Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 60 страниц)
В КОТОРОЙ ОН РАССКАЗЫВАЕТ ТЕЕ ОБ ИСПОВЕДИ МЕЛЬХИОРА
Во время наших вечерних или ночных прогулок, независимо от того, по какому из наших обычных маршрутов мы отправлялись, стук дружных шагов отдавался в темных пустынных улицах раздражающе чуждым эхом, и как бы ни углубились мы в разговор или молчание, от этих звуков, вторящих нашему ритму, невозможно было освободиться ни на секунду.
Казалось, уличные фасады, эти не слишком радующие глаз военные инвалиды, вели строгий учет наших мирных шагов, но возвращали нам только то, что было в самих нас бездушным и рационально холодным; и если наверху, под крышей, в четырех стенах на шестом этаже большей частью шли бурные и свободные разговоры, то на улице, где нужно было как-то преодолеть разрыв между мрачной унылостью окружения и интимностью наших чувств, беседы отличались стремлением к глубине и ответственным тоном, который можно назвать холодновато-искренним.
Наверху мы почти никогда не упоминали Тею, внизу же говорили о ней довольно часто.
Движимый преступными замыслами сентиментального свойства, я всегда устраивал так, чтобы первым ее имя произносил не я, подводил Мельхиора к теме издалека, блуждая вокруг да около, а потом, когда имя уже прозвучало, когда он начинал говорить о ней и вдруг умолкал, ужаснувшись каких-то неожиданных для себя ассоциаций или излишне горячих, поразивших его самого высказываний, я коварно расчетливыми вопросами, как бы случайными словами и беглыми замечаниями всего-навсего помогал ему оставаться на этом пути, увлекающем его во мрак прошлого, в те туманные сферы, от которых он с такой ловкостью и интеллектуальной находчивостью, рискуя даже душевным здоровьем, всеми силами пытался отгородиться.
Ну а во время прогулок с Теей, днем или ранним вечером, мне приходилось придерживаться противоположной тактики, ибо когда мы бродили с ней по открытым, продуваемым всеми ветрами загородным просторам, сидели на берегу какого-нибудь пруда или убегающего вдаль канала и беззаботно следили за игрой воды или просто бездумно глядели куда-нибудь в пустоту, то сам по себе простор обеспечивал свободу интимных интонаций, четкое разделение ощущений и чувств и вместе с тем их тесную связь, ведь природа не декорация, и для взгляда, привыкшего мучиться ирреальностью окружающего, она даже слишком реальна и поэтому исключает то мелкое человеческое лицедейство, которое мыслимо лишь в декорациях города; Тею мне постоянно приходилось уводить в сторону, с тайным расчетом держать ее чувства в живом напряжении, отвлекать от мыслей о Мельхиоре и все время препятствовать ее порывам к так называемой искренности, то есть к тому, чтобы говорить о нем.
Мне казалось, что для достижения своей тайной цели я нашел довольно удачное, взвешенное решение.
И даже когда мы не говорили о нем, мы о нем думали, и поэтому я ощущал в себе то тревожное волнение, которое чувствует готовящийся к преступлению злоумышленник, осматриваясь и кружа на месте предполагаемого события в полной уверенности, что самому ему делать ничего не придется, не будет нужды вмешиваться в естественный ход вещей, он просто понял какую-то ситуацию, всю ее механику, и ситуация сама отдаст в его руки добычу; и действительно, я не делал ничего другого, кроме как постоянно и методично поддерживал эту молча принятую ими обоими линию поведения.
Капля за каплей я укреплял в Тее, казалось бы, призрачную надежду на то, что, несмотря на обратное впечатление, Мельхиор все же может достаться ей, а в Мельхиоре довольно искусными средствами пытался разрушить стены, которыми он окружил себя для защиты от чувственности, иногда прорывавшейся в мощных и агрессивных импульсах; как ни странно, хотя это и понятно, Тея не очень-то ревновала меня, потому что в ее глазах и чувствах только я был физически ощутимым залогом ее эфемерной надежды, от которой она по каким-то причинам не могла отказаться; что касается Мельхиора, то он испытывал чуть ли не интеллектуальное опьянение от возможности с моей помощью познать нечто такое, чего он не мог познать раньше, а с другой стороны, он понимал, что не сможет окончательно завладеть мною, пока не познает и это нечто.
Влюбленные, как известно, несут на себе, излучая в мир, отпечаток телесной общности, однако их общность никоим образом не является простой суммой двух тел, сумма эта больше слагаемых, точнее, она становится чем-то иным, чем-то трудно определимым, выраженным и в качестве, и в количестве, ведь два тела, хотя и соединяются, не могут быть полностью сведены воедино; это постоянное, ощущаемое как количественное приращение и качественная особенность присутствие в плоти друг друга нельзя объяснить, скажем, смешением запахов двух тел, общий запах скорее лишь самый заметный, но и самый поверхностный признак той общности, которая охватывает все жизненные проявления двух отдельных тел; правда, запах впитывается в их одежду, волосы, кожу, и тот, кто вступает в контакт с влюбленным, невольно оказывается не только под чарами или, проще сказать, под влиянием одновременно двух лиц, не только получает от них частицу любви, но в этом магическом круге, ведомый своим обонянием, он может заметить также весьма существенные отражения, подражания, метаморфозы и изменения в жестах, выражении лиц, акцентах, что является следствием и физическим проявлением слияния душ двух влюбленных.
Место между Теей и Мельхиором, которое мне не удалось занять в наш первый совместный вечер, в парадной ложе Оперного театра, я занял позднее, стоило мне лишь чуть-чуть допустить Тею в этот магический круг, и с того момента посредником между ними стало мое тело, ведь на этих наших послеполуденных прогулках, без того чтобы я об этом догадывался, рядом со мной всегда был Мельхиор, и когда Тея что-то брала от меня, а не брать она не могла, если испытывала ко мне хотя бы поверхностные чувства, то одновременно она брала что-то и от Мельхиора, или, напротив, когда она что-то давала мне, результат, то есть возникшую от этого недостачу или прибавку, должен был чувствовать и Мельхиор, и он это чувствовал, как собака обнюхивал меня, устраивал сцены ревности, которые мне с трудом удавалось погасить шуткой или дурачеством, короче, когда я возвращался с этих прогулок, нам всякий раз приходилось заново устанавливать равновесие, возвращаться к исходным позициям, что, опять же, не обходилось без упоминания Теи.
Я так и не узнал, что между ними произошло, и позднее на мои вопросы оба отвечали уклончиво, из чего я мог только заключить, что случилось нечто такое, что оба считали позором или поражением, но я был уверен, что нет таких отступлений, которые не были бы прелюдией новой атаки, и поэтому я желал содействовать успешному завершению этой, как выразился бы химик, обменной реакции, и не просто желал, но ясно осознавал, что для нас с Мельхиором это единственная возможность обеспечить достойные условия для того, чтобы уцелеть; но прежде всего мне нужно было как можно точнее понять саму ситуацию.
Наверное, этого не объяснить, но я принял решение с достоинством отдалиться, и единственная причина такого решения, которую я могу назвать, была в том, что я совершенно потерял себя в этих отношениях, я со сладостным ужасом и умопомрачительным наслаждением переживал тот факт, что я, конкретное существо, человек, обладающий только одним неделимым набором ощущений и чувств, завязал все же отношения с человеком не противоположного, а одного со мной пола, и ежели это так, ежели, невзирая на все запреты, нам это дозволено, то должен быть в этом какой-то смысл, должен быть! я с таким душевным волнением переживал идею единой и неделимой любви, как будто трудился над формулой мироздания или заглядывал в какую-то сокровенную тайну, ибо ежели это так, то я нашел себя, думал я торжествующе, я есть человеческое существо, обладающее неким далее не делимым целым, а мой пол, видимо, только одно из свойств этого целого? и наверное, это целое, вне зависимости от пола, может проявлять себя в виде целого только в любви? и, быть может, конечный смысл любовного чувства состоит в слиянии одного неделимого целого с другим неделимым целым? и я должен соединиться с ним сообразно своему я, независимо от того, выбрал ли я его сообразно своему или противоположному полу? но как бы ни захватывали меня все эти вопросы, вместе с тем я переживал и боль от того, что все тщетно, даже если я выбрал его сообразно своему я, он все равно не я, а другой, то есть по полу един со мной, но все же иной; и поэтому все попытки прямого отождествления доставляли не только радость и счастье, но и жестоко мстили тем болезненным опытом, что, хотя другой человек и един со мной, я все равно не могу овладеть его инакостью, и это горькое впечатление пробудило во мне столь нестерпимое ощущение полной бессмысленности всей моей жизни, моего прошлого и всех моих устремлений, что, подчиняясь своей натуре, привыкшей искать равновесия, а не конфронтации, я решил, что лучше как можно быстрее, не откладывая, бежать, вернуться на родину, и родина в этом случае означала что-то старое, наскучившее, привычное и надежное, то есть все то, что она может означать только на чужбине.
Я собрался домой, и он это знал, свое решение я никак не мотивировал, ничего не объяснял ему, а он ничего не спрашивал; он отпускал меня, с чувством собственного превосходства демонстрируя свою боль, заранее, еще до моего отъезда возвращаясь к тому, что едва покинул: к своему отчаянию; он тоже собирался бежать отсюда, я – на свою безопасную родину, он же – прочь, в чуждую неопределенность своих желаний, и получалось так, будто мы, словно две параллельные, действительно не способные оторваться друг от друга, этой одновременной сменой дислокации хотели выместить друг на друге крах наших личных историй, молча свалить на другого то изрядное количество исторической грязи, которая в нас смешалась, только все это было уже не игрой, не безобидной ссорой влюбленных, ведь побег отсюда был связан с риском погибнуть, попасть в тюрьму и лишь в единичных случаях заканчивался в те годы случайным успехом; но об этом мы тоже не говорили, Мельхиор вел себя таинственно, был напряжен, раздражителен, он, кажется, ждал сигнала, какой-то вести с другой стороны, откуда побег, как я догадался по некоторым признакам, готовил не кто иной, как его французский друг, называвший себя коммунистом.
Словом, уверенный в их взаимном влечении, а главное, в подчас очень изощренной напористости Теи, я полагал, что если хочу поспособствовать имеющей шанс на успех обменной реакции и тем самым, возможно, отвлечь Мельхиора от безумного и, во всяком случае по отношению ко мне, морально сомнительного плана побега, то я должен оставаться нейтральным, словно катализатор, который, хотя и участвует в химическом процессе, никогда не входит в состав нового соединения и выделяется в неизменном виде.
Пожалуй, не стоит и говорить, что мой замысел стал в итоге банальным насилием над чужими чувствами и в этом смысле чем-то вроде эмоционального покушения, но поскольку предприятие не казалось мне безнадежным, ведь его контуры обозначились уже при первой нашей встрече, то, занимаясь своими махинациями, я успокаивал свою совесть тем, что в конце концов этого хочу не я, они сами хотят, а я только помогаю им, и возможный успех докажет, что я им желал добра; чем словно бы говорил себе: я хочу быть порядочным, но так, чтобы непременно стать победителем.
Однако в успехе я все-таки был не совсем уверен и поэтому часто, подозрительно часто возвращался к той нашей первой встрече, вспоминая все до мельчайших подробностей, и чем чаще я прокручивал эти навязчивые подробности в голове, тем отчетливей мне казалось, что источник того эмоционального помешательства, которое охватило нас в нашей ложе, находился в далекой и мрачной коробке сцены, в телах певцов, подчинявшихся музыке, которая изливалась из оркестровой ямы.
Разумеется, я тогда об этом не думал, но то, что я в ту минуту ощущал плечом, и то, что видел глазами и слышал ушами, раздваивая мое внимание, накладываясь, уподобляясь одно другому, оказывало на меня воздействие, которое я назвал бы чувственным извержением, так что забыть это впечатление я не смог бы, даже если б оно не понадобилось мне позднее для определенной цели; сегодня я мог бы сказать, что под ногами у меня разверзлась плотно утоптанная за тридцать лет жизни эмоциональная твердь, подо мной всколыхнулась магма инстинктов, от разрывающей душу увертюры пошли трещинами вроде бы столь надежные постройки из кирпичей знания и необходимой для самозащиты морали, поползли улицы, казалось бы, всемогущего опыта, и словно бы в подтверждение того, что чувство тоже материально, в муках борьбы с разноречивыми, ошеломляющими, нахлынувшими из какой-то знакомой неизвестности чувствами я стал обливаться потом, как будто рубил дрова; между тем я сидел неподвижно и, как положено, делал вид, будто увлечен только музыкой, что, однако, не успокаивало, а, напротив, сильнее вгоняло в пот мое приученное к самодисциплине и сдержанности тело.
Казалось бы, к тридцати годам человек обретает, быть может, обманчивое чувство уверенности в себе, и вот эта уверенность затрещала в тот вечер под собственной тяжестью; но в момент перед тем как рухнуть, все мои строения еще сохраняли первоначальную форму, хотя и не на своих местах, потому что сместилось все, и формы как бы символизировали собственную пустоту, не ведая о тех тектонических силах, которые им угрожали; все чувства и мысли, с одной стороны, были хотя и потрескавшимися, но все-таки формами зажатых в привычные рамки чувств и блуждающих наскучившими путями мыслей, и в то же самое время – уже только голыми символами этих форм; и все-таки в этом тектоническом потрясении, в последний момент перед полным крушением и распадом на меня словно бы снизошла благодать, и мне на мгновение приоткрылись какие-то главные принципы бытия вообще и моей жизни в частности.
Нет, я вовсе не лишился рассудка ни тогда, ни теперь, пытаясь с помощью ряда сравнений понять свое ощущение в тот момент, ведь уже и тогда я прекрасно осознавал, что то, что является для меня настоящей тюрьмой, тюрьмой моих чувств и идей, для француза, сидящего слева от меня, всего-навсего декорации, пахнущие столярным клеем; в конце концов, там, внизу, в фанерной тюрьме на сцене только и происходит всего, что неотесанный тюремщик Жакино преследует своей страстью очаровательную Марселину, но та не нуждается в грубой мужской страсти, ее волнует юный Фиделио, под именем которого скрывается переодетая в мужское платье Леонора, проникшая в крепость, чтобы освободить Флорестана, невинно брошенного в подземелье возлюбленного, и ради того, чтобы достигнуть своей благородной и с личной, и с политической точки зрения цели, она без особых раздумий, хотя и с долей печального сожаления вводит в заблуждение влюбленную Марселину, совершая самый безнравственный, а может быть, самый веселый обман, какой может совершить человек против человека: будучи женщиной, она представляется юношей, что в конечном счете доказывает только то, что цель оправдывает средства; ведь все равно все любят всегда не того, кого они любят или хотят любить, но жизнь так устроена, что каждый каким-то образом должен найти любовь, и моральными принципами нам приходится иногда поступаться; а тем временем мое плечо ощущало и хотело и дальше ощущать плечо мужчины, сидящего от меня справа, чье непрошеное присутствие во мне ошеломляло, унижало, пугало и ужасало меня не меньше, чем то, что он неожиданно от меня отвернулся, оскорбив мое самолюбие, и хотя я знал, что он отвернулся временно, что это прозрачный трюк и что в данном случае он использует Тею таким же бессовестным образом, как на сцене переодетая Леонора использует не безупречно чистые, кстати сказать, чувства очаровательной Марселины, ведь не может же та не видеть, что в мужском платье перед ней не юноша! в то время как он – именно с помощью своей двуполости, чего же еще – использует в своих целях нечто, что при всей сомнительности является совершенно реальным; использует реальные чувства Теи, чтобы, лишив меня своего внимания, еще яснее дать мне почувствовать, какие возможности оно может открыть перед нами, но, естественно, сделать это он может, только действительно отвернувшись, только обратившись своими реальными или потенциально возможными чувствами к Тее, чувствами, отнятыми у меня, подобно тому как на сцене Фиделио сперва нужно стать настоящим мужчиной и заправским тюремщиком, чтобы затем, пленив душу Марселины, освободить своего истинного возлюбленного.
Словом, от меня не укрылось, что Мельхиор обнажил перед Теей некое скрытое и, возможно, поразившее его самого, но реальное чувство, я ощущал его эмоциональный переполох, его мальчишескую беспомощность, то есть то, что должна была ощущать и Тея, и она отвечала ему единственным возможным в такой ситуации способом: содроганием, быстрыми взглядами, учащенным дыханием, а следовательно, происходившее между ними, как мне было совершенно ясно, совершалось на основе полнейшей взаимности.
И в своей многократно запутанной ревности я уже не желал Мельхиора, я боялся его, считал его близость нахальным вторжением, точнее, желал не только его, но чувствовал, что желание, опосредованное его телом, все же влечет меня к Тее; все это можно было бы сформулировать и иначе: я был готов уступать приближению Мельхиора в той мере, в какой это позволяло мне быть ближе к Тее.
Примерно так продолжался этот обман, растянувшийся на два действия: чем больше приближалась Тея к Мельхиору, тем больше я приближался к Тее, хотя при этом все явственнее ощущал его физическое присутствие в своем теле; меня так и тянуло положить на его колено ладонь, и это тем более удивляло, что, насколько я себя помню, никогда еще мне не приходило в голову положить руку на колено другого мужчины иначе, как просто в знак дружбы, и все же рука моя испытывала неудержимое желание сделать это, причем сделать по двум причинам: с одной стороны, это был бы любовный знак, которым я мог ответить на полученный от него авансом жест, а с другой, и это в данный момент казалось мне более важным, я мог бы отвлечь Мельхиора от Теи, вернуть Тею себе.
И если бы там и тогда я о чем-либо думал, то мне стоило бы прежде всего вспомнить о времени, когда я был подростком, но как раз об этом, хотя, разумеется, мне приходили в голову разные мысли, я вовсе не думал; во всяком случае, если уж не о собственном отрочестве, то я мог бы подумать вообще о том опыте, который люди накапливают в подростковом возрасте, а затем, пережив жуткую пору созревания, под воздействием завоеванных, более того, в муках выстраданных наслаждений спешат поскорее забыть его.
Я должен был вспомнить о том, что в мучительном переходном возрасте единственным способом вырваться из парализующего нас бессилия перед чувственными побуждениями, чувственными исканиями и чувственным невежеством было принятие форм сексуального поведения, уже выработанных и санкционированных обществом, поставленных в рамки моральных ограничений, тех форм, которые, разумеется, не полностью совпадали с личными чувственными потребностями, ибо всякая форма подразумевает пределы и по определению лимитирует личную свободу, которую общество считает чем-то ненужным, неправильным, лишним, обременительным и с нравственности точки зрения предосудительным, однако в пределах этих ограничений мы все же могли найти некую сферу, некий модус любви, казавшийся нам оптимальным, когда, при соблюдении разумных условностей в распределении сексуальных ролей, мы могли проявить себя в другом, страдающем теми же муками самоограничения человеческом существе; в обмен на потерю всей полноты наших личных потребностей и желаний мы предлагали друг другу почти обезличенное, почти только физическое переживание сексуальной жизни; но даже и в этом случае пустота, неожиданно открывающаяся почти сразу после физического удовлетворения, эта жуткая пустота обезличенности может быть компенсирована, ведь в результате любого, самого обезличенного физического контакта на свет может появиться нечто очень личное и естественное – ребенок, то есть самое личное, самое полное, самое органичное и самое совершенное, что только можно себе представить; это наше, говорим мы себе, наше кровное, беспомощное, подобное, но как бы и не совсем подобное, наше утешение за все прежние муки от неспособности органично соединиться, живой, настоящий предмет забот, печалей, радостей, страхов, нечто реальное, в отличие от пустых тревог осязаемое, дающее смысл.
Человек в таком возрасте напоминает потерпевшего кораблекрушение, чьи ноги отчаянно ищут опору над немыслимыми глубинами, а руки невольно хватаются за первый твердый на вид предмет, за что угодно и за кого угодно, хоть за соломинку, и если этот предмет удерживает его на поверхности бушующих бездонных страстей, то он не задумываясь его присваивает, цепляется за него, плывет вместе с ним, и по прошествии какого-то времени, ибо другого у него нет! только это? да, только это, безжалостно отвечает ему предмет, у которого тоже нет ничего другого! он уже начинает верить, подчиняясь мистическим представлениям, которые неизменно рождает беспощадный инстинкт самосохранения, что случайно подплывший к нему предмет и в самом деле принадлежит ему, что предмет выбрал его, а он выбрал предмет, но к этому времени сила ритмично раскачивающихся волн выбрасывает его на песчаную отмель зрелости, он, благодарный и верный, превращает святую случайность в культ; хотя можно ли называть случайностью то, что спасло нас от гибели?
Мне казалось, что на пошатнувшейся эмоциональной почве все, представлявшиеся столь надежными построения, которые я с таким усердием сооружал в течение десяти лет своей любовной практики, вот-вот рухнут; казалось, будто до этого в любви я всегда уступал простому желанию выжить, маниакально и ненасытно умножал несомненно доступные моему телу физические наслаждения вместо какого-то реального жеста, который, быть может, был бы больше чем жестом; но ухватить разумом его смысл я не мог и поэтому вечно был вынужден что-то хватать руками и болтаться с тем, что ухвачено, на большой воде, так и не находя однажды выскользнувшей из-под ног почвы; вот почему меня никогда не могло утешить физическое наслаждение, отсюда и постоянные поиски, мучительное стремление к другим телам, столь же мучительно куда-то стремящимся! и поразило меня вовсе не то, что через тело сидящего рядом со мной мужчины я устремляюсь к Тее, что он, через Тею, проявляет свое влечение ко мне, что в Тее в конечном счете я возвращаюсь к нему, то есть оба мы, не в силах остановиться, кружим вокруг нее, стремимся к банальным парным отношениям, но нас трое, а могло бы быть и четверо или пятеро, отнюдь нет, эта перипетия поражала меня тем, что казалась очень знакомой, настолько знакомой, что чудилась едва ли не воспоминанием, однако восстановить в своей памяти точное место и время происходившего я не мог; зато показалось, что за этой перипетией я внезапно увидел сидящее внутри меня обнаженное тело инстинктивного чувственного желания, и вместо того чтобы наблюдать за событиями на сцене, я, естественно, наблюдал за ним! оно было маленькое, покрытое голубоватой кожицей, влажное и пульсирующее, одинокое, отдельное и от них, и даже от меня самого; казалось, будто я видел телесный приют, телесную форму голой жизненной силы, которая, вопреки современным суевериям, не женского и не мужского пола, пола у нее нет, потому что нужна она только для того, чтобы люди посредством нее могли свободно общаться друг с другом.
В тот вечер ко мне вернулась частица былой свободы, казалось бы, навсегда потерянной, свободы души, ощущений; и сегодня я не без горечи говорю, что эту свободу я получил напрасно, потому что напрасны были все мои чуткие ощущения и проницательные наблюдения, если в их понимании и оценке я проявлял себя как глупое и наивное дитя своего времени; у меня было вроде бы обоснованное подозрение относительно состояния дел, но это смутное и неубедительное подозрение я принял за истину и этой принятой за истину догадкой решил тут же воспользоваться, занять, исходя из чувств, интеллектуальную позицию, более того, сразу добиться практических результатов, я жаждал успеха, хотел влиять, контролировать, управлять другими, ощущая себя неким главным распорядителем любовной мистерии, оперирующим предоставленной ему информацией, но весь мой десятилетний опыт усердных любовных манипуляций сыграл со мной злую шутку: я доверял только тому, что мог реально заполучить, пренебрегая всем тем, что является невещественным и чем, следовательно, нельзя физически наслаждаться; исходя из примата разума, я выводил за пределы реальности всё недоступное уму и, таким образом, отдалял от себя то, что воспринимается и вообще существует только на уровне ощущений и является моей субъективной реальностью, или, может, наоборот, ради ощущения личной реальности я игнорировал реальность безличную, внешнюю; так или иначе, голос совести и присущее мне ощущение собственной ирреальности тщетно сигнализировали, что я роковым образом заблуждаюсь, в силу своей ментальности я не верил им.
Обо всем этом я счел необходимым сказать перед тем, как продолжить повествование и вернуться к нашей послеполуденной прогулке, чтобы обрисовать духовную обстановку, где действуют два человека, каждый из которых пытается использовать другого в своих интересах, в то время как их прогулка, конечно же, связывает их, то есть, образно говоря, они следуют по тропинке, которая уже вытоптана другими.
Ибо каким бы порядочным ни было в конечном счете мое намерение, как бы искренне я ни стремился, несмотря ни на что, соблюдать нейтральность, мы неуклонно, ступень за ступенью погружались в материю чувств, которую невозможно было потом отделить от живой материи тела; и тщетно мы ограничивались только завуалированными словами, никакого прямого вторжения, в крайнем случае только молчание! но даже и эти слова со временем обретали иное значение, понятное только нам двоим, и слова эти вели нас туда же, своим смыслом вытесняя ту цель, которой мы честно и с уверенностью в ее реальности собирались добиться.
Приблизительно так это выглядело тогда, приблизительно таковы были психические условия, в которых мы находились, гуляя с ней на природе; Тея шла впереди, легко шагая по утоптанной тропке в сторону дальнего леса, а я, удивленный и радостный, обдумывал про себя ее тихое, горькое, лаконичное, но многозначительное признание, цель которого, как мне показалось, была все же не в том, чтобы в излишне интимный момент, ставящий нас во все более сложное положение, напомнить об истинных наших намерениях и тем самым несколько отдалить меня, а, напротив, скорее в том, чтобы приблизить меня, вовлечь в самый сокровенный круг своей жизни.
Я с трудом себя сдерживал, мне хотелось, отбросив все сложности, дотянуться до нее и в порыве благодарности ответить ей нежной взаимностью, привлечь к себе, обнять ее тонкое, хрупкое с виду тело, которое, несмотря на то что она удалялась, тянулось ко мне, и я это чувствовал; минуту назад она сказала мне, что вся ее жизнь несусветный бред, но что бы она в этом бреду ни делала, в ее жизни есть два человека, ее подруга и ее муж, к которым она всегда может вернуться, что на нашем с ней общем языке означало, что мы можем делать все что угодно! я не должен ее бояться, она чувствует себя в безопасности и даже если их бросит, и тогда не сожжет за собой все мосты.
У так называемых откровенных признаний, затрагивающих самые главные для нас в жизни чувства, есть, однако, такое свойство, что признания эти одновременно являются и предательством.
Например, когда кто-то говорит о том, почему он не любит родину, то этим признанием он невольно описывает любовь и стремление действовать, в то время как даже самое серьезное и самое пламенное признание в любви к родине или в верности ей свидетельствует скорее об отвращении, о том, сколько боли, печалей, глубочайших терзаний и парализующей беспомощности доставляет этому человеку родина, и паралич воли к действию он невольно скрывает за восторженными словами лояльности.
По ее сдержанным и скупым, вывернутым наизнанку и как бы намеренно неубедительным словам я понял, что не ошибся и фрау Кюнерт была неправа, за последние недели Тея действительно изменилась, она стоит у какой-то черты, и ее признание прозвучало, видимо, потому, что привязанность, дававшая ей уверенность в жизни, стала уже нестерпимым бременем, и она поделилась со мною в надежде, что я подтолкну ее, помогу ей переступить черту и расстаться с тем, что ее еще связывает и в чем она уже не нуждается.
Наиболее очевидный способ сделать это с помощью рук или, может быть, моего тела был исключен, это было бы слишком, на это я не имел права.
Как я почувствовал еще в тот памятный воскресный вечер по безумным рыданиям Мельхиора, просто тела для утешения уже недостаточно: он просил его вместе с будущим, просил нечто, чем я мог бы распорядиться, только отдав это молча и не раздумывая, но я, по всей видимости из трусости, так поступить не смог и поэтому не отдал.
И поскольку я чувствовал, что тела моего недостаточно, а с другой стороны, оно здесь ни при чем, и в то же время, прислушиваясь к самым глубоким и самым темным своим инстинктам, я не менее ясно чувствовал возможность соединить их тела при моем посредничестве, то хотел только одного: служить им.
Итак, ради достижения отдаленной цели я предложил им себя в качестве нейтрального посредника, и они, из разумного эгоизма, этим пользовались, и никто из нас всерьез не задумывался о том, что никакие нравственные побуждения или, скажем, любовная жертвенность не способны нейтрализовать половую принадлежность тела, так что мне оставалось полагаться только на хладнокровие, что, напротив, будило во мне сладострастие взволнованного злодея, готовящегося к преступлению, и, следовательно, желанием совершить поступок руководила уже не любовь, а стремление убить в своем теле, вытравить из него любимое существо.
И поэтому мне казалось, что по тропинке шагаю совсем не я, а чьи-то чужие ноги, несущие на себе полую скорлупу служения, которая, лишая меня возможности радоваться мгновенью, делается свинцовым грузом, и я должен тащить этот груз ради воображаемого будущего, ради спасения своей жизни и чести.
Темный шатер хвои покачивался над стройными, красновато поблескивающими стволами сплошной, волнистой по верху, пушистой лентой.








