412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Надаш » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 22)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:12

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Петер Надаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 60 страниц)

На обратном пути, говорила она, кондуктор рассказывал ей всякую всячину, но она не отвечала ему ни словом, только слушала, глядя в его выпученные глаза, иногда неожиданно поднималась и пересаживалась на другое место, играя с ним так достаточно долго, но он всякий раз следовал за нею и, не обращая ни на что внимания, продолжал говорить, шел за ней и рассказывал дальше, потому что в вагон долго никто не садился, он тоже из провинции, живет в общежитии, рассказывал он, и хотел бы узнать ее имя, но она, конечно, ему не сказала, говорил, что с первого взгляда влюбился в нее, потому что давно искал именно такую девушку, и что не надо его бояться, он будет честным с ней и сразу признается, что только неделю назад вышел на свободу, отсидел полтора года и давно уже не был с женщиной, но она должна его выслушать, он совершенно ни в чем не виновен, родился он без отца, а у матери был один друг, пьяница и бездельник, и она этого забулдыгу турнула, велев больше не появляться ей на глаза, хотя у нее от этого человека уже был ребенок, его сестренка, и он в этой своей сестренке души не чает, готов жизнь за нее отдать, мать же его, бедная, тяжело больна, у нее порок сердца, и заботиться о сестре приходилось ему, она чудная белокурая девочка, ну а тот человек продолжал появляться, когда кончались деньги или негде было переночевать, приходил и пинал дверь ногами, пару раз вышибал окно, и если они не подчинялись, то избивал мать, обзывал ее блядью, а когда он пытался ее защитить, то избивал и его, потому что здоровый был боров, и вот как-то вечером, когда они уже искупали и уложили малышку и он как раз мыл посуду, на столе случайно остался нож, небольшой такой ножик, но очень острый, он ножи всегда сам точил, короче, опять он явился, и все началось сначала, они не пускали его, но тут стали орать соседи, требуя прекратить безобразие, поэтому мать все же открыла дверь, он вошел и двинулся на нее, а та, отступив до стола, вдруг нащупала нож! схватила его и пырнула им эту сволочь, и тогда, чтобы сестренке не оставаться без матери, он взял вину на себя, но на суде все же выяснилось, что это сделал не он, потому что дверь оставалась открытой и соседи все видели, поэтому за дачу ложных показаний и соучастие в преступлении ему дали полтора года, и он очень просит Сидонию не выходить из трамвая, не дав ему своего адреса или не договорившись с ним о свидании, он не хочет ее потерять и не сможет теперь думать ни о чем, кроме ее прекрасного лица.

Майя вскочила с земли, потому что стоя качать гамак было сподручней, отступила два шага назад, расставила ноги и толкнула Сидонию с такой силой, будто хотела, чтобы гамак описал полный круг, что было, конечно же, невозможно, яблони охнули, затрещали, затрясли кронами, но наверху, в лучах солнца, гамак всякий раз останавливался и с такой же силой устремлялся назад, а Сидония, с перехваченным от падения дыханием, еще громче продолжила рассказ.

Ну, коли ему так уж хочется встретиться, то в субботу днем на этом трамвае пусть доедет до площади Борарош, а там пересядет на шестой, да, но он в субботу работает, так пусть поменяется! и на шестом трамвае нужно доехать до площади Москвы, там пересесть на пятьдесят шестой, сойти у станции зубчатой железной дороги и подняться до улицы Адониса, а дальше, на этой улице, в конце каменного забора за первым домом, он увидит тропинку, ведущую к лесу, узнать ее очень просто, там три высоких сосны, и спокойно идти по лесу до большой поляны, где она его будет ждать.

Только на этот день, прокричала Сидония, у нее уже было назначено свидание с Пиштой.

Этого Пишту я тоже знал.

Но очень ей интересно было, что они будут делать друг с другом.

Майя уже с трудом сдерживала себя, она вытянулась всем телом, напряглась от волнения, и чувствовалось, что ее напряжение вот-вот достигнет той точки, когда нужно будет прервать эту историю, она еще раз толкнула гамак, а потом вдруг закрыла лицо руками, как будто ее разбирал смех от того, что ей орала Сидония, однако так и не проронила ни звука; она только притворялась, перед собой и Сидонией, будто хохочет, гамак по инерции продолжал качаться, а раз уж она начала игру, неважно, фальшивую или искреннюю, то нужно было продолжать ее, и она, схватившись за живот, согнулась в приступе немого смеха, потом рухнула наземь и, зажав руки между ногами, как будто от смеха вот-вот описается, взглянула на Сидонию.

Лицо и шея ее пошли бледными пятнами, тело вжалось в траву, я знал, что ей сейчас очень стыдно, но не менее сильным, по-видимому, было и любопытство, потому что рот ее был приоткрыт и глаза, одновременно моля о пощаде и продолжении, безумно блестели среди тронутого желтизной, уже семенящегося былья.

Но Сидония, не дожидаясь, пока гамак остановится, села, вцепилась руками в натянутые веревки и, оттолкнувшись босыми ногами, как на качелях, стала раскачиваться вперед и назад, ее глупо наморщенный лоб от усилий даже раскраснелся, но голос оставался намеренно тихим, и улыбка, обнажавшая ее зубы, ни на мгновенье не исчезала с лица, что, наверное, было для Майи самым мучительным.

К тому времени, как она добралась до места, Пишта был уже там; она спряталась в зарослях, перед спуском тропинки, на той самой скале, где так часто им попадались использованные резинки, ну, Майя сама знает; оттуда она могла видеть все, ее же не было видно; на этой скале она и присела на корточки, боясь сесть, чтобы в случае чего легче было дать деру; Пишта был на этот раз не в форме, а в синем костюме и белой рубашке, она обо всем об этом прежде не рассказывала Майе, потому что боялась больших неприятностей, в общем, Пишта лежал на траве и курил, пиджак, как всегда, аккуратно сложенный, лежал рядом с ним на земле, он всегда такой аккуратный, он рассчитывал, что позднее они пойдут на танцы, так вот, довольно долгое время ничего не происходило, но Пишта, он такой терпеливый, спокойно ждал, когда зашуршат кусты, предвещая ее появление, нещадно палило солнце, и иногда на него, видимо, садились мухи, потому что время от времени он мотал головой, что ее очень смешило там, наверху, на скале, но смеяться было нельзя, и она уж подумала, что кондуктор вообще не придет, потому что слышно было, как остановился вагончик зубчатки и отправился дальше, а его все не было, короче, прошел битый час, он приехал только со следующим рейсом; Пишта беспрестанно курил и ворочался, увиливая от мух, а она пару раз все же присела на камень.

Он, Пишта, всегда, всякий раз делает вид, будто не слышит ее приближения, а она, тихонько подкравшись, целует его, но он все равно не вынет руку из-под головы, и даже сигарету не бросит, глаза открыты, но как бы не видят ее, и ей приходится целовать его в рот, в лицо, в шею, пока он, не выдержав, не поцелует ее в ответ, не схватит и не притянет к себе, и тогда уж, как ни пытайся, уйти от него невозможно, он этого не позволит, он сильный, чертяка; увидев его, кондуктор застыл на месте, он был в своей униформе, с сумкой через плечо, кто знает, может, из-за нее он просто бросил трамвай, он стрельнул глазами по сторонам, пытаясь сообразить, то ли это место, а потом тихо-тихо, чтобы Пишта не слышал его шагов, попятился назад в кусты, она его потеряла из виду и видела только, что Пишта сел.

Ей было видно, что Пишта тоже не видит кондуктора, хотя тот его видел, и Пишта об этом знал.

Сделав вид, будто просто здесь отдыхает, Пишта встал и, подняв пиджак, двинулся дальше, но, зайдя за деревья, повернулся и стал пристально наблюдать за местом, где, как он предполагал, должен был притаиться кондуктор.

И в эту минуту она, сидя на корточках на жуткой жаре, вдруг почувствовала, что начались месячные, а на ней даже трусиков не было.

Какая же ты идиотка, ну полная идиотка, сказала Майя.

Кондуктор тем временем осторожно высунулся из кустов, он даже не вышел из своего укрытия, а только прислушивался, стоя на месте, к шуму, поправлял сумку и почесывал свой прыщавый лоб, он сильно нервничал, видимо, думая, что ошибся местом, а потом пошел дальше, не замечая, что за ним следит Пишта, у нее же так резануло живот, она думала, он сейчас лопнет, а когда сунула руку под юбку, то поняла, что там все в крови, что из нее хлещет, и, продолжая сидеть на корточках, чувствовала, что кровь, стекая на задницу, капает на скалу, и не знала, что делать, не могла встать, когда же кондуктор дошел уже до середины поляны, то Пишта вдруг вышел ему навстречу, чтобы отрезать путь к отступлению, и хорошо еще, что при ней был платок, она сложила его, скрутила конец и вложила в себя, но ни кровь отереть, ни двинуться с места уже не могла, а Пишта, конечно, знал, что это ее рук дело, он ей об этом не говорил, но наверняка знал, и теперь двинулся к кондуктору с таким видом, будто не замечает его; как всегда в такую жару, Пишта, вдев палец в петлю пиджака, перекинул его за плечо, ну а кондуктору деваться уже было некуда, повернуть назад, даже если бы и хотел, он не мог, он замер на месте, Пишта тоже остановился, и она увидела только, что, сдернув пиджак с плеча, он хлестнул им кондуктора по лицу, тот, вскинув руки, согнулся, пытаясь защитить себя, и Пишта хрястнул его по затылку ладонью, хрястнул так, что кондуктор рухнул мешком, отбросив свою дурацкую сумку, из которой на землю посыпалась мелочь.

Она вытянула свои красивые голые ноги, подогнула их под себя, но, поскольку сидела слишком глубоко, не смогла оттолкнуться, и гамак только чуть колыхнулся.

После этого Пишта, даже не оглянувшись, спокойно ушел, и она ему так и не сказала, что видела все, но если случайно когда-нибудь встретится с этим кондуктором, он точно ее прибьет.

Майя села; загадочное достоинство ее лица и прямой осанки было словно бы отражением спокойствия и бесконечной удовлетворенности Сидонии, они долго, не отрывая глаз, смотрели друг на друга, смотрели молча и несколько отрешенно, и это молчание мне показалось более красноречивым, чем сама услышанная история, Сидония то и дело чуть ли не тыкала Майе в лицо вытянутыми вперед ногами, но та не вела и глазом, как будто сейчас, в этой тишине, между ними свершалось нечто более важное, чем эта история, нечто, что только я ощущал как тайну, их тайну, которая, может быть, состояла не в чем ином, как в том, что Сидония должна была все это рассказать, а Майя должна была все это выслушать.

Внизу, в объятиях округлых холмов, чуть дымился от летнего пекла город.

И тут Майя заговорила каким-то странным и незнакомым мне голосом.

Сверкающие белизной будайские домики среди хаотичного нагромождения крыш и башен казались такими мирными и далекими.

А скажите-ка, милочка, какой это был платочек, спросила она.

За серой полоской ленивой реки, в насыщенном пылью и гарью мареве тянулась до горизонта пештская сторона.

Голос, режущий, неприятный, фальцетный, был не ее.

Ну какой, какой, откликнулась глухо и равнодушно Сидония и пальцами вытянутой ноги ткнула Майе в лицо.

Именно это, милочка, я и спрашиваю – какой именно?

Окровавленный, качнувшись в очередной раз, прокричала Сидония и заехала ей в лицо стопой, окровавленный, вот какой!

Так это вы мой батистовый носовой платочек в себя запихали, еще более высоко взвизгнула Майя, хотя лицу ее было явно приятно соприкоснуться со стопой Сидонии, и, довольная, она на мгновенье сладострастно закрыла глаза, не отпирайтесь, я знаю, это был мой кружевной платочек!

Но что было самым странным, улыбка исчезла с лица Сидонии, Майя тоже не улыбалась, обе были явно довольны друг другом, похожи одна на другую, возможно, похожими их делало чувство достоинства, но при этом в происходящем не было ничего серьезного.

Майя сидела на траве, подтянув под себя ноги, бедра разведены, спина выпрямлена и голова откинута чуть назад, время от времени она легонько отталкивала от себя ступни Сидонии; обе молчали и друг на друга уже не глядели, поэтому трудно было предугадать, что же будет дальше.

В тот день Майя тоже была в материнском платье, фиолетовом, с кружевами, балахонистом и нелепо длинном, его подкладные плечики свисали почти до локтей, да и искаженный голос ее тоже напоминал мне о ее матери, хотя может быть, что на эту мысль меня навело только платье, но как бы то ни было, весь этот диалог они провели так легко и быстро, что я понял, что это игра, прекрасно отрепетированная, давняя, доверительная.

Солнце жгло мне затылок, и я осознал вдруг по их молчанию, что я тоже присутствую здесь, что мне жарко, – как будто до этого меня здесь не было.

Я не знал, сколько времени, не особенно даже скрываясь, уже простоял за горячей кроной самшита, не знал, зачем вообще мне нужно подглядывать и подслушивать, ведь подобные похождения они часто и совершенно спокойно обсуждали в моем присутствии и даже с моим участием, спрашивали совета, и я его давал, так что в любой момент я мог выйти из-за куста, да, собственно, ничего страшного не случилось бы, даже если бы они меня заметили, и если этого до сих пор не произошло, то лишь потому, что они были поглощены собой, ведь листва самшита была столь густа, что для того, чтобы что-то увидеть, а я этого, конечно, хотел, приходилось из-за нее выглядывать, и все же мне не хотелось выходить из своей дурацкой засады, скорее хотелось каким-то образом бесследно исчезнуть или, может, наоборот, грубо вмешаться в происходящее, как-то положить всему этому конец, швырнуть в их сторону тяжелый булыжник или полить их водой, благо красный поливочный шланг змеился у меня под ногами и до крана я мог дотянуться рукой, однако сделать все это незаметно – подтянуть к себе наконечник шланга, открыть кран – было довольно сложно, как бы мне ни хотелось разрушить их столь ранящую меня интимность! интимность, в которую я посвящен только до тех пор, пока не обнаружу себя, пока они меня не заметят! и как бы я себя ни обманывал, в каждое мгновение, в каждую, самую крохотную частичку мгновения, между ними происходило нечто, чего никогда не бывало при мне, я чувствовал себя вором, хотя представления не имел, что я у них украл, а кроме того, было невыносимо волнение, чувство стыда от того, что меня посвятили во что-то, чем я не могу ни воспользоваться, ни злоупотребить, потому что это касается только их двоих, и все их доверие ко мне было всегда мнимым, обманчивым, то были лишь жалкие крохи доверия, меня просто дурили, никакого доверия с их стороны я получить не мог попросту потому, что я не девчонка, и теперь они говорят о себе, и я их все же обкрадываю.

Выбрав самое позорное из возможных решений, я было попятился, чтобы исчезнуть отсюда и никогда больше не появляться, надеясь незаметно добраться до калитки и громко ее захлопнуть, когда Сидония, будто ножницами, ухватила стопами шею Майи, а та в то же мгновение вцепилась в сильные ноги, пытаясь разнять их, освободиться, но гамак откачнулся назад, и она, распластавшись, поехала за ним по траве; уследить за тем, что там происходило дальше, было практически невозможно, мелькали ноги и руки, которыми они хватали, царапали, рвали, пинали друг друга, потом Сидония свалилась на Майю, которая ловко выскользнула из-под нее, вскочила на ноги и пустилась бежать, Сидония же метнулась за нею, и обе при этом визжали как резаные; словно две редких бабочки, столкнулись они, фиолетовый балахон Майи смешался с взлетающими над белой блузкой волосами Сидонии, они скатились вниз по пологому газону сада и, обнявшись там, как я заметил, поцеловали друг друга, а потом, ухватившись за руки и выгнув спины, пустились кружиться, и кружились довольно долго, пока одна из них не отпустила руки другой, и они, задыхаясь, не шлепнулись на траву.

Майя, стало быть, была влюблена не в меня, а в тот след, оставленный на моей шее зубами Сидонии.

Я припомнил, как ожили ее губы у меня на шее, и от неожиданно грубого прикосновения по коже побежали мурашки, холодок, разлившийся по нашим сплетенным телам.

У меня кровь идет, выдохнула она в содрогнувшуюся кожу.

Когда я лежал в объятиях матери, уткнувшись губами в сгиб локтя, в мягкую, измученную уколами вену с желтыми и синими пятнышками, то подумал, что надо ей рассказать и об этом, точнее, мне показалось, что я уже рассказал.

Возможно, ей рассказало об этом прикосновение, ведь я передал ей то, что передали мне губы Майи в том месте, где меня укусила Сидония.

Ведь рассказать ей словами всю эту запутанную историю с прикосновениями было невозможно, как бы я этого ни хотел, я даже не знал, как начать ее, с каждым прикосновением были связаны другие, в том числе и прикосновение губ Кристиана.

Ну пошли, сказал я, но мы не пошевелились.

Я чувствовал, как ей нравится шептать, уткнувшись мне в шею, я не должен сердиться, говорила она, я должен понять, она нервничала, потому что шла кровь, и что это всегда так бывает, ведь я знаю, и никому, кроме меня, она ни за что бы об этом не рассказала.

В такие дни она сама не своя и гораздо чувствительней, чем я могу представить, и нужно ее любить, иначе она опять будет плакать.

Под тяжестью ее тела рука моя затекла, и палец из трусиков нужно было бы вынуть, мне подумалось, что то, что я принимал за испарину в ее трусиках, было, возможно, кровью, мой палец был в ее крови, ужаснулся я, но все же не пошевелил им, я должен был пощадить ее, сохранить в ней то ощущение, которое сам никогда испытать не мог, я завидовал ей за это кровотечение, не смел дернуть затекшей рукой и, главное, не хотел, чтобы она поняла, насколько я потрясен и напуган и как я боюсь увидеть на пальце кровь.

По правде сказать, я не очень-то понимал, что оно означает, это кровотечение, а кроме того, не исключал, что она опять лжет, выдумывает, чтобы походить на Сидонию.

Но ведь я не хочу, чтобы она опять плакала, не хочу?

Я замер, стараясь не дать ее телу понять, что все знаю, что все обман, что все, что она говорит или сообщает мне своими движениями, адресовано не мне, и все, что еще минуту назад казалось принадлежащим мне, все-таки не мое, она опять дурит меня, дает что-то мне только по той причине, что я случайно рядом, у нее под рукой, а тому, которому она хотела бы это дать, она дать не смела и не осмелится.

Я должен любить ее, как любит она меня.

Но я тоже ее обманываю, ведь, конечно, я пришел сюда не ради нее и не ради обыска, а в надежде встретить здесь Ливию, чье имя мне противно произносить даже про себя, ведь в тот день она не пришла, и напрасно я ждал ее у ограды, опять она не пришла, и, не выдержав, я пошел сюда, просто чтобы увидеть ее, хоть на секунду, увидеть ее взгляд, тот самый! но с ней все по-другому, я даже не смею заговорить с ней, не то что прикоснуться.

А с другой стороны, хотя я чувствовал, что тела наши лгут, что я ощущаю то, что должен был ощущать Кальман, а Майе невольно отдаю то, что предназначалось Ливии, все же это было приятно, бесконечно и невыразимо приятно слышать и ощущать ее шепот у себя на шее, чувствовать ее тело, кровь, тяжесть, затекшую руку, наше тепло и темную радость от краденого, что я опять завладел чем-то, что мне не принадлежало, да и сам не стеснялся обманывать.

И уже тем самым, что я думал теперь о Ливии, и даже не о ней, а об ее отсутствии, я – это я чувствовал – смертельно оскорбил ее, стащил в этот мутный омут, в котором я так замечательно себя ощущаю и при этом еще ненавижу ее за то, что она не пришла.

Я знаю, что я буду проституткой, сказала Майя.

Но и эта фраза была не ее, когда-то ее наверняка крикнула Сидония, а Майя, как эхо, лишь повторила; словно безжизненная скала, которая днем вбирает в себя тепло, чтобы выдохнуть его в ночь, так она выдыхала мне в шею, повторяла эхом слова другой, на которую так хотела походить, на которую вешалась, которую целовала без тени смущения, обожала каждое ее движение, и эта ее беззастенчивость так болезненно напомнила мне о Кристиане, как будто в меня вонзили булавку; вчера вечером, продолжала она на одном дыхании, стараясь опередить меня, чтобы я не сказал ей чего-нибудь неприятного, точнее, еще не совсем ночью, но поздно, все уже улеглись, Кальман снова залез к ней в окно, пусть я только себе представлю, прятался под окном и ждал, пока выключат свет, и насмерть перепугал ее, она уж почти спала и так напугалась, что не могла даже закричать, а он, стоя у постели, божился, что от нее ничего не хочет, только чуточку полежать рядом с ней и ничего больше, умолял пустить его, она оттого и проснулась, что кто-то с холодными ногами хочет забраться в ее постель, но она не позволила, оттолкнула его, и Кальман заплакал, и плакал так горько, что в конце концов ей пришлось утешать его, скотину такую! и пришлось обещать ему, что однажды когда-нибудь разрешит ему, но этому не бывать! никогда! я понял? пусть она станет проституткой, но ему этого не позволит, никогда! а пообещала она только для того, чтобы он убрался к чертям собачьим! но он так плакал, так плакал, что пришлось быть с ним ласковой, погладить его по лицу, голове, а он держал ее за руку и плакал, а она заявила, пусть только посмеет забраться к ней, она завизжит на весь дом, и руку просила не целовать, потому что он ей противен, и пусть уже убирается к дьяволу, вся рука была вымазана в слезах и соплях, но он так ужасно плакал, что ей пришлось сказать, что она все же любит его, а сейчас она завизжит, прибежит отец и как следует его отдубасит, так что он должен быть умным мальчиком и уйти, и тогда она будет его немного любить.

Я чувствовал, как мой мозг захлестывает горячая волна, вытесняет из него ее голос, глушит, отнимает от меня ее руки и куда-то бесследно уносит все ее тело, между тем как от прикосновений ее губ и ее дыхания всего меня охватывала холодная дрожь озноба.

Ну вот, она и это мне рассказала, потому что я все равно бы выпытал, так что могу теперь радоваться.

Но я ненавидел ее, ненавидел той ненавистью, которой только что ненавидел Ливию за то, что она не пришла, за то, что на ее месте теперь Майя, как и Майя, наверное, ненавидела меня в этой вчерашней постели.

Я знаю, ты целовала его, сказал я ей голосом, прорвавшимся сквозь эту ненависть.

Не целовала, нет, и она умоляет меня прекратить ее мучить.

Она не понимала, что в эту минуту я думал о том, чтобы поцеловать Кристиана, что снова очень хотел стать как она, ведь она же поцеловала Сидонию в губы, я это видел, и я ей завидовал, тому, что она живет так смело, Сидония тоже целует ее, а Кальман по ночам забирается к ней в постель; она шевельнулась в моих руках, благодарная мне за предполагаемую, но в любом случае неверно толкуемую ею ревность, ведь тогда я ревновал ее не к Кальману, а к Сидонии, ненавидел ее за то, что она так бесстыдно подражает Сидонии, и, наверное, мне никогда не узнать, где ложь, а где правда, потому что я никогда не смогу так бесстыдно подражать Кристиану и значит, никогда не узнаю, из чего родится добро, из истины или обмана, и не узнаю, что можно и чего нельзя.

И тогда, в прилившем к мозгу мрачном потоке горячей крови, перед тем, как мне захлебнуться в нем, я еще раз увидел бескровное личико Ливии, точнее, ее отсутствие заставило меня вспомнить то мартовское утро, когда я, решив больше не смотреть на нее, тем не менее то и дело переводил на нее глаза, даже когда за нами стала уже наблюдать Хеди Сани, и казалось, будто из-за этого моего взгляда все и произошло: Ливия качнулась вперед и, вывалившись из строя, упала плашмя на надраенный темный пол спортзала, девушки завизжали, мы молча смотрели на нее, никто не пошевелился, потом топот ног, кутерьма, ее обмякшее тело пронесли мимо нас, я заметил только повисшие в воздухе ноги в белых носочках.

Все произошло так стремительно, что мы почти ничего не успели заметить, и замерли теперь уже в действительно неподвижном строю, но тишина эта уже никак не была связана с траурной церемонией.

И даже если об этом никто не знает, высший взор все видел, видел, что это случилось из-за меня, что я во всем виноват.

Однако никакой радости от того, что мне рассказала Майя, от того, что я из нее якобы выпытал, я не испытывал, напротив, от ее откровенности, от ее безответственного предательства я чувствовал унижение, и хотя эта открывшаяся их тайна на мгновенье усилила ощущение нашей близости, ведь она была тут, в моих объятиях, и то, чего я так жаждал, оказаться между ними, вытеснить этого другого с его места, что мне и удалось, разузнать, что он делает с ней, чтобы потом, как надеялся я, понять, что следует делать мне, и чтобы вообще узнать, что происходит все время у меня за спиной! и такие ли они все стойкие, как можно подумать, слушая их пошлую болтовню о девчонках, ведь когда они говорили о них друг с другом, то всегда фальшивили, и в конце концов Майя своим отчаянным грубо-откровенным горячечным шепотом открыла мне только то, что Кальман, хотя и несколько более смело, любит ее с той же безнадежной преданностью, с какой я люблю Ливию, которую провожаю глазами, которая привязывает меня к себе своей постоянной недоступностью, потому что наверняка играет со мной, чтобы потом, бесстыдно наслаждаясь собственным превосходством, выдать меня, выдать кому-то, кого она не так уж и любит, и в приступе дикой, схватившей меня за горло ревности я представил себе, что, пока я уютно лежу сейчас на тахте с Майей, она лежит где-нибудь с Кристианом и рассказывает ему обо мне.

Мне казалось, что Майя своими устами нашептывает в шею Кристиана предательские слова Ливии.

Ей бы с этим Кальманкой поосторожней надо быть и не верить его слезам, сказал я, сам наслаждаясь тем, с каким хладнокровием я это прошептал.

Это почему же, спросила она.

Да так, сказал я, ничего особенного, но пусть все же остережется.

Но почему?

А вот этого я не скажу.

Но как же так, разве это честно, ведь она мне все рассказала.

Лучше всего ей будет не ходить сегодня вечером в лес, это все, сказал я.

Но почему?

Большего я сказать не могу, ответил я, нечего ей там делать, и говорить так у меня есть основания.

Да кто я такой, чтобы говорить ей, куда ей ходить, что ей можно и чего нельзя делать, уже не сказала, а прокричала она и оттолкнула меня.

Мой палец выскользнул из ее трусиков, и я смог наконец освободить свою онемевшую от тяжести ее тела руку.

Конечно, она может пойти куда хочет, мое дело предупредить, потому что Кальман мне кое-что рассказал, о чем я не собираюсь докладывать ей.

Мы оба вскочили на колени, неподвижно уставясь друг другу в глаза, которые словно вступили в схватку, трудно было увернуться от темных вспышек ненависти и дрожащей в ее глазах злости, да я и не хотел уворачиваться, ноги наши были все еще переплетены, в судорожной ярости она притиснула мое тело к себе, я же сидел расслабленный и с виду спокойный, рассчитывая одолеть ее взгляд мягким превосходством коварства, наконец-то я был хозяином положения, думал я, я мог наконец окончательно победить и в себе, и в ней то, что меня так мучило, правда, ценой самого отвратительного предательства, нашептывало во мне сморщенное нравственное существо, но взять верх! и все-таки неожиданно изменившееся положение привело меня в замешательство и поколебало уверенность, ведь то, что я хотел рассказать ей о Кальмане в нашей разгоряченной интимной близости, на что так хитро и коварно, полагая себя обладателем истины, уверенно намекал, как выяснилось, нельзя рассказать глаза в глаза, ибо это сразу же обернулось бы чем-то кошмарным, пошлым, бессмысленным, и сейчас, в этой комнате, освещенной спокойным и безразличным светом, я не смог бы рассказать об этом даже самому себе; еще минуту назад это было случайно мелькнувшей безобидной картинкой, которая просится на язык, но теперь для этого не хватает слов и нужно быстро о ней забыть точно так же, как и о том заблуждении, в которое ввело меня в тот момент мое тело, и сегодня, когда, оглядываясь с высоты своего возраста и опыта, я пишу эти строки, я не без удовольствия вспоминаю это раннее и необычайное, может быть, даже поворотное недоразумение между телом и душой, и вижу мальчишку, обманутого своей душой и завлеченного в западню своим телом, который только что, лежа в ее объятиях, почувствовал такой прилив крови к мозгу, причем обратим внимание на совпадение, ведь она рассказывает ему о своих месячных! и взбудораженный словесной кровью девчонки, он не замечает, что весь этот лихорадочный процесс, желание доминировать над другим, борьба за истинную внутреннюю власть против власти другого горячит кровь не только в его мозгу, но, может быть, так же сильно, а скорее всего сильней! и в его паху, и то, что было зажато между пахом и тыльной стороной ладони, естественно, напряглось, что, опять же, напомнило ему о том, о чем он хотел рассказать ей, но так и не рассказал.

А с другой стороны, казалось, что Майе не очень-то хочется это услышать.

Ну и что? И что он тебе сказал?

Наши тайные игры, одно упоминание о лесе – месте похождений Сидонии, уже этого было достаточно, чтобы мое предостережение возымело действие.

Ну и не надо, не надо, она, казалось, уже не просила, и в карих глазах ее, кроме ушедшей вглубь ненависти, сверкнули опаска и недоверие.

Любовь не желает знать; рот ее был приоткрыт.

А я и не отвечал, удерживая ее глаза своими, боясь, как бы взгляд ее не упал мне на пах – а вдруг у меня на брюках заметно то, что я чувствую внутри них.

Мы с Кальманом, и именно это я собирался ей рассказать, лежали на том самом белом и плоском камне в тени нависших кустарников, и Кальман вдруг сделал то, что мне тоже хотелось сделать, но пока он не взял в руку мой, я не осмеливался дотронуться до его, а когда наконец в ответ на его жест моя рука перекрестилась с его рукой и мы взяли друг друга за члены, причем самым удивительным оказалось то, что мои пальцы не ощущали его член таким же твердым, каким я ощущал в его ладони свой, хотя оба торчали вроде бы одинаково, словом, в этот момент Кальман хрипло проговорил то, о чем я не мог теперь ей сказать: что однажды он все-таки выебет эту Майю.

Так он сказал.

А потом, чтобы оттянуть время и как-то отвлечь ее внимание от собственного смущения, я сказал, что когда-нибудь обязательно расскажу ей, что я тоже ей все расскажу, только не теперь, и при этом боялся, как бы она не заметила, что я покраснел от стыда.

Хотя я знал, что рассказать ей об этом не смогу никогда.

И удерживал меня вовсе не страх бесчестия; для того, чтобы выжить другого и занять его место, я готов был на любую подлость.

Но возможно ли эту фразу вырвать из той ситуации, в которой она прозвучала, можно ли убрать руку Кальмана и ощущение раскаленного солнцем камня?

Рассказав ей о тайном намерении Кальмана, я тут же разоблачу свою фальшь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю