Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 60 страниц)
Майе хотелось посплетничать, а также хотелось узнать, какое действие произведет на меня эта новость, и я счел это подходящим поводом для примирения; я отправился к ней, но сделал при этом вид, будто меня ни в малейшей мере не интересует, чем занимаются Ливия с Кристианом, зато мы договорились с ней, что больше не будем болтать по телефону о важных вещах, ведь если ее отец иногда получает распоряжения прослушивать определенные телефоны, значит, есть такая аппаратура, и вполне может оказаться, что нас тоже прослушивают.
А когда я уже уходил, то столкнулся у их ворот с Кальманом, тот покраснел и сказал, что просто проходил мимо, однако после всего случившегося мы прекрасно знали, когда мы друг другу лжем, и все же упорно продолжали лгать; домой мне пришлось идти вместе с Кальманом, потому что во лжи нужно было быть последовательным и никакого серьезного предлога для того, чтобы здесь остаться, у него не было; по дороге я узнал, что он уже помирился с Премом и Кристианом, поводом для чего послужило то обстоятельство, что военные карты Кристиана были у него, короче сказать, к концу лета, пусть медленно, не совсем гладко и в несколько измененной конфигурации, наши отношения были восстановлены, но в них уже не было прежней прочности, прежнего интереса и пыла.
Кристиан в своем хитроумии додумался даже до того, что все происшедшее окрестил театром, смягчив этим словом ту кошмарную вакханалию, и, более того, стал планировать новые представления на том же месте; под плоской скалой, чтобы устроить сцену, нам нужно было выкорчевать кустарники, а девочки должны были шить костюмы; меня из этой компании он хотел исключить, но девчонкам это было непонятно, и они воспротивились, не в последнюю очередь, видимо, потому, что наши с Кристианом трения были для них важны, так что он наконец уступил и предложил мне роль сценариста; в этом качестве я дважды был у него дома, но совещания эти ни к чему не привели, мы поссорились, и в конце концов он решил, что сценарий вообще не нужен; он хотел что-нибудь про войну, я же настаивал на любовной истории, которая, несомненно, слишком напоминала бы о реальных событиях, и в результате из-за своего упрямства я оказался не у дел, потому что девчонки тоже предпочитали быть скорее воительницами, чем любовницами.
И в тот вечер, когда я был у нее, Майя как раз собиралась на репетицию такого спектакля, на которую меня не позвали, но, естественно, никаких новых представлений организовать Кристиану не удалось, и тот самый, совершенно случайный спектакль, о котором всем нам хотелось забыть, так и остался единственным, а все прочие попытки такого рода вечно наталкивались на какие-то странные препятствия: наши детские игры незаметно для нас самих раз и навсегда завершились.
Но порою я все-таки проходил через лес, чтобы почувствовать, и почувствовать в одиночестве, то, чего мы все так боялись.
Ну а следующей весной место костра уже поросло травой.
После этого пространного отступления, когда уже непонятно, от чего мы, собственно, отступили и куда нам следовало бы вернуться, я полагаю, что должен вернуться туда, где я прервал повествование, – к смятой постели Майи, к ее изумленно раскрытому рту и слегка напуганным, ненавидящим и все-таки любящим глазам, к Майе, одновременно желающей и противящейся тому, чтобы я рассказал ей все о Кальмане; я же не могу ничего рассказать ей, ибо намерение, желание, воля наталкиваются на неодолимое разделение полов, и я чувствую нечто, что гораздо сильнее меня, не зная, закон это или просто эрекция; в то же время простого упоминания леса было достаточно для того, чтобы привести ее в неуверенность, перечеркнуть ее планы, сорвать замыслы, не выказывая при этом мучившей меня ревности.
Собственно говоря, в этот день мы с Майей решили порыться в бумагах ее отца, чему в принципе, поскольку Сидония отправилась на свидание, а мать Майи была в это время в городе, ничто не мешало, и мы могли приступить к делу сразу после моего прихода, но все же была причина, по которой мы медлили: нам было страшно, и об этой тайне, о которой мы говорили всегда с дрожью в голосе, я должен рассказать; дело в том, что мы с Майей, иногда у нас, иногда у них, проводили обыски, причем надо заметить, что у нас в доме это было опасней, потому что отец мой, по-видимому, догадываясь об этой моей склонности к шпионажу, закрывал ящики своего письменного стола на ключ.
Замок был с секретом, достаточно было закрыть средний ящик, чтобы заблокировать все остальные, но с помощью отвертки можно было приподнять столешницу, и тогда все ящики открывались; мы с Майей были убеждены, что наши отцы – шпионы и работают вместе.
Об этой самой страшной тайне своей жизни я еще никогда никому не рассказывал.
Дело в том, что в поведении их обоих было столько загадочного, что наше смелое предположение казалось нам не лишенным оснований, и мы были начеку, вели поиск и сбор доказательств.
Они были не слишком близко знакомы, точнее, как мы полагали, тщательно маскировали свои тесные отношения; еще подозрительнее для нас было бы, если бы они вообще не знали друг друга, при этом они нередко одновременно уезжали неизвестно по каким делам в командировки, но случалось и так, и это было не менее подозрительным, что один из них уезжал именно в тот момент, когда другой возвращался.
Однажды я должен был доставить увесистый, скрепленный сургучной печатью желтый пакет отцу Майи, а в другой раз мы оба стали свидетелями особенно подозрительной сцены: мой отец возвращался домой на служебной машине, а отец Майи, на своей, как раз направлялся в город; посередине улице Иштенхеди машины остановились, они вышли и обменялись несколькими незначащими, как нам показалось, словами, а затем отец Майи передал что-то моему, причем быстро и незаметно! а когда вечером я спросил, что ему передали, – мы решили устроить нашим отцам нечто вроде перекрестного допроса, – он сказал, чтобы я не совал нос не в свои дела и подозрительно рассмеялся, о чем я тут же сообщил по телефону Майе.
Если бы мы нашли какие-нибудь улики, записки, валюту, микрофильмы, а из советских романов и фильмов мы знали, что улики обязательно должны быть, и мы искали их в подвале и на чердаке, искали тайник, и если бы обнаружили какие-то неопровержимо разоблачающие их улики, то донесли бы на них, в этом мы поклялись друг другу, потому что как бы там ни было, но если они шпионы, предатели, то и пусть пропадают, мы их не пощадим, и эту клятву невозможно было нарушить, ибо это взаимное проникновение в жизнь наших родителей привело к тому, что мы боялись уже и друг друга и поэтому искали еще более лихорадочно, мы были уверены, что найдем какой-то приемлемый след, и тогда это наконец закончится, ведь мы нутром чувствовали, воздух вокруг пропитан преступностью, преступление было, мы это знали, а значит, должны были быть и улики; однако в не меньшей мере мы опасались и обнаружить их, но этот ужас нам приходилось скрывать друг от друга, потому что жалость к собственному отцу в глазах другого могла показаться нарушением клятвы, самым настоящим предательством, потому-то мы с ней всегда и тянули время, сдерживали себя, старались отодвинуть подальше момент возможного обнаружения возможных улик.
Этот великий и жуткий момент в моих фантазиях всегда почему-то был связан только с ее отцом, она же при этом держалась бы так героически, что в глазах ее блеснула бы лишь одна слезинка отчаяния и гнева.
Вот и в тот день мы от страха настолько запутались в душах и плоти друг друга, что благополучно забыли о нашей первоначальной цели, о нашей тайне, о поисках, о торжественной клятве, но полностью оторваться от этого все-таки не могли, ибо наш политический союз скрывал в себе еще некий глубоко загадочный, общий и непонятный для нас самих, сладостный и мучительный эротический момент, который в своей загадочности казался гораздо более мощным и захватывающим, чем любые неосуществленные духовные и физические влечения.
Так что вернемся назад, поднимем оброненную нить повествования, невзирая даже на то, что в этом пункте мое авторское «я» испытывает сильные колебания, хотя и подбадривает себя, давай же! чего тут такого! но все же боится, боится даже сегодня, оно этого не скрывает, и сиреньи голоса переполняющих его чувств манят его к новым отступлениям, объяснениям, оправданиям, к очередным зигзагам самоанализа и еще более скрупулезному описанию всяких деталей – лишь бы только не говорить об этом! тем более что, как подсказывает ему аналитический разум, без дальнейших отступлений было бы весьма затруднительно объяснить: почему это двое подростков решают предать своих отцов, и вообще, почему допускают, что они могут оказаться агентами каких-то враждебных держав, и, кстати, что это могут быть за державы? кто здесь чей враг?
Объяснение получилось бы несколько поспешным и довольно вульгарным, если бы я сказал, что наш политический комплот давал нам некоторую надежду, что двух этих мужчин, двух отцов, которых мы больше всех на свете любили самой горячей телесной любовью, мы просто можем отправить на виселицу и тем самым избавить себя от бремени этой невозможной любви; кстати, идея доноса в те годы не считалась игрой детской фантазии: наше воображение постоянно к ней возвращалось, как иголка в бороздку заевшей пластинки.
Но оттягивать дольше было нельзя, лишнего времени у нас не было, и то, чему предстояло случиться, случилось; Майя вытащила ступню из-под моего бедра, помогая себе ладонями, разомкнула нашу близость, быстро и беспощадно, как человек, которого обстоятельства вынуждают что-то прервать, встала и направилась к двери.
Посередине комнаты она оглянулась, лицо было красное, в пятнах и скорее всего такое же жаркое, каким я ощущал и свое; она улыбнулась мне странной и мягкой улыбкой, я знал, она направляется в кабинет отца, я же ждал, пока спадет возбуждение, и опять она оказалась сильнее, думал я, мне казалось, будто она сейчас вырвала себя прямо из моего тела, и оно не могло успокоиться; она, улыбаясь, стояла в мерцающих зеленоватых тенях посреди комнаты, а во мне прозвучало голосом Кальмана: надо было трахнуть ее, как будто я только что упустил возможность, о которой он тщетно мечтал.
Ее улыбку я назвал странной потому, что в ней не было ни превосходства, ни насмешливости, возможно, только легкая грусть, обращенная скорей не ко мне, а к самой себе, умудренная зрелая улыбка человека, который пытается разрешить неразрешимую ситуацию не легкомысленным порывом, а здравым признанием того обстоятельства, что если в ситуации этой он чувствует себя плохо, не находит в ней удовлетворения, то ее, ни от чего не отрекаясь, надо изменить.
В любой, самой незначительной перемене положения, пусть вы просто пошевелились, уже есть надежда.
Даже при том что новая ситуация, которую, двинувшись к двери, она предложила и мне, и себе, была по меньшей мере такой же неразрешимой, а в моральном плане столь же катастрофической, как и предыдущая, из которой она только что выпуталась, это все же была перемена, движение, изменение, а всякая перемена сама по себе пробуждает в нас оптимизм.
Я сидел в смятой постели, ощущая телом весь жар минувшего часа, жар и энергию, которые так и не нашли выхода, остались во мне, в постели, в ней, в то время как комната взирала на нас равнодушно и холодно, но я был не в силах двинуться с места, и не только из-за того, что выглядел в данный момент не совсем презентабельно, но и потому, что ее улыбка возбудила во мне новую волну жаркой благодарности и признательности.
Возможно, сегодня эта признательность кажется мне скорее глупостью; но тогда, в тот момент, я чувствовал эту безмерную, ни к чему не обязывающую меня благодарность именно потому, что она – девчонка, и даже если у меня нет ни малейшего желания ковыряться сейчас в бумагах ее отца, я все же последую за нею.
Казалось, будто она это знала лучше; знала лучше меня, что наши тайные поиски очень близки тому ощущению, что переживали неудовлетворенные тела.
Она молча вышла из комнаты.
Я никогда не любил ее так, как любил тогда, и любил потому, что она девчонка, и это, наверное, не такая великая глупость, какой может показаться на первый взгляд.
Когда минуты спустя тело мое достаточно созрело к тому, чтобы, изменив позу, последовать за нею, и я, миновав пустую столовую, вошел в кабинет, она уже сидела за письменным столом отца, спиною ко мне, но ничего не предпринимала, начать без меня она не могла.
Стол был громадный, с бесчисленным количеством разной формы и разного расположения ящиков, отталкивающе темный и безыскусный, на тонких коротких ножках, почти целиком заполнявший собой комнату и чем-то напоминавший какое-то одряхлевшее неповоротливое животное.
Не закрывай дверь, тихо, нетерпеливо, почти враждебно сказала она, уже поздно, что означало, что скоро могут прийти родители.
Но меня предупреждать было ни к чему, дверь мы всегда оставляли чуть приоткрытой, чтобы, с одной стороны, нас не было видно, а с другой, чтобы можно было услышать приближающиеся шаги; эта комната, кстати, была настоящей мышеловкой – самая дальняя, своего рода аппендикс, откуда невозможно было выйти иначе, кроме как, в панике спотыкаясь о ножки кресел, ретироваться через ту же дверь.
И всякий раз, когда мы сюда прокрадывались, дыхание наше, как бы мы ни сдерживались, делалось громким, прерывистым, почти сипящим, каждую вещь нужно было брать слишком сильно и аккуратно, чтобы не было видно дрожи в руках, что тем не менее выдавало нас, делало беззащитными друг перед другом, и поэтому мы обращались друг к другу враждебным тоном, даже когда к этому не было никаких очевидных причин или поводов, но почему-то здесь другой постоянно все делал плохо, неловко и неудачно.
Трудно сказать, кто из нас был в большей опасности, здесь – пожалуй, она, ведь если мы что-то найдем, то обнаруженная улика обернется в первую очередь против ее отца, что побуждало меня при всей раздраженности быть более снисходительным по отношению к ней, а с другой стороны, если нас здесь застукают за этим занятием, то в более сложном положении окажусь, разумеется, я, ибо прикасаться к этим чужим предметам и чужим бумагам у меня еще меньше прав, чем у Майи, и поэтому я старался расположиться в комнате так, чтобы, заслышав шаги, первым выскользнуть из нее, то есть, даже в ущерб ей, оставить за собой некоторое преимущество.
Мне было несколько стыдно, но отказаться от этой маленькой привилегии у меня не хватало смелости; прогнозируя наихудший из возможных сценариев, я даже придумал план: если шаги я услышу лишь в самый последний момент, то быстро схвачусь за ручку двери! как будто я безучастно наблюдаю за тем, что она здесь делает, как будто просто держусь за дверную ручку, я ни к чему здесь не прикасался! что, признаться, было довольно позорной трусостью даже в воображении.
Тем не менее наш безумный азарт и почти невыносимое напряжение не могли повлиять на саму нашу деятельность, в которой мы не могли допускать ни малейшей спешки, нам нужно было быть крайне осмотрительными, точными, неторопливыми, мы не могли вести себя как неопытные случайные воры, которые в поисках денег и драгоценностей переворачивают все вверх дном и потом сломя голову бегут прочь; сам характер нашей работы не предполагал быстрых результатов, всякая мелочь была в ней важна, поэтому, несмотря на волнение и нетерпеливость, мы, учась выдержке и самообладанию, превращались за этими занятиями в настоящих сыщиков.
Первым делом нужно было внимательно осмотреть до боли знакомое место поисков, в соответствии с определенным порядком, даже законом, потому что у них всю работу, естественно, проделывала она, в то время как в нашем доме осторожное выдвигание ящиков было моей задачей, ибо риск быть пойманным с поличным каждый из нас, разумеется, брал на себя, а потом уж мы вместе определяли, произошли ли какие-либо существенные изменения с момента последнего обыска; обычно мы проделывали это с письменными столами раз в две недели, иногда раз месяц, так что было достаточно времени, чтобы содержимое некоторых ящиков основательно изменилось: какие-то предметы и документы временно или окончательно исчезали из них, иногда менялся только порядок, иногда на месте исчезнувших вещей появлялись другие, и в этом смысле у Майи все было немного сложнее, так как ее отец хоть и не был совсем уж неряхой, но все же был далеко не таким безупречным педантом, как мой отец, который не усложнял нам работу небрежным ковырянием в ящике или выдергиванием нижних бумаг из-под тех, что лежали сверху.
Первым делом Майя медленно, осторожно вытягивала один за другим ящики, я заглядывал ей через плечо, мы не спешили, прекрасно зная, в каком темпе и ритме каждый из нас обозревает то, что предстало его глазам, сколько времени ему требуется, чтобы оценить содержимое ящика, заметить, насколько оно изменилось, быстро сравнить, и все это происходило молча, без единого слова мы обменивались, так сказать, профессиональными мнениями, затрагивающими самую суть нашего дела; добровольно взятую на себя миссию детективов мы должны были выполнять добросовестно и сознавая всю связанную с этим серьезную политическую ответственность, ибо случалось, что иногда мы слишком поспешно задвигали тот или иной ящик, не замечали порой или, что еще хуже, не желали замечать, что в ящике за последнее время что-то изменилось, и в такие моменты один из нас глазами приказывал другому остановиться, требовал перепроверки, и эта роль выпадала мне или ей в зависимости от того, где проводился обыск; у нас она контролировала меня, а здесь за ней присматривал я, а кроме того, нам нужно было следить за тем, чтобы этот контроль оставался безличным, строгим, но без лишних придирок, как бы отвлекающимся от того печального, но неизбежного факта, что мы оба, невольно и инстинктивно мучаясь, защищаем своих отцов, что, естественно, может пойти во вред работе; подозрительно изменившееся содержимое ящика, поспешно и суетливо перерытого, новая пачка бумаг в нем или необычного вида конверт естественным образом вызывали в нас возбуждение, и этой дилетантской нервозности опытные сыщики вроде нас должны были тонко и деликатно избегать, строгим и трезвым взглядом напоминать другому о профессиональной добросовестности и объективности, помогая ему одолеть в себе возможную и очень даже понятную детскую предвзятость; вместе с тем нам нельзя было быть насмешливыми, грубыми или настырными, больше того, иногда ради достижения цели мы даже хитрили, делая вид, будто не замечаем того, что не хочет или не смеет заметить другой, и указывали на это позднее, как бы случайно и неожиданно возвращаясь к критическому моменту во всеоружии собственного превосходства.
И лишь после этого мы могли приступить к ответственной и реальной работе, к обстоятельному изучению докладных записок, писем, счетов, документов, при этом никогда не садясь, стоя рядом, погруженные в жар и волнение друг друга, вместе и одновременно жадно, взапой читая по большей части совершенно неинтересные, скучные или вырванные из контекста и поэтому совершенно нам не понятные документы, и лишь изредка, когда кому-то казалось, что другой чего-то не понял, неверно истолковал или может прийти к ошибочному заключению, тишина нарушалась несколькими тихими поясняющими словами.
Того, что мы делали друг с другом и с самими собою, мы при этом не замечали, ибо, поглощенные целью, и знать не хотели об ощущениях, которые в результате наших деяний откладывались, словно некий нерастворимый осадок, в наших сердцах, в желудках, на стенках кишечника; то есть чувства ужаса мы просто-напросто избегали.
Естественно, нам попадались не только официальные документы, но и много такого, чего мы и не собирались искать, например многообразная и пространная любовная переписка наших родителей, и в этом смысле те материалы, которые мы обнаружили в ящике моего отца, к сожалению, оказались более серьезными, и когда, взяв их в руки, мы с беспощадной суровостью профессионалов углубились в них, то нам показалось, что мы, искавшие следы преступления ради сохранения чистоты идеалов, вторгаясь в запретную область глубочайших и мрачных любовных страстей, в самое сокровенное, тут же и сами становились преступниками, ведь преступление неделимо, и когда кто-то ищет убийцу, он и сам должен стать убийцей, всей душой должен пережить обстоятельства и мотивы убийства, и так мы, вместе с нашими отцами, оказались там, куда не только нам вход был заказан, но где и сами они, по свидетельству писем, пребывали тайно и как не способные к раскаянию преступники.
Есть великая мудрость в ветхозаветном запрете, согласно которому никто не должен видеть наготу отца своего.
Еще бы куда ни шло, если бы это запретное знание мы обрели в одиночестве, тогда каждый из нас, возможно, сумел бы достаточно быстро скрыть его даже от самого себя, ведь забвение иногда поступает как добрый товарищ, однако положение наше усугублялось нашей привязанностью, страстными, исполненными пылкой подозрительности отношениями, большими, чем дружба, но меньшими, чем любовь; в эти тайны мы проникли взаимно и, не забудем! в состоянии неудовлетворенности, между тем как предметом их были именно страсть, взаимность, удовлетворение, ну а то, о чем знают двое, уже не может быть тайной; с ее ведома и при полнейшем ее одобрении я прочел письма, написанные отчасти некоей женщиной по имени Ольга, отчасти – матерью Майи, и обе писали в состоянии высочайшего эмоционального и физического экстаза, проклиная ее отца, надеясь, заискивая, браня и, главным образом, умоляя его, чтобы он не бросал их, и все это, в соответствии с правилами любовных посланий, было декорировано обведенными кружочками следами слез, срезанными локонами, засушенными цветами и нарисованными красным карандашом сердечками, что у нас с Майей, уже ощутивших грубую силу страсти, вызвало эстетическую брезгливость; в свою очередь, Майя, с моего ведома и даже с моей помощью, ознакомилась с внешне гораздо более пуританскими письмами, которые Янош Хамар писал моей матери, а Мария Штейн – моему отцу, мать с отцом тоже писали друг другу о взаимных чувствах внутри этого неимоверно запутанного четырехугольника, и поскольку мы теперь оба об этом знали, то должны были вынести какие-то суждения, как-то осмыслить, расставить все по своим местам, оценить, что явно превосходило наши моральные силы, как бы высоко мы их ни ставили.
И откуда мы могли знать тогда, что наши с ней отношения с наивной карикатурностью и, сегодня я это знаю, по дьявольскому шаблону повторяли, как бы копировали отношения наших родителей и, в какой-то мере, публично провозглашаемые идеалы и беспощадную практику исторической эпохи, и даже роль следователей являлась не чем иным, как неловкой, по-детски переиначенной, жалкой по уровню исполнения имитацией, я бы сказал, обезьянничаньем, но в то же время и своего рода погружением, ведь отец Майи был генералом военной контрразведки, мой отец – государственным прокурором, и мы оба, когда мы подхватывали и смаковали случайно оброненные ими слова, как бы невольно, в любом случае сами того не желая, вовлекались в профессиональную деятельность, называемую уголовным преследованием, точнее сказать, именно эта превращенная в игру деятельность позволяла нам переживать их профессиональные занятия как нечто великолепное, опасное, важное, более того, достойное всяческого уважения, а если учитывать содержимое их столов, то не только их настоящее, но и прошлое, их молодость с ее приключениями, реальными жизненными угрозами, подпольем, фальшивыми документами, и если пойти еще дальше, а почему бы мне не пойти? то придется сказать, что именно они освятили тот нож, которым мы замахнулись теперь на них, и в этом смысле мы не только страдали, играя в эти наши игры, но и наслаждались; мы наслаждались своей серьезностью, любовались принятой на себя политической ролью, то есть в этой игре были не только ужас, не только страх и чувство вины, но игра даровала нам и возвышающее чувство причастности к власти, чувство, что мы можем контролировать даже таких знаменитых носителей власти, причем контролировать их от имени и в интересах того морального принципа, который был в их глазах священным, а именно идеальной, аскетической, безупречной и незапятнанной коммунистической чистоты их жизни; при этом по жесточайшей иронии судьбы все это время оба они и предположить не могли, что в своем пуританском или вполне прагматичном рвении совершенно напрасно сотнями истребляют реальных или мнимых врагов, поскольку пригрели змею на своей груди – ведь кто, как не мы, больше всего и самым коварным образом оскорбляли их идеалы? кто, кроме нас, по своей наивности, мог подвергнуть более серьезному испытанию их идеи? и с кем мы могли разделить сознание нашей жуткой вины, если питали к ним и друг к другу ту самую дьявольскую подозрительность, которую они насаждали в нас и в подвластном им мире? ни о чем подобном ни с Кристианом, ни с Кальманом я говорить не мог, точно так же как Майя не могла говорить ни о чем подобном с Ливией или с Хеди, как им это было понять? хотя в нашем маленьком детском мире царил тот же самый дух времени, им все это показалось бы слишком далеким, чужим и отталкивающим.
Наша тайна приобщила нас к сильным мира сего, сделала преждевременно зрелыми и разумными, посвященными и, конечно же, отделила нас от мира обычных людей, где все происходило гораздо проще и прозаичней.
В этих любовных письмах совершенно открыто и недвусмысленно упоминались часы, в которые, по какой-то странной случайности, были зачаты мы, по случайности, потому что ведь им нужны были не мы, им нужна была только любовь.
Например, в одном из писем к отцу Мария Штейн очень подробно описывает, что она ощущает в объятиях Яноша Хамара и что – когда ее обнимает отец, и в этом письме, я хорошо это помню, меня больше всего озадачило стилистическое значение слова, мне хотелось понять его так, будто они обнимались по-дружески, тиская и похлопывая друг друга, но, никакого сомнения, слово указывало совсем на другое, что на ребенка производило такое же впечатление, как если бы спаривающиеся животные вдруг начали разговаривать, – интересно, но совершенно непостижимо; не более сдержанными были и письма, которые моя мать, еще до моего рождения, получала от Яноша Хамара; позднее он, столь же загадочно и внезапно, как и Мария Штейн, исчез из нашей жизни, они больше не появлялись у нас, и мне пришлось постепенно забыть о них под влиянием намеренного молчания моих родителей; Майя же, как я заметил, очень больно переживала тот факт, что ее отец до сих пор поддерживает отношения с этой Ольгой, хотя матери было давно объявлено, что они порвали, таким образом, Майя вынуждена была покрывать ложь отца, хотя она больше любила мать.
Я полагаю, в часы, когда мы эти письма читали, архангелы закрывали ладонями глаза Господу.
Мы же несколько облегчали себе положение тем, что всю эту переписку как неважную и даже в какой-то мере глупую поскорей отметали в сторону, ведь как могут пожилые и уважаемые люди писать друг другу такие пошлости! и, умерив тем самым жар любопытства, идущего изнутри нас, с еще большим азартом продолжали искать преступление, которого не было, точнее, было, но не в том виде и не в такой форме.
И вдруг мне все это надоело, не сказать чтобы я что-то вдруг решил или передумал, нет, просто мною овладело полное равнодушие к этому занятию, эти ящики и бумаги в них меня больше не интересуют, еще минуту назад интересовали, а теперь, не знаю почему, перестали интересовать, и я должен уйти.
За окном еще светило клонящееся к закату солнце, а в комнате витал мягкий полумрак, что только подчеркивало размеры едва помещавшегося в кабинете стола и делало его каким-то печальным, при этом на покрывавшем темную полированную столешницу тонком слое пыли были различимы предательские следы пальцев Майи.
И еще было странное, незнакомое и небывало легкое ощущение, что я действительно существую, что не безответственно, а, напротив, совершенно осознанно хочу прекратить все эти занятия, и что это не трусость, а смелость, хотя меня немного смущало то, как она криво и судорожно пожала плечами, смущал этот жест, следы; не знаю, возможно, от этой детской игры, маскируемой под некую деятельность, меня отвратило самосознание плоти, вселившееся в меня после спровоцированной ее телом эрекции; как бы то ни было, я чувствовал, что я из этого вырвусь! все, чего мне хотелось теперь, – чтобы эти ее красивые, тонкие, нервные плечи, которые мне так нравились своей хрупкостью в материнском платье, нравились больше, чем даже красивые и спокойные, не ведающие о подобного рода заботах округлые плечи Хеди, во всяком случае они сильней волновали меня, и поэтому мне хотелось, чтобы они расслабились и стали такими, такими! но подсказать какими владевшее мною чувство уже не могло, и сказать я не мог сейчас ничего, потому что скажи я, что я больше этого не хочу, и случилось бы вовсе не то, чего мне хотелось.
Кроме того, я знал, что я ее потеряю, и что-то навсегда кончится, но это не вызывало во мне ни боли, ни страха, чувство было такое, будто во мне уже произошло то, что между нами случится в следующее мгновенье, что чего-то больше не будет, и не надо об этом жалеть.
Но я не хотел быть с ней грубым, это и так было слишком, нельзя было обрывать все так резко.
Кто-то идет, тихо сказал я.
Рука, которой она вытягивала нижний ящик, на мгновение замерла, она прислушалась и непроизвольно задвинула ящик, но поскольку все было тихо, то на лице ее выразилось удивление, причем вызванное не ситуацией, а моим голосом: ей было непонятно, зачем я вру так, что сам же разоблачаю свое вранье, это нечестно, в конце концов.
Вид у нее был такой, будто она получила пощечину, но не обиделась, а лишь подняла глаза, продолжая держать руку на ящике.
Никого, мне просто послышалось, будто кто-то идет, сказал я чуть громче, и чтобы сделать сказанное более правдоподобным, мне нужно было пожать плечами, но я не сделал этого, чтобы дать ей понять, что все еще лгу ей, и лгу умышленно, глаза же мои тем временем следили за трудно уловимой переменой, которая произошла в ней под действием вспыхнувшей и не находящей себе предмета ярости; она покраснела, словно чего-то стыдясь, и тут наконец-то случилось именно то, чего мне так хотелось: она, по-прежнему сидя на корточках перед ящиком, всем телом обмякла и расслабила плечи.
Она не понимала меня, но это не обижало ее.








