы: вечером все люки запираются, лестницы втаскиваются наверх, в бойницах появляются мушкетоны и карабины, и проникнуть в башню уже нет никакой возможности. Днем – это дом, ночью – это крепость, имеющая восемьсот жителей, – вот какова эта деревня. Но ради чего же принимается столько предосторожностей? Ради того, что это место очень опасное, оно кишмя кишит людоедами. В таком случае зачем же люди стремятся туда? Потому что это чудесная страна – там золото.
– Зачем вы мне все это рассказываете? – перебил Мариус, у которого обманутое ожидание переходило в нетерпение.
– А вот зачем, господин барон. Я старый, утомившийся жизнью дипломат. Старая цивилизация до смерти надоела мне. Хочу попытать счастья в Новом Свете.
– Дальше.
– Господин барон, эгоизм – мировой закон. Крестьянка-поденщица оборачивается и смотрит, как проезжает дилижанс, крестьянка-собственница, работающая на своем поле, не оборачивается. Собака бедняка лает на богача, собака богача лает на бедняка. Всяк за себя. Свой собственный интерес составляет единственную цель людей. Золото – могучий магнит.
– Дальше. Кончайте.
– Я хотел бы поселиться в Хойе. Нас трое. У меня есть жена и дочь. Дочь очень красива. Путешествие не близкое, и стоит дорого. На это мне нужны деньги.
– При чем же тут я? – спросил Мариус.
Неизвестный вытянул из-за галстука шею, как коршун, и спросил, силясь улыбнуться:
– Разве господин барон не читал моего письма?
Это было почти верно. Дело в том, что Мариус почти не обратил внимания на содержание письма. Он видел и узнал почерк, но почти не видел письма. Он почти ничего не помнил из того, о чем ему писали. И только в эту минуту ему был сделан новый намек. Он обратил внимание на эту подробность: «Моя жена и дочь». И он устремил на неизвестного проницательный взгляд. Судебный следователь, и тот не мог бы смотреть лучше его. Он, точно желая поймать собеседника на слове, ограничился ответом:
– Объяснитесь.
Неизвестный засунул руки в карманы, поднял голову, не выпрямляя своего спинного хребта, и в свою очередь испытующе взглянул на Мариуса сквозь свои зеленые очки.
– Хорошо, господин барон. Я объяснюсь. Я хочу продать вам тайну.
– Тайну?
– Тайну.
– Она меня касается?
– Немножко.
– Что же это за тайна?
Мариус все более и более вглядывался в стоявшего перед ним субъекта, продолжая в то же время внимательно слушать.
– Я вам расскажу – начало бесплатно! – сказал незнакомец. – Вы сами убедитесь, насколько это интересно.
– Говорите.
– Господин барон, вы держите у себя вора и убийцу.
Мариус вздрогнул.
– Я? Нет, – сказал он.
Незнакомец совершенно спокойно провел локтем по своей шляпе, а затем продолжал:
– Убийцу и вора. Заметьте, господин барон, что я говорю не о временах давно минувших, не о таких, которые перед законом сглаживаются за давностью времени, а перед Богом раскаянием. Я говорю о том, что было недавно, о делах, до сих пор еще неизвестных правосудию. Я продолжаю. Этот человек сумел заслужить ваше доверие и почти что втерся в вашу семью под ложным именем. Я хочу сказать вам его настоящее имя. И я скажу вам его бесплатно.