412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Надаш » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 2)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:12

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Петер Надаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 60 страниц)

Попердывание само по себе этого еще не означало, ведь он мог делать это и стоя, когда мочился, но звучало оно иначе, чем когда он сидел и унитаз басисто усиливал звук, спутать эти два шума было невозможно, и подушка была бесполезна, покряхтывание, облегченный вздох, шорох и шелест бумаги ясно слышались через стену, подушка помочь не могла, потому что я все же вслушивался, словно бы наслаждался всем этим, словно мучил себя тем, что не мог, да и не хотел закрыть уши – можно закрыть глаза или рот, но уши можно только заткнуть, сами собой они не закроются; но это был еще не конец, шум воды был только короткой паузой, и если бы я не знал, что еще воспоследует, мне хватило бы этих секунд, чтобы снова заснуть, легко унырнуть, потому что при столь внезапных ночных и утренних пробуждениях грань между сном и явью едва уловима, бывает, что даже включенная лампа не отпугивает привидевшихся во сне существ, у них есть лица и руки, и отступают они лишь настолько, чтобы нельзя было их достать, скачут на полки, прячутся среди книг, а бывает наоборот, случается, что очертания комнаты, не теряя четкости, перетекают в сон, я еще вижу окно, но вижу его во сне, и дерево, и гнездо на месте выпавшего кирпича, где живут воробьи, все во сне, все тело мое напрягается, ибо в этот момент Кюнерт подходит к зеркалу, склоняется над раковиной, прямо над моей головой, сморкается в кулак, плещет вода, он крякает и отхаркивается и выплевывает добытую на-гора мокроту в раковину, в сущности, на меня.

В семь часов меня разбудил стук в дверь, «да, войдите», громко сказал я на всегда чужом в таких случаях языке, что означает, что сначала я чуть было не сказал это по-венгерски, и в комнату вошла фрау Кюнерт, чтобы растопить печь.

Вечерами, по хлюпающему ковру из палой листвы платанов, я ходил в театр, и подошвы моих лаковых туфель были всегда слегка отсыревшими.

Мельхиор к тому времени уже исчез.

Я остался один на один с промозглым серым Берлином.

В тот вечер после спектакля я поднялся в квартиру на Вёртер-плац, там было холодно, при электрическом свете пурпур штор поблек, но свечи я зажигать не стал.

За окном шел дождь.

В любую минуту могла нагрянуть полиция и взломать дверь.

В кухне мирно жужжал холодильник.

А на следующий день я тоже уехал из города.

В Хайлигендамме, где ярко светило солнце, со мной произошло что-то непонятное.

Если бы я легкомысленно обращался со словами, я мог бы сказать, что я был счастлив; в это чувство, должно быть, внесли свой вклад и море, и путешествие, и события, непосредственно ему предшествовавшие, не говоря уже о симпатичном местечке, которое с некоторым преувеличением превозносят как «белый город у моря», хотя, помимо импозантных зданий курорта, весь город состоит из дюжины вилл, тоже двухэтажных, полукругом расположившихся на морском берегу, но действительно белых, с белыми ставнями, в это время закрытыми, белыми скамьями на ровной зеленой лужайке, белым портиком, в углу которого сложены горкой стулья летних музыкантов, белыми стенами за ядовито-зелеными, аккуратно постриженными кустами и зачищенными от нижних сучьев черными соснами, но главную роль, наверное, все же сыграли обманчивая погода и тишина.

Обманчивая, сказал я, потому что бушевал ветер, и прибрежная дамба отражала огромные волны, плотные, отливающие стальной синевой валы, с грохотом оседающие белой пеной; тишина, сказал я, потому что в паузы между ударами мое внимание проваливалось в пропасть между волнами, в напряженное ожидание, и новый удар перетекающей в звук силы воспринимался как избавление; но вечером, когда я отправился на прогулку, все преобразилось: над открытым морем, почти у самой воды, сияла полная луна.

Я двинулся по дамбе в сторону соседнего поселка Нинхагена, по одну сторону дамбы – рокочущее море с мерцающими гребнями волн, по другую – недвижная топь, и между ними я, единственная живая душа в этой стихии; еще после обеда у меня кончились сигареты, а Нинхаген, оберегаемый от западных ветров так называемым Гешпенстервальдом, то есть Лесом привидений, судя по карте, был не так далеко – я измерил по ней расстояние с помощью переломленной пополам спички, сообразуясь с масштабом; можно дойти; ослепленные ветром глаза временами, казалось, видели проблески тамошнего маяка, и я планировал, купив в Нинхагене сигареты, выпить перед возвращением стакан горячего чаю; представил себе рыбаков в мирной таверне, сидящих за столом при свечах, и представил себя, входящего к ним незнакомца, их лица, повернутые ко мне, и собственное лицо.

Отчетливый и прозрачный, я легко шествовал впереди себя, а следовавший за мной тоже я ступал грузно.

Казалось, не я, а лишь мое тело было не в силах больше переносить вызванную разлукой боль.

Под широкое пальто задувал ветер, он толкал меня, гнал вперед, и хотя перед выходом я надел на себя все что было теплого, я мерз, но не то чтобы ощущал это – я боялся, а от страха, я это знал, полагается мерзнуть, невзирая на милосердно обманывающие нас чувства; в другое время я повернул бы назад, поддался бы страху и нисколько не затруднился бы оправдать свое отступление, сказав, что сейчас слишком холодно, я боюсь простудиться, а это чрезмерно большая цена за бессмысленные ночные блуждания; однако сейчас обмануть себя я не мог: казалось, стал расползаться мой образ, который, как все мы, я всю жизнь так старательно и усердно лепил, чтобы предъявить его окружению, и в конце концов даже сам поверил в реальность этой карикатуры; и хотя то был я, все привычные рефлексы мои были в полном порядке, появилось что-то неправильное, какая-то трещина, и не одна даже, а разрывы, трещины, через которые можно было увидеть какое-то чужое существо, кого-то другого.

Кого-то, кто давно, но именно в этот, сегодняшний день прибыл в Хайлигендамм и вечером отправился в Нинхаген.

Казалось, то, что теперь последует, уже было пятьдесят, семьдесят или сто лет назад.

Даже если ничего особенного не случится.

Испытывать собственный распад было новым, захватывающим, будоражащим впечатлением, и все же переживал я его с невозмутимостью зрелого человека, как будто был на пятьдесят, семьдесят или сто лет старше, приятный пожилой господин, вспоминающий свою молодость; но в этом, право же, не было ничего удивительного или мистического, ибо принять снотворное, которое я уже несколько лет носил с собой в маленькой круглой коробочке, у меня и теперь не хватило решимости, хотя трудно было представить более романтические обстоятельства для сведения счетов с жизнью; и, чтобы сделать хоть что-нибудь, я вынужден был воображаемым жестом отдалить себя от самого себя, освободиться от необъяснимых чувств, ведь то, что мне представлялось будущим этого чужого существа, было не чем иным, как моим прошлым и настоящим, то есть тем, что все равно уже произошло или происходит.

Исключительность ситуации состояла лишь в том, что ни с тем, ни с другим мне не удавалось отождествиться, и в этом возбужденном состоянии я чувствовал себя актером в романтических декорациях, мое прошлое было всего лишь дурным исполнением моей собственной жизни, таким же будет и будущее со всеми его страданиями, и, стало быть, можно все играючи проецировать в будущее или в далекое прошлое, как будто ничего этого на самом деле не было, а если и было, то было давно, все можно менять местами, и только моя фантазия скрепляет хаотически расползающиеся пласты жизни и упорядочивает их вокруг формируемой гравитацией повседневности некой личности, которую можно назвать моей, которую я в этом качестве представляю миру, хотя это вовсе не я.

Я свободное существо, подумал тут я.

И из этой безграничной свободы мое воображение – случайным и не всегда удачным образом – выбирает только какие-то мелочи, чтобы собрать лицо, которое могли бы любить другие и которое я и сам буду считать своим, подумал тут я.

Сегодня я так не думаю, но тогда это открытие так поразило и потрясло меня, я так ясно увидел перед собой то существо, которое, независимо от различных возможных моих воплощений, оставалось свободным и шло со мной, и я шел за ним, ему было холодно, а мне страшно вместо него, что я вынужден был остановиться, но и этого было мало, я вынужден был стать на колени и кого-то благодарить за это мгновенье, хотя колени именно в этот момент не очень хотели смиренно гнуться, мне скорее хотелось остаться бесстрастным, обратиться в камень, но нет, и этого было мало, хотя я даже закрыл глаза; пусть останется только кучка рухляди на ветру.

Желтая луна висела совсем низко, словно бы рядом, рукой подать, отражаясь у самого горизонта бледным пятном, там свет не выхватывал из темноты дрожащие гребни волн и вода казалась совершенно гладкой, но это иллюзия, думал я, иллюзия расстояния, точно так же, как то, что виделось с другой стороны дамбы, в трясине, где свет не имел объекта, поверхности, форм, чтобы в них отражаться, и потому исчезал, пропадал, и поскольку, как ни напрягай глаза, ничего определенного там не было видно, там не было темноты, черноты, там было небытие.

В Хайлигендамм я приехал под вечер, перед закатом, а в Нинхаген отправился уже после наступления темноты, при свете луны.

Я не мог знать, что было там, где на карте значилось болото, а в путеводителе упоминалась топь, в любом случае то была низина.

Над ней царило безмолвие.

Ветер тоже вроде стихал, разворачивался над дамбой и пропадал.

Что там, осока и камыши? или топь, прикидываясь обыкновенной почвой, покрыла себя травой?

Было время, когда я любил щекотать себе нервы привидениями, но это небытие казалось теперь гораздо страшнее.

Тогда, много лет назад – о чем позднее, как бы я ни хотел этого избежать, мне придется сказать подробней, – если тень, движение или шум неожиданно воплощались в некой химере, которая окликала меня из-за плеча, говорила со мной или просто молчала, я знал, что это воплощение моих страхов, но теперь химера эта неподвижно застыла над топью, не шевелясь, не подавая голоса, не отбрасывая тени.

Она просто наблюдала.

Стояла над топью, пустая холодная оболочка, и могла бы так наблюдать за любым, кого сюда занесло, насмешливо, что мне было неприятно.

Но я не сказал бы, что она меня ужасала, скорее она была просто строгой и силу свою проявляла в том, что обуздывала мою лихорадочную фантазию, которой не терпелось пуститься галопом, изобрести собственную историю, но тщетны были амбиции, она решительно давала понять, что это она спутала в моем теле все времена, проделала те прорехи, через которые я мог заглянуть в свою душу, и в качестве платы за игру с самораздвоением просила меня, чтобы я не забывал и о ней и не верил в свою историю, выдуманную в виде опоры, и если уж у меня не хватает юмора или сил, чтобы покончить с собой, я должен хотя бы всегда ощущать, бояться ее, знать, что она где-то рядом, вне меня, но способна в любое время вторгнуться и задеть жизненно важные органы, которых, как я ни ухищряйся, как ни думай, что я от нее независим, у меня, как у всех, не больше, чем один или два, и фантазия никогда не заменит мне жизнь, так что не стоит мне заноситься и думать, будто залитый лунным светом морской пейзаж может мне принести свободу, не говоря уж о счастье.

К тому времени я уже встал и, как человек, совершивший обязательную молитву, непроизвольно отряхнул колени.

И от этого жеста, как бы ни извинять его обычной привычкой к порядку, я снова почувствовал себя немного смешным и фальшивым и, оглянувшись назад, подумал, не возвратиться ли, пока не поздно, в конце концов, сигареты можно купить в ресторане, где днем я так славно обедал в отдельном, за стеклянной дверью, зале с банкетками, там можно выпить и чаю, до десяти ресторан открыт; ветер по-прежнему бушевал, мне хотелось выть вместе с ним и бросаться на камни, но огоньки Хайлигендамма уже мерцали вдали, я даже не заметил, как далеко я ушел и, казалось, поднялся выше, потому что несколько крохотных звездочек, означавших дома, светили где-то внизу, на линии, разделяющей землю и воду; бежать было стыдно, но не меньше меня тревожил упирающийся мне в спину пустой взгляд топи.

Я думал над тем, как продолжить путь.

Идти так, чтобы не соприкасаться с ним частью своего тела, и прежде всего спиной, было невозможно. Или спуститься с дамбы?

Когда мне пришла в голову эта идея, впрочем, бессмысленная, так как пенящиеся в желтоватом свете луны волны, как я видел, уже захлестывали подошву дамбы, и одна часть моей расколовшейся личности находила весьма забавным, что другая пыталась ловчить, надеялась укрыться под защитой дамбы, избежать того, что она неизбежно должна принять, – когда мне явилась эта идея, ее сопровождала фигура, совсем не призрак, а просто плод воображения, молодой человек, который входит в ту самую стеклянную дверь, смотрит по сторонам, наши взгляды встречаются, и зал ресторана заливает солнце.

Мне пришлось развернуться и продолжить свой путь к Нинхагену.

Час от часу все забавней, подумал я.

Было странно, что я был здесь, но воображал, что меня здесь нет, а рядом со мной шел пожилой господин, которым я стану, вместе с ним шла его молодость; пожилой господин, вспоминающий свою молодость на приморском курорте; для моих целей, ограничивавшихся теперь только литературой, все это было идеально, зал с банкетками, стол, покрытый белой дамастовой скатертью, кофейная чашечка, которую он только что поднес ко рту; вместе с ним вошел и молодой человек, который, взявшись за спинку стула, учтиво пожелал присутствующим за общим столом доброго утра, и чтобы получше его разглядеть, ибо именно он меня больше всего интересовал, я отослал его назад к двери, я чувствовал, что он целиком принадлежит мне, ведь его не существовало; и был, кроме нас, еще некто, тот, кто за всем этим наблюдал и от кого я получил этого белокурого юношу явно в обмен на свое согласие стать беспомощным инструментом в руках этого наблюдателя.

Несомненно, это и был тот момент, когда я заключил подготавливаемый уже в течение лет негласный договор, ибо если сегодня, зная уже все последствия, я, с грустью запоздалой мудрости, воображу себе невозможное, а именно, что случилось бы, если, повинуясь страху, я не продолжил бы путь к Нинхагену, а повернул назад и, как все здравомыслящие смертные в таких обстоятельствах, укрылся бы в пошлом и скучном гостиничном номере, то, наверное, приду к выводу, что история моя осталась бы в самых добропорядочных рамках, и тогда все завихрения и отклонения, которыми была полна моя прежняя жизнь, скорее всего, стали бы просто знаками, указывающими, куда нельзя, и, возможно, со здоровым и трезвым отвращением я задушил бы в себе то блаженство, которое даровала мне красота моей аномальности.

ПРОГУЛКА ДАВНО МИНУВШИМ ДНЕМ

Когда накануне после обеда я прибыл в Хайлигендамм, я был слишком усталым, чтобы переодеваться и участвовать в общей трапезе, поэтому, решив представиться обществу поутру, велел подать ужин в номер и рано улегся.

Но сна не было ни в одном глазу.

Казалось, будто я лежу внутри какой-то большой темной, теплой и мягкой оболочки, со всех сторон атакуемой морскими волнами, и хотя я ощущал себя здесь в безопасности, всякий раз, когда я собирался вытянуться в своем мягком коконе, над головой моей прокатывались волны и пена брызгала мне в глаза.

В здании было тихо.

Мне казалось, будто за окном завывает ветер, однако игольчатые кроны черных сосен маячили за окном неподвижно.

Я закрыл глаза, чтоб ничего не видеть, но, смежив веки, снова оказался внутри темной оболочки, в которой было не совсем темно только потому, что передо мной возникали и исчезали картины, картины, в которых присутствовал я, они не давали покоя, какие-то сцены из моей жизни, казалось, давно уж забытые, потому что я хотел их забыть; в постели, где я лежал, спал на спине мой отец, при этом я знал, что он спал не на этой кровати, а на узком диване в гостиной, туфли на полу выглядели без его ног сиротливо, он бесстыдно раскинул огромные ляжки и храпел; послеполуденный солнечный свет, проникая сквозь щели закрытых жалюзи, падал в комнату полосами, полосы пересекали дощечки паркета, и я чувствовал, что от этого зрелища мое погруженное в полусон тело конвульсивно вздрагивает, смотреть на это было невозможно, я жаждал воздуха, света, дышащее тело моего отца превращало прошлое в слишком близкое и слишком болезненное настоящее, но потом меня снова окутала темнота, и я увидел себя, я вдруг появился в свете уличного фонаря, потом пропал, я направлялся к себе по мокрой знакомой улице, возможно, то была пустынная Шёнхаузер-аллее, уже за полночь я возвращался накануне своего отъезда от моей престарелой подруги Натальи Касаткиной; при этом сам я стоял на углу Зенефельдерплац, у общественного туалета, и ждал, пока я подойду, стук шагов то нарастал, то стихал, и неосвещенное строеньице в окружении голых кустов на площади, казалось, издавало шумы, пыхтело, дверь хлопала на ветру, она открывалась и закрывалась в ритме моего дыхания, и когда опять приоткрылась, я заглянул внутрь: перед блестящей от смолы дощатой стенкой стоял высокий мужчина, и когда я наконец приблизился, он, усмехнувшись, протянул мне розу.

Роза была лиловато-синей.

Но я не хотел прикасаться к ней, хотел как-то избавиться от этого наваждения; как хорошо было бы отдохнуть сейчас в покойном, залитом солнцем месте; ко мне в оболочку, мягко скользя, вплывает моя невеста, резким движением срывает с головы шляпку с вуалькой, тяжелые рыжие волосы рассыпаются по ее плечам, она с какой-то звериной страстью дышит мне в лицо; но вместо привычного аромата ее дыхания до меня долетает неприятное, почти зловонное дуновение.

Где-то поблизости хлопнула дверь.

Я встрепенулся и сел в кровати.

Дверь спальни была открыта, в гостиной синевато сияла блестящая белая мебель.

Окна, через которое я мог бы различить кроны сосен, не было, шторы задернуты, воя ветра не слышно, только звуки моря, но и те отдаленные, так как номер мой выходил в парк.

Казалось, будто захлопнулась дверь общественного туалета, заключительный аккорд сна, услышанный уже почти наяву.

В коридоре раздались торопливые удаляющиеся шаги, а в соседней комнате кто-то вскрикнул или заплакал, похоже было, что очень громко – или стена была слишком тонкой, – потом раздался глухой тяжелый удар, как будто на пол упал какой-то предмет или тело.

Я прислушался, но за ударом ничего не последовало.

Я не смел шевельнуться, ведь скрип кровати, шелест откинутого одеяла, всякий неосторожный жест мог стереть мгновенье, поглотить шум, возможно, даже убийства, но все было тихо.

Не знаю, должно быть, мне это приснилось; ведь как часто случается, что человеку снится, будто он проснулся, а на самом деле это вовсе не пробуждение, а новая стадия сна, ступень вниз, к еще большим глубинам, а с другой стороны, казалось, что этот крик или плач и звук падающего тела – все это однажды уже случилось и связано было с отцом; глаза мои были открыты, но я все же видел, как он дергается во сне, подпрыгивает и падает с дивана на расчерченный солнечными полосками пол; в то время, двадцать лет назад, он имел обыкновение дремать после обеда на диване в гостиной, где по ночам спал я, мы снимали тогда те самые апартаменты, откуда сейчас мне послышались эти необычные звуки, так что вполне возможно, что я переживал все это не наяву, а заново видел во сне, это тем более вероятно, что тот случай, навсегда положивший конец прекрасным хайлигендаммским денькам, я вспомнил перед тем, как закрыть дверь террасы и лечь в постель.

Тогда, теплыми ночами, мы оставляли открытыми не только все окна, но и дверь террасы, что меня особенно радовало, так как стоило родителям закрыть дверь своей спальни, я, выждав какое-то время, тихонько вставал и, симулируя бесстрашие, выскальзывал на террасу.

Угрожающе пустынная в этот час, широкая и огромная, она простиралась над парком, в лунные ночи резко очерченная, в безлунные – размытая по краям, покачивала меня среди зыбких игольчатых теней сосен, и если я наблюдал только эту картину, отделив себя взглядом от всего окружающего, то казалось, будто я вовсе не здесь, а на борту корабля, бесшумно летящего по морской глади; но прежде чем выскользнуть на террасу, мне всякий раз нужно было удостовериться, действительно ли я буду один, так как случалось, что я не замечал силуэт жившей в соседнем номере барышни, которая, опираясь на перила, стояла в углу террасы, как тень или призрак, в зависимости от лунного освещения, и если она была там, я не мог выйти, поскольку, хотя между нами и завязались какие-то тайные отношения, действительные только ночью и боящиеся света дня, я все-таки опасался, что она наябедничает на меня родителям; несмотря на то что близость ее была мне приятна, так что я этой близости иногда даже жаждал, ночные вылазки доставляли мне истинную радость, только если я был один и воображал корабль, уносящий меня далеко отсюда.

В первый раз, когда я неосмотрительно выбежал на террасу и ошеломленно замер посередине, светила луна, но слабый свет пробивался сквозь неподвижное облачко; она стояла в густо-синем мерцании ночи, обратив лицо к свету, и я принял ее за призрак, за некую реальную, действующую в этом мире сущность, к встрече с которой я был уже основательно подготовлен нашей служанкой Хильдой, рассказывавшей, что призрак должен быть красивым, «они просто потрясающие, глаз не оторвешь»; и действительно, легкий распахнутый пеньюар, накинутый на изящный стан, и серебрящиеся на свету длинные, ниспадающие до пояса волосы, казалось, подтверждали именно это; она была прекрасна, стояла, словно бы не касаясь ногами земли и все-таки прочно, глаза ее вроде бы были открыты, но глазных яблок в глазницах не было; когда прохладный ночной ветерок коснулся моего лица, я понял, что это ее дыхание, выдох, и что за ним последует вдох, которым она втянет меня в себя, спрячет в пустой оболочке тела и унесет отсюда.

Остановиться меня заставил не страх, а если и страх, то страх такой степени, когда ощущения перетекают в прозрачный восторг, в состояние такой интенсивности, что тело, кажется, вырывается из своей оболочки; я не чувствовал ног, не чувствовал рук, поэтому нечем было пошевелить, и в то же время, даже не задумываясь об этом, я ощущал сразу всю свою десятилетнюю жизнь, с которой мне предстоит теперь распроститься, перевоплотившись в кого-то другого; нечто подобное, но уже позднее, я чувствовал, только когда был влюблен, и это необычайное состояние казалось мне совершенно естественным не только потому, что я был подготовлен к нему рассказами нашей Хильды, но и потому, что я сам страстно его желал.

Разумеется, эта смесь священного трепета и неистовой страсти овладела мною лишь на мгновенье, я быстро понял, что все это, хотя и переживается мной реально, иллюзия, «ведь это же фрейлейн Вольгаст, наша соседка», а фрейлейн Вольгаст, которую частенько поминали во время наших дневных прогулок, я не раз видел на совместных трапезах беседующей с моей матушкой, и вообще вся эта игра в привидения даже мне стала несколько подозрительной, особенно после того как отец, когда мне что-то померещилось, кивнув с серьезным и почти мрачным видом, но с ехидным удовлетворением человека, обладающего чувством юмора, сказал, ну конечно, конечно, призрак должен быть в камышах, где ему еще быть, тем более что я его видел, хотя сам он, продолжал отец, как ни напрягает глаза, ничего не видит, правда, вроде бы что-то слышит, но нет, он ошибся, он ничего не слышит, что вовсе не означает, что минуту назад его там не было, ведь это у них в природе – то появляться, то исчезать, на то они и призраки, чтобы иногда быть видимыми, а чаще всего невидимками, больше того, если я хочу знать, у них есть обыкновение являться не каждому, не любому, а только людям исключительным, так что я должен быть польщен и счастлив, да он и сам рад, что призрак решил явиться именно его сыну, однако что до него, отца, то он давно уже не испытывал сего адского удовольствия, его призраки куда-то подевались, исчезли, о чем он весьма сожалеет, чувствует себя без них обкраденным и пустым, об их существовании он почти забыл, однако, дабы иметь возможность сопоставить свой прежний опыт с моим теперешним, он просил бы меня по возможности точно описать наружность моего призрака.

В тот день мы отправились на прогулку более дальнюю, чем всегда, что само по себе, даже не считая появления призрака, было не совсем обычным, ведь, как правило, мы гуляли в непосредственной близости от курорта, не осмеливаясь покидать территорию парка, за которой была девственная природа, берег моря, усеянный черными скалами с их неприступными кручами и расселинами, а в другом направлении – болото с темным и непрозрачным озерцом посередине, далее улиточная ферма, а еще дальше, уже на суше – страшный, как в сказках, буковый лес, или «дремучие дебри».

Правда, и сам парк со стройными белыми виллами по краям, распахнутый в сторону моря, был, можно сказать, преогромным, с широкими въездами и выездами для экипажей, с веером причудливо разбегающихся тропинок, пересекающих изумрудные лужайки, довольно просторные и для одиноких черных сосен, и для белоствольных берез, собранных в аккуратные, но неправильные купы; набережная тоже была частью парка, прямая как стрела, защищенная каменной стеной с высокими удлиненными мраморными вазами и отделявшая сушу от моря; в некотором смысле к парку относился и коротенький участок дамбы, бывший вроде бы непосредственным продолжением набережной, но все же отдельный от нее, что подчеркивалось и тем, что вместо привычного мелкого белого гравия грубая поверхность дамбы была посыпана пригодной для прогулок белой галькой, но в гальку эту мои ноги погружались по щиколотки, так что как бы ни старался кто-то на этом коротком участке превратить дамбу в приятно похрустывающую под ногами дорожку, дамба сурово вздымалась между болотом и морем, как напоминание о прозаических обстоятельствах ее возникновения – когда однажды, за одну ночь, во время случившегося несколько веков назад невиданного прилива, нахлынувшего на берег, вода была отделена от воды и уютная морская бухта со временем стала непролазной топью; уж скорее, наверное, можно было назвать частью парка платановую аллею, хотя она, в обыденном смысле этого выражения, вела нас из мира сего: от заднего входа курзала на железнодорожную станцию; а дальше пути не было, дальше путь вел только назад, если мы не хотели прогулку превратить в поездку.

Родители никогда не решали заранее, куда мы пойдем гулять, решение определял случай или, может, не слишком богатый выбор, так что было совершенно излишним задумываться, по какой из двух дорожек пойти, возвращаясь из курзала, свернуть ли на набережную или пойти на дамбу, а возвращаясь оттуда, обогнуть отель и отправиться в сторону станции; а можно было скоротать время в открытом павильоне курзала, расположившись в плетеных креслах, и тогда для реальной прогулки времени уже оставалось так мало, что для возвращения вместо разумного и короткого маршрута мы выбирали непрактично длинный, ведь это не имело ровно никакого значения, если не считать приятной и повторяющейся ежедневно игры, связанной с выбором из желаемого и возможного, но все это лишь до того момента, когда жемчужный цвет неба начинал сгущаться и мы, уже сидя в комнате или на террасе, наблюдали, как небо заливает ровная темнота.

Однако в тот вечер сумерки застали нас вне отеля, хотя послеобеденная прогулка началась самым обычным образом, сперва мы дошли до берега, чтобы, привалившись спиной к каменной стенке, проделать дыхательные процедуры, что занимало не более четверти часа и заключалось всего лишь в том, чтобы, расслабив насколько возможно мышцы и погрузившись в сосредоточенное молчание, закрыв рот, вдыхая и выдыхая воздух только через ноздри, постараться использовать предзакатное время, которое, по мнению доктора Кёлера, вследствие высокой влажности и присутствия в воздухе натуральных веществ, ощущаемых слизистой оболочкой носа как приятный аромат, особенно благотворно для очищения дыхательных путей, расширения легких и, как следствие, стимулирования кровообращения и успокоения нервов; и хотя эта благородная цель, как неустанно подчеркивал высокоученый доктор, достижима лишь при условии, если уважаемые пациенты будут неуклонно следовать его указаниям и не нарушать с легкомыслием необыкновенным правил, к примеру прислоняться во время упражнений к деревьям и стенкам, не говоря уж о тех, кто предпочитает болтать на террасе или в павильоне курзала, и лишь когда в разговоре наступает заминка, начинает с одухотворенным видом сопеть и пыхтеть, пока не вспомнит, чем еще нужно безотлагательно поделиться с собеседниками, о нет, о таких дамах и господах не стоит и говорить, по сути, они уже в морге, изнеженность их понятна, но те, кто хотят продлить свое пребывание на земле хотя бы чуть-чуть, должны, пока не закончат все упражнения – три раза по пять минут, – стоять на своих ногах, да, стоять, свободно, без всяких подпорок, возражения здесь неуместны, ибо красота и здоровье неразделимы, и по этой причине он был бы чрезвычайно доволен, если бы мог убедить господ и особенно дам, разумеется, в том, что красивой внешности нисколько не повредит, а, напротив, будет способствовать, хотя более сложным сравнительно с корсетами и притираниями путем, если в интересах собственного здоровья мы не будем стесняться даже делать гримасы, в конце концов это необходимо лишь в течение первых пяти минут, пока гнилостный воздух не выветрится из легких, но делать это нужно не в комнатах, пропахших табаком и духами, там мы вдыхаем ту же самую грязь, которую выдыхаем, а непосредственно у воды, не стесняясь сторонних глаз, ведь речь идет о нашем здоровье, поэтому никакого стеснения, дышать носом, но раздувать не грудь, как чванливые в своем смирении католики, а проталкивать воздух в живот, ведь мы, черт возьми, протестанты, поэтому можем спокойно заполнять воздухом наши животы, а не головы, всему свое место, и все будет замечательно, серое вещество – в голове, а кислород – в животе, если, конечно, милые дамы не перетянули его сверх всякой разумной меры корсетом, и задержать дыхание, считая до десяти, после чего медленно выдохнуть все дурное, что в нас накопилось – да, во всех нас – и что не только не нужно, но и неприлично держать в себе.

Солнце скатилось за горизонт, но темнота наступила не сразу, красные отблески еще долго играли на посеревшем небе, море же потемнело внезапно, лишь белые гребни вскидывающихся волн сверкали какое-то время, но над водой уже колыхалась вечерняя дымка, которая постепенно укутывала и парк, чайки взлетали все выше; и стоя там, слыша не только дыхание других за моей спиной, но и размеренное похрустывание гравия под ногами гуляющих, я ощущал все это – и крики чаек, и тройной ритм прибоя, нарастающий рокот, удар и шипение, которому, я заметил, пыталось следовать и мое дыхание, – как самую благодатную тишину, как безмолвие, в котором неподвижно замирают все чувства, тонут и растворяются мысли, едва замутив поверхность тишины и не успев оформиться, чтобы потом, разбуженное скрипом гравия, чьим-то забавным сопением, перекличкой и внезапным умолканием чаек, или каким-то физическим ощущением, прикосновением прохладного ветерка, хрустом коленей, возможно, зудом, или душевным переживанием в виде мимолетной, не связанной ни с чем тревоги, безотчетной великой радости или судорожного томления, – что-то снова устремилось к поверхности тишины, что-то, что просится на язык, что можно было бы обдумать или даже осуществить, но власть чувств все же не позволяет нам этого, она все сковывает, она наслаждается собственной безраздельностью, и нет для нее большего наслаждения, чем наслаждение чем-то неосуществленным, отдохновляющей паузой неопределенности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю