Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 60 страниц)
А зачем мне деньги, спросил он.
Ни за чем, сказал я.
Он еще постоял немного и тихо проговорил: не надо бояться, пускай выяснят отношения, и вышел из комнаты.
Голос его был спокоен, серьезен и трезв, и этот идущий из какого-то другого мира голос, эта рассудочность, питающаяся совсем из других источников, разоблачили во мне, что я собирался сделать, и я еще долго стоял в темной комнате, обличенный, поверженный и вместе с тем несколько успокоенный, но деньги, всего двести форинтов, все же положил в карман.
Ящик остался открытым, отвертка осталась на крышке стола.
Я помню также, что в этот вечер заснул в постели не раздеваясь и обнаружил это лишь утром; ночью кто-то накрыл меня одеялом, словом, утром мне по крайней мере не пришлось одеваться.
Упоминаю об этом не ради шутки, а скорей в подтверждение того, какой ерундой может человек утешать себя в такие времена.
И когда я вернулся из школы, два пальто, тяжелое зимнее отцово и пальто Яноша, висели все так же, а из комнаты доносились их голоса.
Я не стал их подслушивать.
Я не помню, что я делал во второй половине дня, только смутно припоминаю, как стою в саду, кажется, даже не сняв пальто с тех пор, как вернулся домой.
Уже смеркалось, закат был красным, это я тоже запомнил как своего рода смягчающее обстоятельство, на чистом небе взошла луна, и все, что в течение дня оттаивало, теперь, когда я шел через лес, скрипело и потрескивало под ногами.
И лишь поднявшись по улице Фелхё и увидев, что шторы на окне Хеди задернуты и в комнате горит свет, я пришел в себя хотя бы настолько, чтобы ощутить пронизывающий холод, вдыхаемый вместе с воздухом.
По темнеющей улице навстречу мне шли две девочки, таща за собою санки, которые то и дело застревали в колдобинах обледеневшей, посыпанной щебнем дороги.
Нашли время на санках кататься, сказал я им, снег уж растаял.
Они остановились и глупо уставились на меня, но потом одна из них, чуть склонив голову и сердито набычась, быстро протарахтела: а вот и неправда, на Варошкути снега еще полно.
Я обещал им два форинта, если они вызовут на улицу Ливию.
Они то ли не хотели, то ли не поняли, но я зачерпнул из кармана пригоршню мелочи и показал им; та, что была похрабрее, взяла несколько монет.
Эту мелочь перед уходом я выкрал из кармана Яношева пальто, забрав из него все подчистую.
Они потащили сани с собой через школьный двор, а я показывал и кричал им, какая дверь ведет в цокольный этаж.
Довольно долго они промучились, спуская санки по лестнице, наконец стало тихо, жуткий скрежет, производимый их чертовыми салазками, прекратился, эти глупышки боялись, что я украду их; время шло, но ничего не происходило, и я уже собирался уйти, собирался сделать это несколько раз, еще не хватало, чтобы меня увидала здесь Хеди, как вдруг появилась Ливия, в блузке и тренировочных брюках, с закатанными рукавами, должно быть, мыла посуду или пол на кухне; на этот раз санки по лестнице подняла она.
Увидев меня у ограды, она нисколько не удивилась, передала веревку от санок девчушкам, которые снова со скрежетом потащили их по присыпанному шлаком двору, временами оглядываясь назад, перешептываясь и хихикая: видимо, разбираемые любопытством, что же мы будем делать.
Ливия решительной походкой шла по двору, зябко прижимая руки к плечам и несколько горбясь, словно пытаясь защитить груди от холода, а услышав хихиканье, так строго глянула на девчонок, что те онемели и постарались поскорее скрыться из виду, хотя любопытство все еще замедляло их шаг.
Она подошла совсем близко к забору, так близко, что в лицо мне пахнуло теплым запахом кухни, что исходил от ее волос и тела.
А маленькие глупышки, отойдя уже на приличное расстояние, что-то еще прокричали нам.
Я молчал, но она сразу сообразила, что со мною случилось неладное, и, вглядываясь в мое лицо, пыталась понять, что именно, мои же глаза были рады видеть то, что она принесла на своем лице с их кухни: дружественное тепло совершенно будничного вечера, а кроме того, мы оба чувствовали почти то же самое, что чувствовали в то лето, когда я, стоя у ограды, ожидал ее появления, только теперь я стоял снаружи, а она внутри, и эта странная запоздалая перемена мест нам обоим была приятна.
Она просунула пальцы сквозь ограду, все пять сразу, и я тут же прильнул к ним лбом.
Теплые кончики пальцев едва касались меня, и тогда, желая, чтобы я прикоснулся к ней лицом, она прижала руку к решетке, и я, потянувшись губами сквозь ржавую проволоку, смог дотянуться до теплого аромата ее ладони.
Что случилось, тихо спросила она.
Ухожу, сказал я.
Почему?
Я сказал, что дома больше не выдержу и пришел попрощаться с ней.
Она быстро отдернула руку и вгляделась в мое лицо, пытаясь понять, что со мной случилось, и я вынужден был ответить, хотя она и не спрашивала.
Для моей матери важнее ее любовник, сказал я и почувствовал короткую жгучую боль, как удар по живому нерву, но выразить это как-то иначе я не мог, и поэтому даже боль доставляла мне некоторое удовольствие.
Подожди, сказала она, ужаснувшись, я с тобой, я сейчас вернусь.
Пока я ждал ее, боль, короткая, острая, разрывающая, хотя и прошла, но оставила после себя что-то вроде тошноты, пробежав, пусть уже не такая сильная, по всем нервным ответвлениям, растеклась по ним, и на каждом нерве, словно на веточке, раскачивалось некое ощущение или зародыш мысли, словно вся сила боли от моей не совсем точной фразы разбежалась по телу; как бы там ни было, сказать что-то точнее или правдивей я ей не мог, боль растеклась и утихла, но при этом было еще нечто более значимое, и это нечто словно бы непосредственно совпадало с биением моего сердца, ибо мозг мой ритмично, без устали повторял слова:
«я с тобой», «я с тобой», «я с тобой», хотя я не понимал, как она может пойти со мной и как ей это вообще пришло в голову.
Было уже почти совсем темно, холодно, в морозной синеве вспыхнули желтые огни уличных фонарей.
Она, должно быть, боялась, что я уйду, поэтому ждать мне пришлось недолго, вернулась она бегом, в незастегнутом пальто, с красной шапочкой и шарфом в руках, но калитку закрыла за собой аккуратно, замка на ней не было, и нужно было набросить на нее проволочную петлю.
Она выжидающе остановилась передо мной, и это был тот момент, когда я должен был рассказать ей, куда я собрался, но я чувствовал, что если скажу, то все будет кончено, все станет абсурдным и невозможным, как если бы я сказал ей, что собираюсь покинуть сей мир, что было в конечном счете правдой; когда я отверткой взломал ящик стола, то мгновение колебался между деньгами и пистолетом, но признаться ей в этом было невозможно.
Да, мне хотелось бежать отсюда, навсегда исчезнуть, но мы были уже не дети.
Неторопливым красивым движением она обмотала шарф вокруг шеи, ожидая, что я все же что-то скажу ей, а поскольку я ничего не сказал, то натянула шапочку и подняла на меня глаза.
А с другой стороны, я не мог сказать, чтобы она не шла со мной, и тогда, в сущности против собственной воли, мне пришлось выдавить из себя: пойдем; ибо если бы я не сказал этого, мое решение даже в собственных моих глазах сделалось бы несерьезным.
Она задумчиво окинула меня пристальным взглядом, причем не только лицо, а всю фигуру сразу, и сказала, что с моей стороны было глупо уйти без шапки, и потом, где мои перчатки; я ответил, что это неважно, и она, нарочно оставив свои перчатки в кармане, протянула мне руку.
Я взял ее теплую ладошку, и нам ничего не осталось, как двинуться в путь.
Она изумляла меня тем, что больше ни о чем не расспрашивала, словно бы точно зная то, что хотела знать.
Когда, рука об руку, мы шли по улице Фелхё, разговаривать уже не было никакой нужды, разговаривали наши ладони, взволнованно и о чем-то совсем другом, но иначе и быть не может; одна рука ощущает тепло другой, вот она, вот она в моей, и это блаженство, но блаженство все-таки столь незнакомое, что ладонь немножко пугается, но пальцы, чуть сжавшись, пытаются ей помочь, и мышца ладони, неохотно расслабившись, вминается в мякоть другой ладони, утопает в ее темном логове, и все делается настолько правдивым и легким, что пальцы с облегчением сцепляются в замок, что порождает впечатление, что сами по себе, без посторонней силы, две ладони не могут почувствовать то, что хотели бы чувствовать.
Пальцы тоже должны быть расслаблены, полностью, до безволия, должны просто быть, ничего не хотеть, быть свободно переплетенными, но как бы не так: в их кончиках пробуждается легкое и игривое любопытство, им надо потрогать, погладить, почувствовать, да, им так надо, подушечки ладони, спуститься по возникшим при сжатии бороздкам, легко касаясь и осторожно отпрядывая, изучить другого, что постепенно, незаметно и медленно, перерастает в пожатие, в результате, когда мы начали подниматься по крутому проезду Дианы, я нарочно так крепко сжал ее руку, чтобы ей стало больно, и она даже вскрикнула, но, конечно, не слишком серьезно.
Мы не смотрели, не смели взглянуть друг на друга.
Мы чувствовали только руками, и мне показалось, что боль была все же не такой безобидной, потому что ее рука обиженно и рассерженно попыталась высвободиться из моей, но нежность моя не позволила ей, и, по мере того как ее не такая уж сильная боль рассеивалась, мы скользнули с ее вершины в благостное примирение, примирение столь окончательное, что все предыдущие наши игры и наше соперничество попросту потеряли смысл.
Дальше мы шли по проезду Картаузи, маршрут не особенно волновал меня, тем не менее я диктовал его, с инстинктивной уверенностью прокладывая его в том направлении, которое мне казалось правильным, в направлении к дальней, неопределенной и с величайшей детской самоуверенностью избранной цели; и все же я не жалею о том, что ее рука поддерживала меня, ибо если бы не она, то я слишком рано почувствовал бы, что одному ситуацию мне не изменить, если бы не ее рука, понуждающая меня осознанно пойти на безумную авантюру, на которую бессознательно я уже решился, то я бы уже наверняка повернул назад, к теплому гнездышку, куда в здравом уме я вернуться не мог, но пока я держал ее руку, пути назад не было, и сейчас, когда я вспоминаю об этом, когда фразы мои следуют по пути за нами, я могу лишь по-старчески кивать головой: да, пускай идут, удачи им, их безрассудство, я должен признаться, мне весьма по душе.
Над нашими головами по еще заснеженной насыпи проплыли два освещенных полупустых вагончика зубчатой железной дороги, и лишь несколько человек, невзрачные тени покидаемого нами мира, брели за нами по улице.
Соединив ладони, мы несли в них наше общее тепло, и когда та или иная рука, уже долго покоясь в другой, возможно, от холода или, может, уже от привычности начинала терять другую, нужно было изменить положение, но осторожно, чтобы, перехватив ладонь, не нарушить ее покоя.
Порой же, наоборот, ладони наши лежали одна в другой так естественно и так равноправно, что трудно было сказать, где была моя, где – ее, и кто кого держит за руку, она – меня, или я – ее, что, разумеется, вызывало и смутный страх, что я могу потерять свою руку в ее руке, и поэтому мне нужно было время от времени шевелить ладонью.
Невзрачные тени позади нас исчезли, мы были одни, скрип наших поспешных, пожалуй, даже чрезмерно поспешных шагов разносился по освещенной бледными фонарями дороге, теряясь среди темневших под лунным светом голых деревьев; то рядом, то в отдалении временами слышался лай собак; в воздухе, холодном настолько, что при каждом вдохе с приятным щекотом в носу смерзались тонкие волоски, чувствовался горьковатый запах печного дыма, слева от дороги, в садах, что лежали в низине, белели крупные пятна снега – там были по большей части неосвещенные виллы, из труб которых и поднимался дым.
В тот вечер стояла полная луна, и когда мы поднимались на холм по Швейцарской лестнице, ее неподвижный лик, словно бы ожидая нас, завис прямо перед нами над ступенями.
Бесконечно длинный подъем внес в наши руки разлад; если на ровной дороге шаги наши согласовывались сами собой, то теперь либо я тянул ее, либо она – меня, и дело было не столько в ступеньках, на которые нам еще удавалось подниматься одновременно, сколько в горизонтальных участках, по которым после каждых трех ступенек нужно было сделать четыре шага; и вот на одной из таких площадок, на каком-то из четырех сбивавших нас с толку шагов, которые я навязчиво подсчитывал про себя, она спросила, куда я иду.
Она не спросила, куда мы едем, а спросила, куда иду я, и все же спросила так, легко выдохнув из себя вопрос, как будто формулировка особого значения не имела, поэтому я не остановился.
К своей тете, сказал я.
Что было не совсем так.
Но, к счастью, она больше ничего не спрашивала, и мы продолжали подниматься по лестнице, по-прежнему, несмотря даже на ее вопрос, не глядя друг на друга.
Прошло, наверное, полчаса, и, поднявшись наверх, мы оба невольно оглянулись, чтобы окинуть взглядом проделанный путь.
При этом лица наши соприкоснулись, и я заметил, что она все еще хочет знать, но мне сказать было нечего, точнее, все рассказать ей было бы слишком сложно, и тогда мы одновременно отпустили руки друг друга.
Я двинулся дальше, она последовала за мною.
На улице Реге подъем не такой крутой, и я, чтобы избежать объяснений, ускорил шаг, но она через несколько метров, смятенная этим тревожащим отчуждением, все-таки протянула мне руку.
Она потянулась за мной, хотя знала, я это чувствовал по ее руке, что она меня бросит, и своей рукой я давал ей понять, что не собираюсь ее удерживать, я отпускаю ее.
Мы продолжали идти по безлесной вершине холма, вдоль длинной проволочной ограды отеля, а там, где ограда закончилась, нас ждал последний городской фонарь, последний желтый огонек в синеве мрака, словно бы освещавший крайний предел возможного; здесь дорога заканчивалась, и дальше, среди одиноких дубов и редких кустарников, вела тропинка; когда последний фонарный столб был уже у нас за спиной, я почувствовал, что моя рука в любой момент готова ее отпустить.
Мы шли так еще полчаса или, может, чуть меньше.
Шли по глубокой балке Волчьей долины, высокие склоны которой покрывал отливающий синевой снег, потрескивал и скрипел под ногами, и там это наконец случилось.
Она остановилась, я сразу же отпустил ее руку, а она, все еще держась за мою разжавшуюся ладонь, оглянулась назад.
Но того, что ей хотелось увидеть, она не увидела, оставленные позади огни со дна оврага были не видны.
Я должен вернуться с ней, сказала она.
Я ничего не ответил.
И она отпустила мою руку.
И сказала, чтобы я взял ее шапочку, но я потряс головой; я не хотел надевать ее красную шапку, что с моей стороны было глупостью.
Тогда хотя бы перчатки, сказала она, и вытащила их из кармана.
Перчатки, вязаные, шерстяные, я взял и тут же надел их; то, что они тоже красные, меня не смущало.
Но именно это ее напугало, привело в ужас, она стала просить, умолять, говорила, что делает это не из-за меня, а из-за родителей, что это не трусость, тихой скороговоркой объясняла она, но долина подхватывала даже эти ее негромкие слова.
От этого по телу у меня побежали мурашки, и я понял, что любой изданный мною звук, отраженный в долине эхом, будет значить, что я готов повернуть назад.
Она же все повторяла, что ей страшно, ей страшно идти одной, и просила проводить ее хоть немного.
Проводить, проводить, тихо вторила ей долина.
Я решительно двинулся дальше, чтобы не слышать ее, но через несколько шагов остановился и обернулся, полагая, что так, на таком расстоянии, будет легче расстаться.
Мы долго стояли, уже не видя с этого расстояния лиц друг друга, это было намного лучше.
Для меня будет благом, если она вернется, пусть идет, и она, словно почувствовав, что для меня будет совсем не плохо, если она вернется, медленно отвернулась, а потом повернулась кругом и бросилась бежать, скользя по снегу и иногда оглядываясь, я же следил за ней, пока глаза мои видели то, что хотели видеть, быть может, она повернула назад, или остановилась, или бежит сломя голову, на синем снегу мелькало темное пятнышко, а затем исчезло, хотя у меня было ощущение, что я его все еще вижу.
Какое-то время я еще слышал ее шаги, потом мне только казалось, что я их слышу, – то были уже не шаги, а зябкое копошение студеного ветра в ветвях, отголоски скрипов и хрустов, загадочное потрескивание; но я все стоял, дожидаясь, пока она уйдет, мысленно провожая ее, пусть исчезнет совсем.
Однако холодное покалывание в горле означало, что я все же надеюсь, что она повернет назад, и если она это сделает, то должно появиться, вот сейчас, нет, не сейчас, чуть позже, маленькое пятнышко, но так ничего и не появилось.
И все-таки я был рад, что избавился от нее, ибо это вовсе не означало, что я потерял ее, наоборот, таким образом она окончательно стала моей, и именно потому, что у меня хватило сил остаться сейчас в одиночестве.
Меня ждала дорога, и я отправился, однако не думаю, что имеет смысл подробно описывать историю моего путешествия.
По своей глупости я полагал, что история – это я, а эта бездомная и студеная ночь – лишь ее обрамление; нет, в действительности моя подлинная история разворачивалась почти независимо от меня, точнее сказать, она развивалась как бы параллельно с моими злосчастными похождениями.
Когда мы двинулись в путь, было около восьми вечера, мне запомнился колокольный звон, домой же она вернулась, по-видимому, около десяти, в то время, когда я, оставив позади скалы Чертова гребня, спустился в долину и не без радости увидел тусклые огоньки Будаэрша, они были далеко, но все же служили достаточно надежным ориентиром.
Поздней я узнал, что она незаметно прокралась в свою комнату, сбросила с себя одежду, юркнула в постель и уже засыпала, когда ее обнаружили, включили свет, стали кричать, но она, не желая ничего рассказывать, соврала, что у нее заболела голова и она отправилась прогуляться, потом заплакала, мать дала ей пощечину, и в конце концов она, боясь, что я попаду в беду, во всем призналась.
К тому времени я был уже в Будаэрше, путь до которого был далек, извилист и темен, в долину вел глубокий проселок, нечто вроде канавы с мерзлой колеей, с густыми высокими зарослями по обе стороны – в каком-то смысле это была защита, здесь казалось теплее, чем на открытом пространстве, но и опасней, потому что, с одной стороны, я не знал, что меня ждет за следующим поворотом, а с другой, я все время думал, что сбился с пути, и решил, как бы утешая себя и подбадривая, что если все-таки доберусь до тех далеких огоньков, то заплачу за ночлег или просто к кому-нибудь напрошусь, однако дойдя наконец до окраины села, я не испытал чаемого облегчения, потому что откуда-то выскочила собачонка, скукоженная от мороза всклокоченная уродина с коротким обрубком вместо хвоста, и с лаем бросилась за мной; следуя чуть сбоку и сзади, она то и дело пыталась ухватить меня за штанину, и мне приходилось на каждом шагу отбрыкиваться от нее, на что она угрожающе скалилась и рычала; так, в сопровождении этой псины, я миновал корчму – две женщины и мужчина как раз опускали рольставни и, увидев бегущую за мной собаку, проводили меня долгим взглядом, моя фигура наверняка показалась им подозрительной, поэтому от идеи заночевать здесь мне пришлось отказаться.
Ее отец взял пальто и отправился к нам домой.
Было, наверное, около полуночи, когда я покинул село, а отец Ливии нажал кнопку звонка у нашей калитки.
Собака, расставив ноги, стояла посередине дороги и лаяла; за селом дорога полого поднималась, вокруг, на фоне сияющего неба, видны были четкие силуэты молчаливых холмов; и то, что собака от меня отстала, что не пыталась больше ухватить меня за штаны, то, что я спокойно продолжаю свой путь, а ее лай у меня за спиной переходит в протяжный и жалобный вой, означало, что я в безопасности, что я остался один и можно свободно вздохнуть, это доставило мне ощущение счастья; сопровождаемый собачьим воем, я весело шагал по дороге и долгое время даже не замечал холода, несколько разогретый ходьбой.
А дома в это время ждали скорую помощь, чтобы отправить мать в больницу.
Отец Ливии, стоя в прихожей, как раз рассказывал о случившемся, когда приехала неотложка; с матерью отправился Янош, ибо отцу нужно было звонить в милицию.
Уже потеряв счет времени, я продолжал тащиться по безмолвной дороге и, конечно, не осознавал, что на самом деле незрелое мое существо жаждет сейчас услышать звук приближающейся машины, более того, оно уже слышит его; сперва я подумал, что надо остановить ее, куда бы она ни ехала, и попросить подвезти меня, но поскольку мне не хватило смелости, я сошел с дороги в кювет, по щиколотку провалившись в снег, и стал ждать, пока она проедет.
Она промчалась мимо, и я уж подумал, что меня не заметили, когда взвизгнули тормоза, заскрипели колеса, автомобиль развернуло на скользкой дороге, он ударился о высокую бровку шоссе, закачался и, отскочив, врезался в километровый столб; мотор заглох, фары погасли.
После скрипа, скольжения, удара и дребезга на долю секунды воцарилось безмолвие, а потом распахнулись передние дверцы и ко мне бросились два темных пальто.
Я споткнулся и скатился на дно кювета, затем побежал по полю, покрытому мерзлыми комьями, вывихнул лодыжку.
Меня схватили за шиворот.
Так мою мать, из-за меня, ублюдка, они чуть не ебанулись в кювет!
Они заломили мне руки за спину и, толкая, поволокли к машине; я не сопротивлялся.
Меня швырнули на заднее сиденье со словами, что расшибут мне башку, если посмею пошевелиться; машина завелась с трудом, всю дорогу они ругались, но внутри было так тепло, что мне стало не по себе, и в этом неприятном тепле гул мотора и ругань стали медленно отдаляться, и я заснул.
Когда мы остановились перед большим белым зданием, уже светало.
Показывая мне искореженный бампер, они орали, что не собираются платить за ремонт и что мне придется забыть, что такое сон.
Меня отвели на второй этаж и заперли в комнате.
Там я попытался сосредоточиться, продумать, что буду им врать, но голова моя опустилась на стол.
Стол был жесткий, и я, пытаясь смягчить его, подложил под голову руки, но и руки показались мне слишком жесткими, однако какое-то время спустя все же размягчились.
Проснулся я от того, что в замке повернулся ключ, в дверях стояла женщина в милицейской форме, а за ней, в коридоре, мой дед.
Когда с улицы Иштенхеди такси свернуло на Адониса и промчалось мимо высокой ограды закрытой территории, он рассказал мне о том, что случилось ночью.
Казалось, все это было не нынешней ночью, а много лет назад.
Утро стояло ясное, под ярким светом все таяло, звенела капель.
Кровать матери была застелена полосатым покрывалом, как когда-то давно, до ее болезни.
Была застелена так, как будто она не жила здесь.
И мое чувство не обмануло меня, я никогда ее больше не видел.








