412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Надаш » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 56)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:12

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Петер Надаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 56 (всего у книги 60 страниц)

Девушка наблюдала за моим унижением с презрительной снисходительностью. Ах вот как, сказала она, направляясь к выходу, и с жалостью коснулась моей руки. Чем явно хотела добить меня. И даже губки поджала. Из-за прикрытой двери доносилась музыка. Мы, все четверо, стояли в разных углах салона. Она же, вытащив из волос две заколки, распустила волосы и, тряхнув головой, вышла за дверь.

Все последовавшее за этим было похоже на сказочное видение. Медленными шагами девушка спускалась по красной ковровой дорожке. Обтянутые чулками великолепные ноги считали ступеньки лестницы. Мы молча, подавленно следовали за нею. Последние звуки музыки остались позади. На втором этаже стеклянные двери бывшего императорского зала приемов были распахнуты. И в искрящемся свете хрустальных люстр гостей праздничного спектакля ожидали накрытые с немыслимой роскошью столы. Повторяя план зала, столы были выставлены в форме буквы «П». Кроме нас, вокруг не было ни души. Без малейшего изумления или смущения она вошла в зал. Остальные робко вошли за ней следом. Она обошла ломящиеся от закусок, фруктов, спиртных напитков и всяческой снеди, декорированные гирляндами живой зелени и цветами, сверкающие хрусталем, серебром и фарфором столы. Взяла тарелку, салфетку, выбрала вилку. Остальные весело рассмеялись и смущенно последовали ее примеру. Не прошло и минуты, как они продолжили то же безобразие, что было в ложе. Только на этот раз молча. Пили, жрали. Я взял бутылку водки, налил и выпил. Потом подошел к ней и спросил, не уйти ли нам вместе. Из всей компании она вела себя беспардонней всего. Она не жрала, как другие, а методично, перемещаясь от блюда к блюду, все пробовала, ворошила, тыкала вилкой, все разрушала. Лицо ее при этом оставалось совершенно бесстрастным. На мой вопрос она подняла глаза. Нет, холодно взглянула она на меня. Ее и здесь все вполне устраивает.

Снег валил не переставая. Улицы были полны радостными, оживленными звуками, и по замедленному, приглушенному снегопадом движению все же можно было почувствовать, что у русских начался праздник. Многие были навеселе. Я вернулся в гостиницу пешком. Достал водку из холодильника и поставил рядом с телефоном. Время от времени прикладываясь к бутылке, я ждал. Позднее, все чаще и чаще, настойчиво набирал ее номер. Она сняла трубку уже где-то после полуночи, когда осталась одна.

Вот, пожалуй, и все, что я мог и что считал нужным сообщить читателю о себе.

С моим другом после случайной встречи в Москве я долго не виделся. Иногда встречал его имя в прессе. И, читая его очерки о молодых, чем-то бесплодно терзающихся, ищущих и не находящих себе места в жизни людях, испытывал ощущение, что жую опилки. Прошло лет пять или чуть больше, когда мне, за несколько дней до Рождества, пришлось слетать в Цюрих. Уезжал я всего на два дня и потому оставил автомобиль на стоянке аэропорта. По возвращении, выйдя из здания аэропорта, я, как всегда, долго не мог найти ключи от машины. Их не было ни в пальто, ни в карманах брюк. Похлопав себя по карманам, я решил, что ключи должны быть в сумке. Или я потерял их, что со мной случалось. Мои вещи не отличались особой ко мне привязанностью. При мне были только сумка с рубашками и деловыми бумагами и огромный пакет, набитый всяческими подарками. Положив все это на багажную тележку, я стал искать ключи.

Роясь в вещах, я, конечно, не мог не заметить, что совсем рядом, на бетонном парапете лестницы, кто-то сидит, но рассмотрел я его, только когда наконец нашел ключи в одном из носков. Он сидел так близко, что мне не пришлось даже повышать голоса.

Ты приехал или уезжаешь? – спросил я так, как будто это была самая естественная вещь на свете; хотя видно было, что с ним что-то произошло. Ни время года, ни место, ни час никак не подходили для того, чтобы здесь рассиживаться. Смеркалось, стоял туман, уже горели уличные фонари. Было холодно, неприятно, липко. Он посмотрел на меня, но я не был уверен, что он узнал меня. Он даже покачал головой, так что у меня возникло впечатление, что я с кем-то его перепутал.

Ты кого-нибудь ждешь? – спросил я.

Нет, сказал он, он никого не ждет.

Тогда что ты здесь делаешь? – спросил я несколько раздраженно. Он снова молча потряс головой.

За прошедшие пять лет он изменился наверняка не больше, чем я; и все же меня изумило его истончившееся сухое лицо, обозначившиеся залысины и седеющие волосы. Он выглядел так, словно из него выжали все соки. Был сухой и помятый.

Я подошел к нему и, показывая ключи, сказал, что с удовольствием подвезу его в город.

Он покачал головой. Не надо.

Тогда какого дьявола он собирается здесь делать, спросил я. Никакого, сказал он.

Он сидел между двух больших плотно набитых чемоданов. На ручках обоих висели бирки берлинского рейса компании «Интерфлюг». Что означало, что он не уезжает, а, напротив, только что прибыл. Я сунул ему в руки свою поклажу, подхватил его чемоданы и, ни слова не говоря, двинулся на стоянку. Шагов за собой я не слышал, но когда я нашел машину и загрузил его чемоданы в багажник, он, с моей ручной кладью, был уже рядом. С ужасающим своей апатичностью видом он протянул мне сумку.

Но при этом, что странно, лицо его выражало такую решимость, какой я не видел еще никогда. При всей его мягкости в нем было что-то энергичное. Исчезла и та странная двусмысленность, которая поразила меня при нашей последней встрече. Чистое, без теней, лицо. И все же казалось, будто сам он за этим лицом отсутствует. Он как бы освободил себя от собственного присутствия. Высох. Лучшего слова я подобрать не мог.

В моей машине, как обычно, царил беспорядок. Мне нужно было освободить место, пошвыряв вещи на заднее сиденье. Я действовал быстро и решительно, так как чувствовал, что он может в любой момент сбежать, бросив свои чемоданы. Точнее сказать, опасение это возникло у меня потому, что он оставался совершенно безучастным. Стоял рядом, но его здесь не было.

Мы были уже на скоростном шоссе, когда я предложил ему сигарету. Он отказался, я закурил.

Я предложил отвезти его домой.

Нет, не надо.

А куда? – спросил я.

Он не ответил.

Не знаю почему, но я почувствовал, что должен взглянуть на него. Ответа от него я не ждал. Я знал, что он не ответит, потому что сказать ему нечего. У него нет места. А когда у человека нет места, то говорить об этом невозможно. Через равные промежутки времени машина проскальзывала под светом дуговых ламп, и чуть позже я снова вынужден был повернуться, чтобы удостовериться в том, что глаза меня не обманывают. Он плакал. Еще никогда я не видел, чтобы люди так плакали. Его лицо оставалось таким же бесстрастным и равнодушным. Как минуту назад. Однако из глаз текли капли влаги, стекая вдоль носа.

Я сказал, что раз так, я отвезу его к нам. Тем более что завтра Рождество. Пусть проведет его с нами.

Нет, не надо.

Мне хотелось сказать что-то простое и утешительное. Наверное, даже снег выпадет. Это прозвучало довольно глупо, и я надолго умолк, не зная, что можно еще сказать.

Никогда у меня не бывало такого чувства, что кто-то, кроме моих детей, всецело зависит от меня. Если бы его нужно было спасать из воды или вынимать из петли, мне наверное было бы легче. Однако никаких признаков того, что он собирается свести счеты с жизнью, он не подавал. Его пустая физическая оболочка еще жила. Я не мог знать, что с ним стряслось, да меня это и не интересовало. Мне не нужно было спасать его. Человек, кстати, всегда точно знает, когда можно задавать вопросы и когда нельзя. Он, мой друг, просто был поручен моим заботам, что не казалось мне таким уж неприятным бременем. Страсти в нем выгорели, и эта опустошенность позволила активизироваться моим простым и весьма прагматичным способностям.

Мы добрались до города. Проезжая мимо громадного здания военной академии «Людовика», с которой так тесно была связана жизнь моего отца, я всегда бросаю на него хотя бы взгляд. Дальше следовала хирургическая клиника на проспекте Юллеи, где два года назад в одной из палат третьего этажа умерла моя мать. И именно здесь, между этими двумя зданиями, я почувствовал срочную необходимость решить, куда все же нам ехать. Я не смотрел на него.

У меня есть другая идея, сказал я. Но для этого мне нужно знать, настаивает ли он на том, чтобы остаться в городе.

Нет, он не настаивает ни на чем. Но решительно просит меня не делать себе из-за него проблем. Его можно высадить. Неважно где. У Бульварного кольца, например. Там можно сесть на трамвай.

Я сказал, что об этом и речи не может быть. Идея насчет трамвая звучала слишком неискренне. Но если он не возражает против моего общества, то лучше нам прокатиться еще немного.

Он не ответил.

Позднее, однако, я ощутил, что в пустую оболочку его тела вернулось нечто, отдаленно напоминающее чувство. Машина основательно прогрелась. Возможно, меня ввело в заблуждение это физически выделяемое тепло; и все же мое решение показалось мне просто замечательным – хотя бы уже потому, что ничего проще нельзя было и придумать.

Мой дед по отцовской линии был человеком весьма зажиточным. Он владел мельницей, занимался торговлей зерном и даже земельными спекуляциями. Сегодня трудно даже представить себе тот краткий, беспрецедентный по размаху предпринимательства период венгерской истории, когда чуть ли не в один день люди делали крупные состояния. Это тем более невероятно, что начиная с позднего средневековья вся история венгерской экономики была историей разных по своим причинам стагнаций и затяжных кризисов. И все же такой период был, о чем мы знаем потому, что большинство школ, где мы учимся, общественных зданий, где решаются наши судьбы, больниц, где мы лечимся, и даже канализация, куда мы сливаем сточные воды, – все построено в ту эпоху. Возможно, не всем нравится напыщенный стиль этих зданий, но преимуществами их надежности, сработанности на века пользуются все. В этот период, в самом начале двадцатого века, мой дед построил себе два дома: зимнюю дачу на Швабском холме в Буде, где мы жили до смерти моей матери, и просторный двухэтажный охотничий домик в романтическом стиле. Он любил охотиться на мелкую дичь и выбрал место для домика в соответствии с этим своим пристрастием – недалеко от столицы, на плоском берегу Дуная, где в поросших ивняком плавнях можно было стрелять лысух и уток, а на суше, исчерченной невысокими песчаными грядами, охотиться на фазанов и зайцев.

Как называется эта деревня, я сказать не могу. Почему – это выяснится из дальнейшего. Собственно говоря, мне следовало бы поступить как изобретательные авторы классических русских романов, обозначавшие населенный пункт литерой «N». Названное таким образом место человеческого обитания всегда имело свое лицо, которое не перепутаешь ни с каким другим, а следовательно, имело точную географическую прописку, но при этом могло находиться и в любой другой точке необъятной страны. Я же вынужден не указывать название населенного пункта, дабы избежать неприятных последствий возможного узнавания. Единственное, что я могу раскрыть, это то, что если вы отправитесь от нулевого километра и будете следовать в хорошем темпе, то минут через шестьдесят доедете до деревни, куда мы держали путь в тот вечер.

Должен еще добавить, что в январе 1945-го квартиру старших сестер моей матери, тети Эллы и тети Илмы, разбомбили. Неубранные руины их дома на улице Дамьянича я видел даже в пятидесятых годах. Как только закончился штурм Будапешта, мои тетушки переселились в загородный дом. И сделали это как нельзя вовремя. Дом был взломан, но странным образом почти ничего из вещей не пропало. Из сарая исчезли садовые инструменты. А из охотничьей гостиной на первом этаже пропали два огромных трансильванских ковра, фрагменты которых, используемые как подстилки, мои тетушки годы спустя видели по соседству в собачьих конурах. Ни немцы, ни русские в деревне не квартировали, проходили мимо. Так что грабителями явно были местные, и если им не хватило времени для более основательной работы, то скорее всего потому, что во время приезда моих тетушек деревня переживала ужасные времена.

За несколько дней до этого через реку, на которой еще не закончился ледоход, сюда приплыли на веслах трое русских солдат, отбившихся от своей части. Они реквизировали вино, палинку, уток, цыплят, пока не обнаружили дом, в котором жила вдова с тремя дочерьми на выданье. Против пирушки, устроенной из собранной добычи, не возражали ни девушки, ни их мать. И пошло-поехало: они жарили-парили, ели, пили, плясали и палили на радостях в воздух. Дом стоял на околице, в сырой ложбине у подножия кладбищенского холма. По сей день об этих событиях сельчане предпочитают высказываться весьма осторожно. Говорят, что гулянка продолжалась два дня и две ночи, причем женщины даже не задергивали занавески на окнах. Деревня на все это время погрузилась как бы в летаргический сон, никто якобы и носу показывать не осмеливался. Однако вечером второго дня в окно полетели пули. Стреляли из пистолетов и охотничьих ружей с вершины кладбищенского холма. Первыми выстрелами ранили одну из девушек и попали в живот одному из русских, который тут же скончался от потери крови. Следы от пуль русских до сих пор сохранились на старых могильных камнях. Но перестрелка была неравной, поскольку из-за предыдущей пальбы магазины их автоматов были почти пусты. Боеприпасов у них хватило только на то, чтобы, прикрывая друг друга, отойти к берегу. Вдова, сообразив, о чем ей дают понять, повесилась на чердаке. На следующий день под солидным прикрытием в деревню прибыли советские особисты. Раненую девушку увезли. А вечером до деревни добрались пешком мои тетушки. Все допросы, угрозы поставить к стенке, обыски и аресты никаких результатов не дали. Следов этой акции практически не осталось, оружия не нашли. В таких маленьких деревнях, как эта, так или иначе все друг другу родня. Чтобы похоронить вдову, русские вынуждены были выгнать из домов нескольких мужчин. А о том, кто стрелял, деревня не желает знать и по сей день. Так или иначе, если бы дом моего деда остался пустым, ничто не спасло бы его от полного разрушения. Я уж не говорю о том, что только благодаря хитрости и предусмотрительности моих тетушек он так и остался в собственности нашей семьи.

Две списанные в расход боевые лошади – именно так поминали моих тетушек наиболее острые на язык члены нашей семьи. Что, конечно, не очень-то лестно. И все же они удивительные существа. Всякий раз, когда я читаю воспаленные рассуждения о гибели нации, то прежде всего вспоминаю о них. Дело в том, что в их случае очень трудно понять, что проявляется в них сильнее: энергия приспособленчества или гибкость, просто необходимая для выживания. Они мало едят, много говорят, руки и ноги их находятся в постоянном движении. В последние годы, явно старея, они утверждают, что от беспрерывной деятельности организм изнашивается, а ежели организм изношен, то легче будет и умереть. Полтора года разницы между ними не очень заметны. Они похожи на близнецов. Обе высокие и костистые. Волосы стригут друг другу накоротко. Возможно, в молодости они были привлекательными – насколько может быть привлекательной, скажем, и ломовая лошадь. Обувь носят не меньше сорокового размера, ходят тяжелой поступью, все вокруг них ухает и грохочет. И если бы не постоянная готовность прослезиться от сострадания и какая-то невероятная эмпатия по отношению к самым различным, вплоть до весьма специфических, проявлениям бытия, то можно было бы даже сказать, что в них нет ничего женственного. Но их чуткость настолько чиста, ненавязчива и полна заботы, что они вполне отвечают всем требованиям самого традиционного женского идеала.

В возрасте восемнадцати лет моя тетя Илма забеременела, не будучи в браке. Для семьи это было не меньшим абсурдом, чем угроза дедушки пойти в танцоры, если ему не дадут стать военным. Элла самым решительным образом пресекла назревающий семейный скандал, забрав младшую сестру из дома. Младенец умер через несколько дней после рождения. И с тех пор они живут вместе. Они, должно быть, о чем-то договорились между собой. Никогда ни один мужчина больше не появлялся в их жизни. По крайней мере так это выглядело. И похоже, именно тогда время для них словно остановилось. Они не выписывают газет, не слушают радио, а телевизор купили впервые всего несколько недель назад. Обе верующие, но в церкви почти не бывают и даже не молятся. О Боге они говорят тем же тоном, каким говорят об ожидаемой урожайности их изобильного огорода. Дьявол тоже вызывает у них не больше эмоций, чем картофельная тля или колорадский жук. С первым они борются, рассыпая вокруг золу, а вторых, ползая на коленях среди цветущих кустов картофеля, растирают меж пальцев.

День они начинают с работы в саду. С конца мая до середины сентября ежедневно купаются в Дунае. Будь то дождь, ветер или наводнение – им это нипочем. Они надевают забавные, в груди тесные, в бедрах широкие, сделанные из прорезиненного хлопка купальники в мелких, давно уже полинявших цветочках, белые купальные шапочки и белые же резиновые тапочки. В таком виде, по чавкающему илу и скрипучей гальке они идут берегом вверх по течению. Впереди шествует Элла, за ней – Илма. Затем следует девчоночье интермеццо. Они заходят по пояс в воду, с дрожью и наслаждением ждут, пока кожа свыкнется с холодом, с визгом брызгаются водой. Потом плюхаются в реку, отдаваясь ее течению. Купальники на их задницах вздуваются, будто спасательные круги.

Окружающий охотничий домик парк в полтора гектара, в котором высаженные некогда благородные растения и всякий чертополох произрастают и гибнут, как их душе угодно, отделен от деревни высокой кирпичной стеной, а со стороны берега, на случай наводнений, он защищен трехметровой красной бутовой кладкой. Спускаясь вниз по течению, они доплывают до парка, поднимаются по крутой, узкой, поросшей мхом каменной лестнице, надевают халаты и возвращаются в дом. На этом участке берега, прямо под каменной кладкой, был убит мой друг. Лето в тот год было засушливое, и к осени буро темнеющая река отступила до самой глубокой части своего русла.

По вечерам, пока одна из них что-то шьет, штопает, или вяжет мне свитер, или плетет бесконечные кружева, другая читает вслух. Их друг, реформатский пастор Винце Фитош, снабжает их духовной литературой. Обе при этом принимают серьезно-торжественный вид, что совсем не мешает им злорадно смеяться над особенно глупыми пассажами.

Я не знаю, на чем основывают они свои суждения, но в самых различных вопросах они разбираются с такой легкостью, словно являются самыми информированными людьми в мире. Они регулярно расспрашивают меня о котировках валютного рынка, а у деревенских мальчишек интересуются результатами футбольных матчей. Личные их запросы весьма скромны. Когда я приношу им подарок, они испуганно оглядываются по сторонам, не зная, куда его деть, – он им явно не нужен. А если они чего-то хотят или не хотят, то в своих действиях руководствуются не корыстными личными интересами, а интересом семьи либо каким-то моральным соображением. Именно так они поступили, когда мой отец был признан умершим. Все мы ждали, конечно, что он вернется, но тетушки настояли на том, чтобы мать отнеслась к той бумажке серьезно и переоформила дом на них. Нам не надо иметь два дома. В других семьях такое сомнительное предложение могло бы разбередить какие-то старые раны, посеять вражду и раздоры. Но мать была из того же теста, что и ее сестры, и с радостью приняла предложение. Тетушки, получив дом в собственность, формально сдали его в аренду сельскому совету. Элла по образованию – воспитательница детского сада, Илма – учительница. Между тем в деревне не было ни подходящего здания, ни соответствующих специалистов, чтобы открыть свой детсад, а нужда в нем становилась все острее. Вот они и открыли детсад в своем собственном доме. Все помещения первого этажа, в том числе и роскошную, облицованную панелями красного дерева охотничью гостиную, они потеряли, зато имели постоянный доход, крохотную зарплату, сохранили четыре комнаты во втором этаже, да и периодическим ремонтом здания тоже занимались деревенские власти. В начале 1960-х, когда угроза национализации уже миновала, они занялись подрывной деятельностью. Казалось бы, стали рубить под собою сук. В конце концов служба здравоохранения объявила, что старый дом непригоден для детского сада, и когда через несколько лет новое здание для него было построено, мои тетушки подали документы на пенсию. Враг сдался безоговорочно и покинул поле битвы с приятным чувством победы.

После этого, пожалуй, нечего и говорить о том, какие чувства мои жизнестойкие тетушки испытывают ко мне. Я для них – воплощение совершенства. Они всегда дотошно расспрашивали меня об учебе, о работе и продвижении по службе. Всегда восхищались мной и слепо были уверены в правильности всего, что я делаю. При этом они никогда не высказывают свое одобрение или критику вслух, а слушают меня с таким выражением, которое говорит мне: да, в подобной ситуации они поступили бы точно так же. Разумеется, я обычно потчую их историями, которые могут прийтись им по вкусу. С тех пор как умерла моя мать, они так стали меня баловать, что порой это уже тяготило. Я никогда не сообщал им заранее о своем визите, потому что в моей безрассудной юности, когда я не знал, где буду ночевать, и поэтому блуждал по миру с зубной щеткой в кармане, они привыкли к тому, что я мог появиться у них не один и в самое неожиданное время. Позднее, когда я уже был женат, они мирились и с тем, что я приезжал в их дом не всегда с женой и детьми. Единственным чувствительным пунктом в наших безоблачных во всем остальном отношениях является то, что они могут дать мне понять, что вынуждены морально дистанцироваться от моих представлений о личной жизни. Например, они всегда находят старых моих подруг более очаровательными, чем теперешняя. Или берутся инвентаризовать внешние и внутренние данные моих случайных спутниц, и когда опись готова, с самым невинным видом тычут меня носом в ее удручающий итог. Чем хотят мне сказать, что хотя и гордятся в каком-то смысле моими многочисленными победами, но все же нехорошо это, потому что больше – не обязательно лучше.

Они по-прежнему занимают только комнаты наверху. Нижний этаж, за исключением кухни, пустует и зимой не отапливается. Я могу прибыть сюда почти незаметно, не беспокоя их. И если я захочу, они даже не заметят, что я нахожусь в доме. Ключ мы держим на заднем крыльце, на балке под крышей. На первом этаже есть комната, где, чиркнув спичкой, можно разжечь уютный огонь в изразцовой печи.

В течение трех лет он жил с ними в этом доме. В этой комнате. И если в своих воспоминаниях я называю его другом, то вовсе не из-за общего детства, а потому, что за эти три года мы стали очень близки. Хотя говорили мы в основном намеками. Шла ли речь о прошлом или о настоящем, мы оба старательно избегали полной откровенности. О его жизни я не узнал ничего, чего не знал или не наблюдал до этого. Сам я тоже не раскрывал ничего нового для него. И все-таки по прошествии двадцати лет мы вернулись к взаимному, преодолевающему все наше несходство влечению, с которым не знали что делать в детстве. Этот возврат, возможно, был связан с тем, что все мои успехи медленно, но верно обращались неудачами и что он, похоже, больше никоим образом, никогда и ни с кем не желал самоотождествляться. В том числе и со мной. Он чуток, чувствителен и все же закрыт. Холоден. Не знай я болезненной изнанки этой холодности, то мог бы сказать, что он стал походить на точно чувствующую, точно мыслящую, включенную на полные обороты машину.

Осведомленность в человеческих связях и отношениях побуждает меня на все в этом мире смотреть как на временное и изменчивое. То чувство, которое я считаю сегодня любовью и дружбой, может оказаться завтра не чем иным, как обычной потребностью в разрядке физического напряжения или циничным сообщничеством в интересах преодоления тех или иных обстоятельств. Я отношусь к этому с абсолютно спокойной совестью. И никогда не лгал себе, ибо я знаю о неизбежно волнообразном характере действия, преследующего определенную цель. На предыдущих страницах я уже выставил себе все оценки. Мне неведомы ни любовь, ни дружба. И все-таки в худшие свои часы я чувствую, что мир есть сплошное нагромождение разочарований. Будь я разочарован в себе или в ком-то другом, я мог бы наверняка предаться этому разочарованию. Я никаких таких чувств не питаю, однако их отсутствие в себе переживаю столь остро, что кажется, будто испытываю сами эти недостающие чувства. Что попросту означает, что я еще не вконец отупел. И наверное, именно потому в течение этих трех лет жизненной необходимостью для меня стало внимание и чувствительность человека, прикасаться к которому мне не нужно, больше того – нельзя, да и в нем уже не осталось такой потребности; и все же он ближе мне, чем любой человек, чьим телом я мог бы обладать.

Мои тетушки и виду не показали, что удивились. Об их недоумении можно было судить разве что по некоторой заторможенности движений. Они были более разговорчивы, чем обычно. Довольно долго суетились вокруг нас – так, как будто моего друга не было. А на его чемоданы даже не обращали внимания. Они были возбуждены. И говорили одновременно. Но не перебивая друг друга, а выплескивая на меня, каждая своими словами, детали одной и той же истории. За день до этого в деревне повесились двое парней. Я их знал. Но чтобы помочь мне их вспомнить, они принялись подробно их описывать. По счастью, их вовремя обнаружили и перерезали веревку. Оба выжили, теперь в больнице. Они повесились на одной веревке. Связав на обоих концах по петле, перебросили ее через балку сарая. Встали на ящики для яблок и одновременно выбили их из-под ног. Говорят, что они были влюблены в одну и ту же девушку. И неизвестно, что было бы, если бы куры соседки не неслись где попало. Если бы она не направилась именно в тот момент разыскивать яйца. Девушка якобы сказала каждому из них, что влюблена в другого. Но соседке все-таки удалось впихнуть ящики им под ноги. Остановить тетушек было непросто. Мы голодны, сказал я без перехода. И они быстро соорудили нам ужин.

Власть в доме принадлежит Элле, Илма более сентиментальна. Поэтому я последовал за Илмой, когда та отправилась в кладовку за соленьями, и пока она вылавливала огурцы из пятилитровой банки, шепотом в двух словах обрисовал ситуацию. Какое-то время, я не знаю, как долго, они должны подержать его здесь. Этот мягкий, громко сказала она и бросила один огурец обратно. И ухаживать за ним они должны так, как если бы болен был я. Она испуганно кивнула. И чего они в этом году такие квелые, опять громко сказала она.

У сестер, должно быть, имелись какие-то тайные средства связи. Потому что с этого момента они ни на секунду не оставались одни, не обменялись друг с другом ни словом, и все-таки через какое-то время Элла вышла, чтобы затопить изразцовую печь. Когда мы сели за стол, мои тетушки уже справились с возбуждением, как и с вызванным нашим приездом смущением. Они были милы и внимательны. Старались вовлечь моего друга в наш разговор и больше не возвращались к теме о юношах-самоубийцах. В конце концов они сами все видели. Хотя мой друг все время улыбался. Еда, разговор, улыбки стоили ему таких усилий, что сразу после ужина мне в буквальном смысле пришлось уложить его в постель. Стащить с него одежду, натянуть пижаму. Он слабо протестовал. Он не может здесь оставаться. Какой позор. Свалиться на голову незнакомым людям. Я должен отвезти его обратно. Я хорошенько укрыл его, потому что в комнате был еще ледяной холод. И сказал, что вернусь, чтобы закрыть задвижку, когда прогорят дрова.

Подробности о его выздоровлении я знаю от моих тетушек. В комнате есть диван; перед узкими, как бойницы, сводчатыми окнами стоит ореховый, мраморно гладкий от времени стол и старое кресло. Напротив входа – большой комод. Над комодом – простое зеркало. Стены белые, голые. На потолке грузно темнеют балки. Он проспал два дня. Потом встал, оделся, но и в последующие дни покидал комнату только на время еды. Я приезжал к нему на второй день Рождества и вскоре после Нового года. И в обоих случаях делал вид, будто наведываюсь к тетушкам. С ним мы обменялись лишь несколькими словами. Он лежал на диване. Сидел за пустым столом. Смотрел в окно. И так целыми днями.

Было тихо. Я сидел на кровати, он глядел в окно. И молчал так долго, что мысли мои унеслись, и поэтому меня поразило, когда он все же заговорил. Он с удовольствием бы завесил зеркало. Я ответил, что в доме покойников нет. Казалось, нам не понять друг друга. На столе был латунный подсвечник. Сосредоточив на нем все внимание, он передвигал его с места на место. Когда в каком-то пространстве есть много предметов, наше внимание занимают отношения между ними. И мы теряем из виду само пространство. А если в пространстве предметов мало, то внимание ищет связи между предметами и пространством. Но в этом случае очень трудно найти единственное и постоянное место предмета. Захотел – передвинул сюда, захотел – туда. По отношению ко всему пространству любое возможное место будет случайным. Примерно так он говорил о себе. Казалось, что это говорит находящаяся в нем мыслящая машина. Он говорил так о своей ситуации. И я не мог удержаться и рассмеялся. Это было не слишком великодушно с моей стороны – смеяться над ним, но разве не смешна была эта лживая абстракция, в которую он упрятал свою исповедь? Мы наблюдали друг за другом, пытаясь понять, что будет с этим взаимным антагонизмом. Глаза наши улыбались. Я веселился по поводу своего безудержного смеха, он – по поводу своих трогательных абстракций.

По утрам он сидел за столом. Днем лежал на кровати. На закате снова был за столом, глядел в окно. Из этих маниакально повторяющихся перемещений в последующие три года складывался ритм его жизни. Само по себе выздоровление его длилось недолго. В конце второй недели он уже осмеливался по ночам выходить в охотничий зал, куда тетушки вернули почти полностью уцелевшую библиотеку моего деда, насчитывающую около тысячи томов. Хотя назвать это библиотекой будет некоторым преувеличением. Мой друг обнаружил здесь литературный мусор рубежа веков, собранный с безошибочно дурным вкусом. Он начал работать. На голом столе появились листы бумаги, что определило наконец место подсвечника.

Через несколько недель мне стало ясно, что моя идея была удачной. Причем настолько, что тетушки даже забрали из моих рук бразды правления. Уже в следующий мой приезд Элла, отведя меня в сторону, сказала, что надеется, я не буду возражать, если мой друг побудет у них подольше. Ему так спокойно здесь. Да и им тоже. Потому что, надо сказать, бывают дни, когда им здесь страшно. Чего конкретно они боятся, она сказать затрудняется, но в такие периоды им страшно не только ночью, но даже днем. Прежде они об этом не говорили, потому что не хотели никого беспокоить. Они знают все шумы и шорохи в доме. Проверяют, закрыты ли двери, выключен ли газ. У них чувство, что им угрожает опасность, пожар или кто-то за ними следит, бродит вокруг их дома, причем это не животное. Она рассмеялась. Да, конечно, мой друг не такой силач, чтобы их защитить. Нет, он слабенький, но с тех пор как он здесь, страх все-таки улетучился. Ну а если мне захочется развлечься или с семьей отдохнуть, то к моим услугам все остальные комнаты хоть наверху, хоть внизу. Ведь я знаю, что здесь все мое. Потому они и просят моего согласия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю