Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 60 страниц)
«Государственные дела? Смешно!» – и, не спеша отпустить руку тайного советника, крепко жал ее, жестким непроницаемым взглядом буравя его глаза, а потом вдруг понизил голос до шепота: «Преступления, кругом преступления, милый Фрик! не так ли? Я полагаю, не так уж и трудно разоблачить покушение, когда мы хорошо его подготовили!»
«Вы, однако, шутник!» – сказал Фрик, так заливисто рассмеявшись, как будто и правда услышал забавную шутку, и опять ситуация была спасена! а члены поредевшей компании уже в открытую поспешили на помощь Фрику и на случай возможных очередных атак моего отца заговорили все сразу и еще громче, и поднялся неимоверный гвалт; наконец пожилая и весьма уважаемая дама, наверняка пережившая на своем веку много бурь и потому знавшая, как выкручиваться из таких положений, с криком «Я вас похищу отсюда, сударь!» взяла Фрика под руку и покинула вместе с ним застывшую в шоке компанию; кое-кто пытался затушевать и эту внезапно переменившуюся ситуацию, хотя у всех в головах звучало: «Скандал! Скандал!»; в этот момент мать, словно пытаясь сдержать отца, тоже взяла его под руку, что было весьма своевременно, потому что казалось, что он сейчас кого-то ударит или начнет орать; «Я понимаю, что с моей стороны это неприлично, но неотложность дела, надеюсь, всем объяснит мое бестактное вмешательство: дело в том, что вас ожидает герцог!» – донесся дряблый голос старушки, в то время как толпа направилась по скрипучей дорожке к станционному зданию; и мы остались одни, совершенно одни: фрейлейн Вольгаст, которая, до сих пор не придя в себя после злополучной сцены, не успела воспользоваться благоприятным моментом для отступления, и я, до которого никому не было никакого дела.
«Прочь отсюда, и чем быстрей, тем лучше!» – прохрипел отец, двинувшись было в противоположном направлении, но дорогу им преградило какое-то неприятное белое привидение, сама барышня, которая во всей этой неразберихе каким-то образом оказалась перед моей матерью; видимо, после долгих поисков какого-нибудь внятного объяснения в парализованном уме она как раз сейчас нашла решение; «Вы не поверите! Но после завтрака у меня появилось желание прогуляться подальше, и я сама не заметила, как дошла до Бад-Доберана! и кого же я встретила там?!» – однако ее болтливый тон производил сейчас впечатление какой-то дешевой пародии; «Вы вели себя совершенно скандально, барышня!» – сказала мать с видом превосходства, спокойно и прямо глядя ей в глаза, но отец потянул мою мать за собой, и они едва не столкнули фрейлейн Вольгаст с дорожки; я поспешил за ними через железнодорожные пути, и мы молча, едва не бегом углубились в буковый лес по тропке, которая окольным путем, по болоту, где днем можно было совершать длительные прогулки, привела нас домой уже после наступления темноты.
О, какая ужасная ночь последовала за этим!
Проснулся я оттого, что кто-то стоит в открытой двери террасы, стоит снаружи, за прозрачной занавесью, или то была тень? или, может быть, призрак? мне казалось, что будет заметно даже движение моих век, и поэтому я не смел шевельнуть ими, не осмеливался снова закрыть глаза, а ведь как было бы хорошо ничего не видеть и ничего не слышать из того, что позднее произошло! вдобавок к страху вернулся и ужас, пережитый минувшим днем, а тут еще занавеска качнулась! кто-то вошел и быстро направился через комнату к двери; ночь была темная и безлунная, тень прошагала по голому полу, потом по ковру, и я все же узнал в ней фигуру матери; она подошла к выходящей в коридор большой двери и, видимо, положив руку на ручку, слегка нажала ее, легкий щелчок нарушил глубочайшую тишину ночи, в которой почти неслышно, лениво плескались морские волны; шелест сосен затих, был штиль; потом, видимо, передумав, она снова пересекла комнату, ее легкие, с лебяжьим пухом по верху тапочки на высоком каблуке постукивали так решительно, как будто она точно знала, куда и зачем направляется; по полу шуршал шелковым шлейфом ее пеньюар, который она, вероятно, накинула второпях на ночную рубашку; вернувшись к двери террасы, она ненадолго застыла на месте, я хотел сказать ей что-нибудь, но чувствовал, что не в силах выдавить из себя ни звука, все было как во сне, хотя было ясно, что я не сплю; потом она осторожно, словно подглядывая за кем-то, отодвинула занавесь, но на террасу не вышла, а, быстро повернувшись, со стуком снова прошла по комнате к выходившей в коридор тройной двери и, судя по однозначному звуку, резко нажала на ручку, но дверь была заперта, она повернула ключ, и та со щелчком приоткрылась, но вместо того чтобы выйти, мать снова метнулась к террасе, по комнате пробежал легкий сквозняк, всколыхнувший белые занавеси, и я сел в кровати.
«Что случилось?» – спросил я, спросил совсем тихо, потому что горло мне сдавливал уже не просто страх, а ужас, однако она, не обратив внимания на мой вопрос, а может быть, даже не услышав его, на этот раз вышла на террасу, но, сделав несколько шагов, словно напуганная раздражающе громким стуком каблуков, бросилась назад в комнату. «Что случилось?» – еще раз спросил я, на этот раз громче, между тем как она опять подошла к входной двери, распахнула ее – и снова отпрянула! тут я вынужден был выскочить из постели, чтобы попытаться как-то помочь ей.
Двигаясь навстречу друг другу, наши тела столкнулись посреди темной комнаты.
«Что случилось?»
«Я знала, я знаю об этом уже пять лет!»
«О чем?»
«Я знаю об этом уже пять лет!»
Мы прижались друг к другу.
Ее тело казалось невероятно жестким, я чувствовал, как оно напряглось, и хотя она на мгновенье обняла меня и я тоже изо всех сил прижался к ней, я все же не мог не понять, что мои объятия сейчас не помогут ей, что старания мои тщетны, я ее чувствую, а она меня нет, я не более чем секретер или кресло, которое помогает ей удержать равновесие и собраться с силами, чтобы осуществить какое-то свое желание, граничившее с безумием; но я не хотел отпускать ее и прижимался к ней так отчаянно, как будто точно знал ее цели, как будто знал, от какого ужасного шага я должен ее удержать; мне было все равно от чего, я не мог знать об этом, не мог даже догадываться, мне приказывали инстинкты, что нужно ее удержать от чего-то, от чего угодно, что она захочет сейчас совершить! и похоже, мое отчаянное упрямство подействовало на нее, она как бы узнала меня, да, это ее сын, родной человек, она наклонилась и чуть ли не кусая страстно поцеловала меня в шею, но в следующее мгновенье, почерпнув, видимо, в этом поцелуе и в моих страхах силу для дальнейших шагов, оторвала от себя мои руки, оттолкнула меня и с криком «Несчастный!» бегом бросилась опять к террасе.
Я бросился за ней.
Но по террасе мы побежали не к лестнице, что спускалась в парк, как я ожидал, а в противоположном направлении; она остановилась у апартаментов барышни.
Внутри горели свечи, и их свет через распахнутую дверь, подрагивая и колышась, освещал каменный пол террасы прямо у наших ног.
Еще никогда в жизни я так остро не ощущал, что стою на ногах.
И зрелище это я воспринимал не только глазами, но всем своим телом.
О нет, я вовсе не утверждаю, что я не знал, что означает это зрелище, хотя не берусь утверждать и обратное.
Потому что ребенок не только может обладать знанием о том, что в таких случаях происходит, но и, каким бы шокирующим ни было это утверждение, имеет уже и определенный опыт, добытый в ходе удовлетворения собственной похоти; тем не менее то, что я видел, было столь неожиданным, что я не уверен, что я это понимал.
Ибо зрелище на сей раз составляли два тела.
Нагота их светилась на голом полу.
Барышня лежала вроде как на боку, вокруг разбросаны были белые одежды, колени она подтянула почти к самой груди, как бы пытаясь свернуться калачиком, а внушительного размера и, с сегодняшней точки зрения уже искушенного человека, красивейшие ягодицы повернула к отцу; но что повернула! она их протягивала, предлагала, дарила ему! он же, то резко припадая вогнутым пахом к округлости этого зада, то подаваясь назад, стоял над нею на корточках или на коленях и одной рукой сжимал распущенные темные волосы барышни, ухватив их у самых корней, судорожно, с безумной силой; то есть он был в ее замкнутом теле полностью, свободно, мощно, и вместе с тем самым чувственным образом мог бесчинствовать в нем, и сегодня я могу это знать; ведь в таком положении наш орган не только способен проникнуть как можно глубже, а можно сказать, и выше, но, касаясь припухшего клитора и больших губ нежными складками крайней плоти, венчиком головки и набухшими узловатыми жилами, может скользить по горячему, обнимающему его лону влагалища, отчего эрекция становится настолько сильной, пульсирующей, что мы доходим до шейки матки, последнего на нашем пути препятствия! лоно заполнено целиком, и уже непонятно, что наше и что ее; потому в этой позе возможно как насилие, так и нежнейшее взаимное соитие, наслаждение, слаще которого невозможно себе представить; но в данном случае все, что я видел, была лишь судорожно согнутая спина отца и его слегка раздвинутые ягодицы, отчего казалось, что он как бы собирается испражниться; он поддерживал себя свободной рукой, и в моменты, когда он ритмично подавался назад, становилась видна и его огромная, чуть подтянутая к животу мошонка, после чего следовал очередной толчок, и то хлюпающее место, в котором рождалось их наслаждение, снова полностью скрывалось; барышня пронзительно и тонко повизгивала, рот отца был открыт и страшен, потому что казалось, что он не в силах его закрыть, высунув изо рта кончик языка, он тяжко хрипел, открытые тоже глаза смотрели в пустоту; но, конечно, тогда я никоим образом не мог как-то соединить этот визг и хрип с очевидным и для меня наслаждением, тем более что когда отец достиг наивысшей точки проникновения, когда он, казалось, нашел свое окончательное место и замер, когда по всему его телу, густо покрытому пятнами черной растительности, пробежала какая-то бессильная и вместе с тем ненасытная дрожь, он, приподняв за волосы голову барышни, несколько раз изо всех сил ударил ею об пол; и хотя визг ее именно в это время звучал сладострастней всего, она все же забилась под ним, ища спасения, но толчки отца после кульминации стали более нежными, хотя и не менее сильными, отчего более тихим, почти интимным сделался и визг барышни, однако отец еще раз вздернул за волосы ее голову и ударил об пол с оглушительным треском и грохотом.
И если в этот момент удовольствие мое оказалось намного большим, чем изумление, и я даже забыл о присутствии матери, и все мои чувства были прикованы к этому зрелищу, больше того, я даже был счастлив тем, что могу это видеть, то объяснялось это не просто детским любопытством и не только тем, что благодаря моему хайлигендаммскому приятелю, на год-другой старшему, чем я, графу Штольбергу, я был в общем-то уже посвящен в эту тайну, а тем, что во мне неожиданно и одновременно пробудилась целая гамма прежде где-то таившихся вожделений, жестокости, побуждений; мне казалось, это они застали меня с поличным, будто своим визгом барышня разоблачила меня! это зрелище было чувственным озарением, потому что все это связано было не со мной, не с отвлеченным знанием, не с моим приятелем, которого я как-то случайно застукал на болоте, когда, растянувшись на зыбком мху в зарослях тростника, он развлекался своим елдачком, и даже не с моим отцом, а прямо и непосредственно с объектом моего восхищения и влечения: фрейлейн Вольгаст.
Так, следовательно, не остались без последствий все эти мои ночные вылазки, когда мне хотелось побыть одному на нашей общей террасе, и все же я радовался, если заставал ее там и она привлекала меня к своему жаркому от постели и бессонницы телу?
Ее тело так и лучилось красотой, хотя ее красота заключалась не в стройности форм, не в правильности черт лица, а, я бы сказал, в ее плоти, ее красоту горячо излучала кожа; и хотя любой мог видеть, что с эстетической точки зрения ее формы и линии были вовсе не идеальны, ее притягательность все же была несравнима ни с какими так называемыми идеалами; счастье еще, что своим ладоням мы доверяем гораздо больше, чем сухим постулатам эстетики! и поспешу заметить, что от этого смутного и глубинного воздействия не могла уклониться даже моя мать, весьма склонная подчиняться разного рода сухим предписаниям, но в данном случае она тоже предпочитала верить своим глазам и к барышне относилась восторженно, буквально боготворила ее и даже заигрывала с мыслью, почему бы не стать им такими же задушевными подругами, какими друзьями были мой отец и Фрик; ее сверкающие доверчивые карие глаза, пышущая здоровьем, по-южному смуглая, чуть ли не цыганская кожа, туго обтягивая широкие скулы, взволнованные подвижные ноздри аккуратного носика и полные ярко-красные губы, словно бы рассеченные ритуальным мечом не только по горизонтали, но и по вертикали, производили свое впечатление и на мать, и она, несмотря на подтрунивание отца над «вульгарной на самом-то деле барышней», прощала ей непомерную шумливость, закрывала глаза на граничащую с невоспитанностью фамильярность и, кажется, не смущалась даже заметной уже по ее плоскому низкому лбу недалекостью, которую барышня не только что не пыталась как-то уравновесить сдержанным поведением, но, напротив, подчеркивала своей разнузданностью; словом, тело, лежавшее сейчас на полу, было знакомо мне; ее маленькие, чуть расходящиеся в стороны плотные груди, ее талия, которая благодаря ловко скроенным нарядам казалась гораздо тоньше, чем на самом деле, и бедра, обширность которых платья, напротив, эффектно подчеркивали: все это было знакомо мне, ведь в те ночи, когда бессонница и томление заставляли ее выйти на террасу, она с материнской, но немного утрированной и, как мне теперь ясно, предназначенной моему отцу нежностью прижимала меня к себе, я узнал это тело во всем его непропорциональном и нескрываемом совершенстве и научился им наслаждаться; на ней не было даже халата, а через тонкий шелк ночной рубашки можно было ощутить все, даже мягкую поросль ее лобка, которого как бы невзначай касалась моя рука, ну и, конечно же, изумительный аромат, в который я погружался.
Но довольно, ни слова больше!
Чувство меры и деликатность одинаково требуют сделать паузу в наших воспоминаниях.
Ибо в этот момент, издав стон, моя мать упала без чувств на каменный пол террасы.
ДЕВЧОНКИ
Сад был огромный, не сад даже, а скорее парк, тенистый, полнивший теплый летний воздух тонкими ароматами; терпкий запах сосен, смолы, что выступила на растущих с тихим потрескиванием зеленых шишках, многоцветие роз с тугими красными, желтыми, белыми, розовыми бутонами, на одном из которых лепесток, слегка опаленный по гофрированному краю, как раз собрался упасть на землю и, увы, уже никогда не распустится; высокие жесткие лилии соблазняют своим нектаром ос, даже от легкого дуновения ветерка трепещут фиолетовые, пурпурные и синие чашечки петуний и раскачивается на длинных стеблях львиный зев; наслаждающаяся буйством собственных красок наперстянка яркими свечками окаймляет дорожки, над которыми по утрам парит дымка; ну и, конечно, кустарники, высаженные рядами и купами, тенистая бузина, бересклет и сирень, дурманящий жасмин и «золотой дождь», боярышник и орешник, во влажной гуще которых, источая свой горьковатый запах, привольно произрастает ядовито-зеленый плющ, взбираясь с помощью присосок по заборам и стенам, оплетая собою стволы, пуская тонкие воздушные корешки, заполняя собой все пространство, чтобы укрыть и умножить грибковую прель, за счет которой он живет и которую сам же и производит; растение это можно считать символическим: своим мраком и густотой оно переваривает все живое, прутики, ветки, траву, и каждой осенью покорно хоронится под рыжим саваном палой листвы, чтобы по весне вновь поднять на кончике длинного жесткого стебля первый вощаный кожистый листик; его тенистой прохладой наслаждаются и зеленые ящерки, и светло-бурые полозы, а также жирные черные слизни, размечающие свои замысловатые маршруты белеющими и засыхающими на воздухе выделениями, которые так похрустывают под пальцами; вспоминая сегодня об этом саде и зная, что ничего из этого уже не осталось, что кустарники выкорчевали, что вырубили почти все деревья, снесли прохладную беседку, решетки которой, крашенные зеленой краской, были увиты розами, уничтожили большой альпинарий, употребив его камни для каких-то других надобностей, лужайка, где когда-то цвели заячья капуста и папоротник, толстянка и ирис, белокрыльник и курослеп, заросла бурьяном и выгорела, а белые садовые стулья наверняка сгнили и развалились; каменную, пористую от возраста скульптуру играющего на свирели Пана, которую ураган однажды свалил с пьедестала и она так и осталась лежать на боку в траве, возможно, сбросили в подвал, исчез даже постамент, а с фасада дома сбили гипсовую лепнину, богинь с открытыми ртами, возлежавших над окнами в морских раковинах, сбили греческие завитки псевдоколонн, заложили кирпичом остекленную веранду и в ходе всех этих перестроек, разумеется, сорвали со стен лозы дикого винограда, любимое обиталище муравьев и жуков, но независимо от того, что я знаю обо всех этих переменах, в моей памяти сад продолжает жить, я по-прежнему слышу шелест листвы, ощущаю запахи, игру света и капризно меняющееся направление ветерка, ощущаю, как ощущал тогда, и если мне этого хочется, то вновь наступают лето, послеполуденный час, тишина.
Я вижу мальчишку, стоящего в том саду, того, кем когда-то был я, хрупкого, худощавого, но вполне стройного, поэтому непонятно, почему он считает себя нескладным и даже уродливым и по этой причине, как бы ни было жарко, ни за что не позволит себе обнажиться, даже рубашку снимает с большой неохотой, а майку совсем никогда, и даже летом предпочитает носить длинные брюки, готовый уж лучше потеть, хотя резкий запах своего пота он находит довольно отталкивающим; но надо всем этим сегодня мы, конечно, лишь снисходительно улыбаемся, отмечая с некоторой грустью, что собственная красота никогда не осознается нами, она может быть оценена только другими, а если и нами, то только задним числом, в ностальгических воспоминаниях.
Итак, я стою на круто поднимающейся вверх садовой дорожке, и это – один из тех редких моментов, когда я не занят самим собой или, если точнее, так поглощен ожиданием, что и сам как бы стал персонажем какой-то сцены, которая разыгрывается по неизвестным мне правилам, и меня, поразительный случай, не смущает даже, что на мне – ни рубашки, ни брюк, что я стою в одних синих, застиранных чуть не до белого цвета трусах, между тем как я знаю, что она вот-вот появится.
Я просто есть, как есть сад, дорога и лес за дорогой, как большая краюха хлеба у меня в руке, густо намазанная свиным жиром, который я покрыл сверху пластинками зеленого перца, взрезанного мной аккуратно, так, чтобы жгучие прожилки остались на плодоножке, словно бы сохраняя скелет стручка, и когда я подношу краюху ко рту, я пальцами прижимаю полоски перца к хлебу – хотя они все равно съезжают, – причем прижимаю с ловкой аккуратностью, чтобы не выдавить из-под них жир, которым я перемажу себе все лицо.
От жары небо затянулось сероватой дымкой, солнце палит, наверное, это самый жаркий послеполуденный час, попрятались даже жуки, но взопревшей после сна кожей я вроде бы ощущаю дуновение прохладного ветерка, который в такую пору не ощутишь нигде, кроме этой круто вздымающейся в гору дорожки.
Пропали ящерки, молчат даже птицы.
Дорожка ведет к чугунным, изящной ковки воротам, опирающимся на резные каменные колонны, на улице, в мареве жары, едва заметно дрожат тени, а по другую сторону – лес, откуда долетает чуть горьковатый и кажущийся прохладным ветерок; я стою, наслаждаясь его игривыми щекочущими прикосновениями, стою сонный, но вместе с тем напряженно внимаю, и надо признаться честно, что сонным я только притворяюсь из чувства собственного достоинства.
Ведь если бы я не притворялся, то должен был бы признать, что жду ее, что ждал ее уже тогда, когда в своей погруженной в приятный полумрак комнате делал вид, что погружен в чтение, ждал ее, засыпая, и ждал, пробудившись от сна, жду ее уже много часов, уже много дней и даже недель, даже в кухне, когда, намазывая на хлеб свиной жир, нарезая перец, я снова и снова, неизвестно в который раз смотрел на стрелки громко тикающего будильника, смотрел словно бы случайно, но втайне надеясь, что то же самое делает и она, именно в этот момент бросает взгляд на часы и поспешно собирается, ведь она появляется каждый день почти в одно и то же время, и сейчас как раз половина третьего, и едва ли все это простая случайность, но как все-таки трудно отогнать от себя ужасную мысль, что, возможно, я ошибаюсь и на самом деле она появляется здесь не из-за меня, а случайно, из прихоти, просто так.
Еще несколько минут, и я, словно у меня там какое-то дело, направляюсь к забору; но ждать придется еще несколько минут, а может, и все полчаса, но это в том случае, если, прикидываясь безразличной, она постарается опоздать, ведь я тоже, блюдя свою независимость, иногда притворяюсь, будто меня вовсе нет в кустах; я прикидываю, сколько времени остается ждать, уповая, что не так много и пролетит оно незаметно, но может случиться совсем иначе, я это знаю с тех пор, как однажды, всего лишь однажды, она не пришла вообще и я ждал до вечера, потому что не мог не ждать, ждал ее у забора даже после того, как стемнело, но ее не было, и с тех пор я знаю, каким бездонным может быть время ожидания, когда ждать нужно непременно.
Но вот она появляется.
Как всякий момент, которому мы придаем значительность, этот тоже оказывается незаметным, да, вот оно, но ничего не меняется, все остается как было, просто закончилось ожидание, и позднее нам даже приходится напоминать себе, что то, чего мы так ждали, произошло.
К тому времени я стоял уже среди кустов, у забора, недалеко от ворот; то было мое место, мой пост, прямо напротив тропинки, которая мягко, почти незаметно, скрытая нависающими над нею кустами и ветвями громадной липы, выворачивала из леса на дорогу, всегда пустынную в этот час, так что, стоя у забора на своем посту, я мог быть уверен, что не упущу ни секунды, и каждым мгновением я дорожил, для чего проторил своим телом проход в кустарниках, и по этой свежей тропинке, где мне была знакома каждая ветка, бьющая меня по лицу, я мог следовать за нею, пока не наталкивался на забор соседнего сада, но взгляд мой провожал ее еще дальше, пока красное или синее пятно ее забавно колышущейся юбчонки не растворялось в зелени, что длилось достаточно долго; единственным, чем она могла удивить меня, было ее неожиданное появление не со стороны леса, ибо она следила за тем, чтобы наша немая игра все же не подчинялась правилам, не была предсказуемой, поэтому иногда, сделав изрядный крюк, она выходила не из леса, а шла по дороге, появляясь слева от меня, на круто поднимающейся и так же внезапно уходящей вниз улице, некогда асфальтированной, но в ту пору уже сплошь усеянной колдобинами и разломами от внезапных заморозков, однако все ее ухищрения были напрасны, в том бездонном безмолвии, в котором и самое изощренное ухо способно было только с большим трудом уловить отдаленное монотонное бормотание города за случайными и неоднородными ближними звуками, такими как шелест листвы, щебет птиц, лай собаки или какой-то глухой и неразличимого содержания человеческий крик, – только я ориентировался здесь во всех оттенках тишины и шума и даже во всех их тончайших взаимосвязях! и не в последнюю очередь, разумеется, благодаря этому столь чуткому к разного рода шумам ожиданию! так что понятно, что, если она приближалась не от леса, а шла по дороге, она уж никак не могла меня обмануть, ее уже издали выдавали шаги, скрип, это могла быть только она, уж кто-кто, а я и во сне узнал бы ее шаги.
В тот день она выбрала все же лесную тропинку и, выйдя на дорогу, остановилась; если память в точности сохранила ее тогдашний образ, а я полагаю, что это так, на ней были ее красная юбка в белый горошек и белая блузка, обе туго накрахмаленные и до блеска отглаженные, из-за чего жесткий объем блузки почти полностью скрывал холмики ее маленьких грудей, а ситцевая юбочка приятно шелестела под ее худыми коленями; каждый предмет ее небогатого гардероба по-своему показывал или скрывал разные части ее тела, так что мне приходилось все это держать в уме, ее юбки, платья, блузки, все то, что она, одеваясь и, возможно, думая обо мне, наверное, тоже считала чрезвычайно важным; вытянув голую шею, она медленно, осторожно посмотрела по сторонам, и это было единственное движение, которое она позволяла себе, выглядывая из-под маски невозмутимости: сначала она смотрела направо, потом налево и, поворачивая голову, как бы случайно задерживала свой взгляд на мне, иногда всего лишь на долю секунды, так что перехватить его я, как ни старался, не мог, в другой раз смотрела на меня более долго и смело, а иногда взгляд ее был просто невообразимо долог – но об этом я должен буду сказать отдельно, позднее, – в любом случае ее глаза искали меня, и если я не стоял на своем обычном месте, если, скажем, ложился в траву или прятался за деревом, чтобы она не сразу меня заметила, чтобы заполучить таким образом хоть маленькое преимущество, взгляд делался неуверенным, на лице появлялось глубочайшее разочарование, к чему я и вынуждал ее, и не без успеха, этой своей уловкой и что, если вспомнить о маске невозмутимости, могло показаться просто непозволительным кокетством; словом, на каждый день приходился один-единственный взгляд, и не больше, ради которого я так долго простаивал у забора, в душной тени кустарников, совершенно беспомощный.
Она была некрасива, но утверждение это тут же следует пояснить – да, некрасива, приходилось и мне констатировать с некоторой, смешанной с сожалением, стыдливостью, а с другой стороны, она ведь казалась мне иногда красивой! но все же когда она исчезала за поворотом дороги, я испытывал перед кем-то стыд оттого, что девчонка, в которую я влюбился, некрасива, страшна или, выражаясь предельно деликатно, не слишком хороша собой, в любом случае сомнения и какая-то необъяснимая стыдливость брали верх! и когда в муках ожидания прошло уже много дней, я, устав протестовать и выкручиваться, в конце концов вынужден был признаться себе и даже во всеуслышание проорал в никуда, всему миру в надежде освободиться от этих мук, что я влюблен, я влюблен в нее, но был счастлив, только пока кричал, потому что как только мой вопль прекратился, я понял, что не могу избавиться от гнетущего ощущения, что опять должен ждать ее, постоянно ждать, ждать половины третьего, а когда она наконец появится, ждать, пока она исчезнет, чтобы ждать потом наступления следующего дня, что было настоящим безумием и абсурдом, даже большим, чем мое желание всеми силами избегать встреч с Кристианом, чтобы не бередить себе душу.
Но раз уж так получилось, раз уж я должен был видеть ее, мне хотелось, чтобы она была по крайней мере красивой, а если она была бы красивой, то чтобы ее красота не забывалась сразу после того, как она исчезнет, и мне не приходилось стыдиться собственных чувств; я верил, что ее красота могла бы спасти меня, избавить меня от мучений, которыми я постоянно терзался, – от мучившей меня жажды красоты, мог бы сказать я сегодня, – от мук столь мрачных и темных, что их непременно нужно было скрывать от посторонних глаз, точно так же, как мне приходилось, хотя по иным причинам, скрывать свою любовь к Кристиану, но она все равно унижала меня; унижала, потому что немое к нему влечение впечатало в мое сознание его порывистые жесты, неловкую улыбку, неосязаемую печаль, дикий смех, прозрачный блеск его зеленых глаз и нервное подрагивание мускулов, все это настолько впиталось в меня, что казалось моим, и потому в любой, самой неожиданной ситуации он мог объявиться во мне, словно бы заменить мое тело своим, словно бы я стал им, и тогда одним воображаемым жестом, взглядом или улыбкой мог разрушить, испортить что-то такое, что казалось мне крайне важным, или, напротив, помочь мне в каком-то деле, которое мне было затруднительно решить самому, так что его постоянное присутствие было неоднозначным, он мог быть и доброжелательным, и враждебным, но всегда непредсказуемым, никогда не оставлял меня в одиночестве, был моею подпоркой, тайным примером, а может, меня уже не было вовсе, может, я был уже только его тенью; он и теперь был здесь, слоняясь вокруг меня, то обнаруживаясь, то исчезая, пожимая плечами и ухмыляясь, притворяясь, будто не замечает меня, но при этом подглядывая за мной; и что толку, что эта девчонка произвела на меня глубокое и волнующее впечатление, первым же своим появлением сразу рассеяв все мои идиотские сомнения, – ведь за ней наблюдал не только я, именно, именно, я не один наблюдал за ней, и даже если бы был один, все равно не смог бы быть беспристрастным, прислушивающимся лишь к собственным чувствам наблюдателем, ибо не мог избавиться от раздвоенности, от влияния тех суждений о красоте, которые для меня были абсолютно авторитетными – а кто мог судить об этих вопросах авторитетней, чем он?
Между тем наблюдал за ней, разумеется, я – кто еще мог за ней наблюдать? – это я ждал ее, это мне так хотелось, чтобы она пришла, это я не мог представить себе более волнующего лица, более глубоко волнующего меня тела, даже впоследствии, точнее сказать, с тех пор, да, именно с того самого дня в каждом нравящемся мне женском существе я, казалось, искал то же самое, то, что получил от нее, хотя, если разобраться, она почти ничего не могла мне дать, зато сделала болезненно ощутимой мою тоску, и именно эту тоску по ней я невольно пытался позднее удовлетворить; и даже если эту ее красоту, которая, несомненно, была, сегодня я это знаю, потому что собственное совершенство, пусть даже всего на мгновенье, она раскрывала мне, и никому другому, раскрывала мне каждый день, а в чем ином может заключаться красота, если не в этом невольном разоблачении чего-то, что скрыто даже от нас самих! и если, невзирая на все это, я не считал ее красивой, то, как бы причудливо это ни звучало, лишь потому, что, несмотря на обманчивую видимость, ни на одно мгновение я не мог остаться с нею один на один, рядом со мною, в кустах, все время были другие, и я четко чувствовал, что эти другие удерживают меня за руки, ограничивают меня в моих действиях, покрывают меня гусиной кожей, остерегая, чтобы я не посмел предаться собственному влечению, и возможно, они были правы, мудрствую я сегодня, давая понять, что в этой совместной муке мы должны научиться, постичь, что можно и чего нельзя, и действительно, те доводы против нее нашептывал мне не только он – как это ни смешно, я даже испытывал ревность, которую виртуально вселившийся в меня Кристиан мог чувствовать ко мне из-за Ливии, если бы он любил меня, – весьма странным образом я чувствовал, что в меня вселились другие мальчишки, и мы наблюдали за нею все вместе, не только я, желавший в то время эту девчонку любить, но и другие мои одноклассники, хотя в то время я этого не понимал, они смущали меня, все они наблюдали за ней из-за моей спины и не считали ее не только красивой, но и уродливой, потому что, кроме меня, ее, кажется, никогда и никто не замечал.








