Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 60 страниц)
Когда я лег рядом с ней на пружинистую тахту, склонился над нею и легонько коснулся плеча, мною двигало отнюдь не сочувствие, не жалость, не нежность, я скорее испытывал отвращение, ненависть и, главное, страх, что отныне так будет всегда, и хотя я знал, что слезы рано или поздно иссякнут, все видимое и слышимое повергало меня в такой шок, что доводы разума на меня не действовали, да, все так и останется, это не кончится никогда, то, что до этого было скрыто, а теперь вырвалось на поверхность, уже никуда не денется, в любую минуту может войти Сидония, набегут через сад соседи, ведь они тоже все слышат, вызовут врача, придут ее мать, отец, и она, в этом платье, так и будет выть, и тогда каким-то образом вскроется, что весь этот ужас происходит из-за меня.
«Слушай, Майя».
«Твоя мама пускай, бля, слушает!»
«Что такое? Ну что ты ревешь? Что стряслось? Я с тобой. Ты ведь знаешь, что я тебя понимаю, полностью. Ты ведь сама сказала, что мы обещали друг другу…»
«Да насрать мне на все обещания!» – и она, вырвав руку, откатилась к стене.
Я метнулся за ней, просто чтобы закрыть ей рот.
«Да не уйду я, я только грозился уйти, но не уйду, обещаю! Майя! Я останусь. Майя! Ты можешь туда пойти. Если хочешь. Можешь делать все, что считаешь нужным. Почему ты не отвечаешь?» – прошептал я ей на ухо и попытался обнять ее всем своим телом, прижаться к ней, словно рассчитывая на то, что часть моего спокойствия передастся ей.
Но где к тому времени было все мое мужественное спокойствие, мое превосходство! я тоже дрожал, голос мой пресекался, и я даже не подозревал, что она все это прекрасно чувствовала и что большей для нее сатисфакции и быть не могло.
Вместе с тем испуганная моя нежность не только не охладила ее безумия, но, напротив, только подлила масла в огонь, и, как ни странно, именно этот момент позволил мне, заглянув внутрь ее безумия, понять: в этом действе, каким бы неистовым и пугающим оно ни казалось, оставалось вполне достаточно смысла, который можно назвать естественным и нормальным, потому что как только я попытался притянуть к себе ее голову, притянуть как бы нежно, умиротворяюще, на самом же деле собираясь, коварно воспользовавшись положением, зажать ей ладонью рот, чтобы больше не слышать этот кошмарный визг, – но не тут-то было! мы видели друг друга насквозь! – она тут же распознала мой обманный жест, тело ее напряглось, пытаясь отбросить меня, не переставая реветь и визжать, она принялась пинать и мутузить меня, больно куснула за палец, зареванное лицо ее исказилось, сделавшись по-мальчишески жестким и угловатым, и если бы в этот момент некоторая расчетливая хитрость не подавила во мне цепенящий ужас, если бы я отвечал на ее пинки и удары, то скорее всего она избила бы меня до полусмерти, потому что, хотя мы никогда по-настоящему не дрались, она была явно сильнее меня или, во всяком случае, более дерзкой и безрассудной.
Я не оборонялся и даже не заметил, когда она перестала визжать, я не пытался ее удержать, я терпел, и, наверное, это был самый искренний момент за время наших отношений, я позволял ей бить меня, пинаться, царапаться и кусаться, больше того, на каждое движение старался отвечать нежными и чувственными касаниями, мягкими ласками и поцелуями, которые в этой кутерьме, конечно, скользили мимо нее точно так же, как не всегда попадали в цель ее размашистые и по-девчоночьи неловкие удары; и все же каким-то образом мальчишкой в этой ситуации была она, а я стал девчонкой, белки ее глаз сверкали, рот приоткрылся, обнажая белый оскал зубов, жилы на шее натянулись, в неожиданной тишине слышалось только бешеное ее дыхание, скрип и скрежет тахты, шлепки и удары.
Упершись мне в грудь кулаками, она попыталась оттолкнуть меня, сбросить с тахты, но случилось так, что моя ладонь очутилась на ее голом бедре, и тут, наверное, неожиданно для нее самой ее тело обмякло, энергия яростного протеста и бешеной ненависти вдруг изошла, растворилась, иссякла, и она, будто видела меня впервые в жизни, искренне изумилась тому, что я нахожусь так близко, что эта близость ей так приятна, глаза ее вновь округлились, и в них уже не было неистового безумия, а было знакомое удивление.
Она затаила дыхание.
Как будто боялась коснуться им моих губ – так близко мы ощущали тепло друг друга.
Ее кожа под моей ладонью слегка содрогнулась, как будто она только что поняла, что моя рука была там.
Как она там оказалась – понятия не имею.
Потом она снова заплакала.
Как будто ощущение близости и тепла заставило ее снова расплакаться, однако теперь в этом плаче чувствовалась реальная боль, боль тихая, я бы даже сказал, боль мудрая.
Боль, которая уже и не чает в безумном порыве избавиться от самой себя, и потому плач этот был уже, так сказать, не совсем настоящим, никак не сравнимым с тем, что было до этого, – скорее какое-то всхлипывание или хныканье.
И все-таки этот звук задел меня глубже, чем все предыдущие, и даже каким-то образом заразил меня, я даже издал долгий скулящий стон, но плач так и не вырвался из груди, потому что какая-то жесткая сила одновременно сковывала и распирала мне грудь, бедра, не позволяла мне целиком расслабиться, но при этом толкала, влекла меня к ней, и уже казалось, что все мои домыслы, все мои подозрения о том, что она своим приступом навязывала себе, а тем самым и мне несуществующие, выдуманные страдания, пыталась своим лицедейством меня обмануть и отвлечь, выманить у меня сочувствие, то есть покорить меня и в каком-то смысле вынудить сдаться, словом, подозрения эти мне виделись уже совершенно беспочвенными, потому что страдает она реально, по-настоящему и причина этих страданий во мне, потому что она в меня влюблена, в меня тоже.
Я подвинулся ближе к ней, против чего она не протестовала, напротив, подсунув под меня руку, она нежно притянула меня к себе, и как бы в ответ на ее движение ладонь моя поднялась по ее ноге чуть выше и мой палец скользнул под трусики.
Так мы и лежали.
Ее пылающее лицо – на моем плече.
Лежали, словно в какой-то бездне, неизмеримой, теплой и влажной, где непонятно, куда течет время, да, собственно говоря, и неинтересно.
Я легонько покачивал ее тело, словно хотел убаюкать нас.
Точно так же в какие-то отдаленные, выпавшие из памяти времена мы лежали под письменным столом с моей сестренкой, когда я экспериментировал с булавками и она, ища убежища и не находя его нигде, кроме моей груди, взвизгнув от боли, а главное, ужаса, бросилась на меня, как будто, доверяя мне свое жалкое, бесформенное и для всех других отвратительное тело, хотела сказать мне, что не только понимает мои жестокие игры с нею, но даже в каком-то смысле благодарна мне, так как я был единственным, кто с помощью этих игр нашел язык, на котором с ней можно было общаться; полулежа на прохладном полу, мы с сестренкой укачивали друг друга, пока не заснули в обнимку в предвечерних сумерках.
«Придет время, и ты поймешь, что ты мучаешь меня совершенно, ну совершенно напрасно!» – прошептала она позднее, и в покачивании ее губы едва не уткнулись мне в ухо. «Можешь не верить мне, но так сильно я люблю одного тебя, так сильно я никого больше не люблю».
Ее голос как будто звучал из той давней поры, из того предвечернего полумрака, прямо из тела моей сестренки, немного пронзительно и немного напевно, щекоча мне ухо, и я чувствовал, будто обнимаю бесформенное тело моей сестры, хотя знал, что держал в руках стройное тело Майи.
А она все жужжала мне на ухо, с благодарностью, нежностью, счастливо.
«Вот, к примеру, вчера я сказала ему, что сколько бы он ни приставал ко мне, все равно моя первая любовь это ты, а не он, так прямо и сказала, и что ты добрый, что не такой злыдень, как они, я ведь знаю, что он делает это со мной только для того, чтобы потом можно было рассказать обо всем Кристиану. Я сказала ему, что он в любом случае на втором месте».
Она на мгновенье умолкла, словно не решаясь в чем-то признаться, но потом слова ее полились, обдавая мне ухо жаром.
«Ты мой малыш. Я обожаю играть с тобой! И не нужно тебе обижаться, когда я прикидываюсь, будто влюблена в него. Да, он меня в каком-то смысле интересует, но это игра, я просто тебя дразню, а сама никого, поверь мне! никого не люблю больше, чем тебя! уж во всяком случае не его, потому что он просто скотина и ни чуточки мне не нравится. Иногда мы могли бы играть в то, что ты мой сыночек. Я даже решила как-то, что хочу иметь мальчика, точно такого, как ты, другого я и представить себе не могу, такого же милого, славного, такого же белокурого ангелочка».
Она снова умолкла, волна ее излияний разбилась о камни реальных чувств.
«Но ты тоже, надо сказать, мерзавец. Вот почему я все время плачу, ты тоже хочешь все знать, шантажируешь, не позволяешь мне иметь свои маленькие секреты, хотя ведь у нас с тобой есть величайшая общая тайна, и неужто ты думаешь, что ради чего-то другого я могу предать тебя, для меня это самое главное, навсегда! а ты, между прочим, зря пытаешься скрыть от меня, что на самом деле ты любишь не Ливию, ты влюблен в Хеди, а на меня ты плевать хотел».
Все осталось по-прежнему, мы продолжали покачиваться, но что-то все-таки побуждало меня отдаться чарам этого голоса, и казалось, это не я укачиваю ее, а она убаюкивает меня своим голосом, навевает истому, и приходится делать усилия, чтобы удержать нас обоих на пороге сна.
«Теперь ты можешь спокойно мне все рассказать!» – сказал я громко, надеясь освободиться от этой сладкой истомы.
«О чем?» – так же громко спросила она.
«О том, чем вы занимались с ним вчера вечером».
«И не вечером даже, а ночью».
«Ночью?»
«Да, ночью».
«Опять будешь врать?»
«Ну, почти ночью, поздно вечером, совсем поздно».
Это звучало как начало новой отвлекающей небылицы, которая была мне не менее интересна, чем правда, но она не продолжила, а я прекратил ее укачивать.
«Ну, рассказывай!»
Однако она не ответила, и даже тело ее словно бы онемело в моих руках.
МАНСАРДА МЕЛЬХИОРА
По своей большой комнате он расхаживал легкими пружинистыми и как бы заученными шагами, и необычный, довольно экстравагантный старый дощатый пол, выкрашенный в белый, ослепительно-белый цвет, при каждом шаге слегка потрескивал под его ногами, обутыми в черные остроносые, совершенно растоптанные туфли, которые на фоне белого пола, застеленного ярко-красным толстым ковром, выглядели убогими и даже грязными; он, казалось, готовился к какой-то тайной, неведомой мне церемонии вроде ритуала посвящения; потряхивая зажатым в руке спичечным коробком и зажигая там и тут свечи, он с почти нейтральной вежливостью предложил мне сесть в удобное кресло; но несмотря на подчеркнутую его вежливость, все же была в этих, на первый взгляд ничем не обоснованных, приготовлениях некоторая целеустремленность, некий довольно прозрачный намек на то, что дальнейшее наше совместное пребывание он хотел бы сделать исключительно приятным и прежде всего комфортным, и этому, явно связанному со мною, плану были подчинены все его движения; сбросив пиджак и ослабив галстук, он расстегнул верхние пуговицы рубашки, окинул рассеянным взглядом комнату, словно прикидывая, что еще нужно сделать, с наслаждением и как бы не замечая меня почесал волосы на груди и прошел через арку в прихожую, откуда после некоторой непонятной для меня возни из скрытых динамиков мягко зазвучала какая-то классическая музыка; но я, не желая поддаваться этой приподнятой, но с грубоватой вульгарностью срежиссированной атмосфере, продолжал стоять.
Вернувшись, он погасил верхний свет, что меня удивило, больше того, если честно признаться, показалось слишком поспешным намеком на нечто такое, что мы оба хотели бы пока оставить в тайне, словом, меня это напугало, хотя в комнате, в зеркальных бра и рогатых подсвечниках уже пылали свечи, то есть было светло, горело уже по меньшей мере три десятка тонких восковых свечей, отчего помещение напоминало одновременно храм и бомбоубежище; темно-красные шторы с королевскими лилиями, позолоченными светом свечей, он задернул, и вся стена, от потолка до пола, скрылась за этой слегка колеблющейся драпировкой.
Он двигался с упоением, и поскольку все его члены были тонкими, вытянутыми – длинные руки, тонкие пальцы рук, точеные бедра в довольно узких джинсах, – все движения его были изящными, он с удовольствием, если не сказать с наслаждением, касался привычных предметов, как будто при всей их привычности они доставляли ему элементарную радость, но в то же время я видел, что вся эта по-домашнему милая и утонченная ритуальная игра была устроена ради меня, как будто он что-то хотел доказать не только себе, но и мне, ибо игра эта вовсе не выглядела бесцельной, он явно хотел мне продемонстрировать, что в этом пространстве можно и нужно жить с удовольствием, какого ритма движений требует эта обстановка, показать мне в мельчайших деталях и этот ритм, и предметы, которыми он себя окружил; но в этом его намерении, при всей его искренности и при всем неподдельном радушии, нельзя было не почувствовать какое-то судорожное напряжение, он почти беззастенчиво рисовался, пытался вести себя чуть ли не фамильярно, но и тут, за привычным и отработанным позерством, за чувством превосходства, за его самолюбованием я не мог не почувствовать некоторую обиженную растерянность, словно он, прикрываясь щитом превосходства, на самом деле наблюдал, интересно ли мне вообще то, что он предлагал как интимные знаки доверия, и не ошибся ли он во мне.
В каждом его движении, каким бы ни было оно гармоничным, уверенным, сравнимым подчас с откровенным признанием, я ощущал его жадное, настойчивое, я даже сказал бы, эгоистичное любопытство, и этот невысказанный им вопрос был вполне обоснован, ибо я делал вид, будто все это шоу меня нисколечко не волнует, что я предпочел бы остаться в надежных рамках обычного этикета; я просто хотел, как бы не замечая тайного смысла его жестов, закрыть глаза, чтобы не видеть, как он распахивается передо мной, как обнажает всего себя, рассчитывая на взаимность; но когда он улавливал смысл и степень моих опасений, он с готовностью отступал, смягчая или дезавуируя эти знаки другими жестами.
Однако к этому времени мы зашли слишком далеко, не говоря уж о том, что предшествовало этой встрече, так что ни о каком действительном отступлении не могло быть и речи; ошибкой казалось мне только то, что я поднялся к нему, и теперь он стоял, улыбаясь, передо мной, улыбаясь мне бесконечно доброжелательной, долгой, без каких-либо страхов и беспокойства улыбкой, не вымаливающей, но дарящей доверие, улыбкой, которую та самая скрываемая им растерянность делала еще более трепетной и чувствительной, которая охватывала сразу все лицо – вертикальные складки у губ, светящиеся изнутри глаза, гладкий лоб, уголки рта и, конечно же, обольстительные ямочки на щеках, так что закрыть глаза я не мог хотя бы уже потому, что остро почувствовал в этот момент, что если я сделаю это или хотя бы неосторожно приопущу ресницы, то выдам то связанное с ним побуждение, которое я ощутил чуть ли не в первую же минуту нашей встречи, что будет разительно противоречить моей несколько скованной от деланного равнодушия позе, за которой я пытался скрыть, причем не от него только, но и от самого себя, пытался ослабить, втиснуть в рамки нравственных приличий свое однозначное влечение, восторг, который во мне вызывали его рот, улыбка, глаза, мягкий баритон и игриво пружинистая походка; полюбуйтесь, как я хожу! – словно бы говорил он, в то время как я изо всех сил пытался дисциплинировать, призвать, так сказать, к порядку свои ощущения и тем самым каким-то образом удержать в трезвых рамках благоразумия и его самого! разумеется, это было глупо и бесполезно – уповать, будто ситуацию, когда я стоял перед ним в этой весьма занятной, но все же скорее отталкивающей, чем симпатичной комнате, ситуацию, в которой сознание играло в прятки с чувствами, еще могла контролировать какая-то внутренняя дисциплина! отчаянными усилиями я пытался перевести захваченное его улыбкой внимание на оторванную от мира изысканную обстановку, искал какие-то взаимосвязи, чтобы, поняв их, возможно, найти спасительную лазейку для разума, почти целиком оказавшегося под властью физических ощущений; но тут, к неприятному удивлению, я почувствовал, что мой рот и глаза невольно перенимают его улыбку, что я уже улыбаюсь ему в ответ его улыбкой, его глазами; что несмотря на то, что я не закрыл глаза, я все же отождествляюсь с ним, между тем идет время, и независимо от того, что я сделаю или попытаюсь сделать, все пойдет в направлении, которое будет задавать он, если я это нам позволю; мои губы несколько напряглись, но я был не в состоянии отделить его улыбку от своего рта, что означало, что еще немного, и я потеряю то, что мы называем волей распоряжаться собой! меня слишком смущала его, явно диктуемая опытом, небрежная, терпеливая и в каком-то смысле безвкусно пренебрежительная целеустремленность; единственным средством спасения для меня было бы под благовидным предлогом попрощаться и прочь отсюда! но зачем же тогда я с такой готовностью поднялся к нему? можно было даже без слов повернуться и выйти за дверь! но представить себе такой оборот я не мог, это было исключено, ведь мы оба старались, чтобы в нашем общении сохранялась видимость обычных взаимоотношений, ну а что может быть обычнее ситуации, когда встречаются двое молодых мужчин и один приглашает другого к себе на бокал вина, разве есть в этом что-то предосудительное? правда, их явная и взаимная, выходящая за пределы приличий симпатия на минуту смутила обоих, однако в ходе умного разговора, когда сила чувств проявляется во все более отвлеченных мыслях, несомненно, могло раствориться и это смущение, но только в том случае, если бы оно не было столь прозрачным, что лишь укрепляло чувство интимной близости, которого я и желал, и хотел избежать, а наша взаимная деликатность, когда я старался не обидеть его, а он пытался не заходить слишком далеко, еще больше усиливала эту близость, и все мои ухищрения, мягкий протест, самообман, попытки закрыть глаза, мое замешательство, демонстративная скованность позы, тактичность – все в конце концов возвращалось ко мне бумерангом.
К тому же он постоянно, безумолчно говорил, быстро и несколько громче, чем было необходимо, всегда следуя словами за моим взглядом; поскольку других тем у нас в это время не могло и быть, он комментировал, объяснял мне то, на чем, как ему казалось, останавливались мои глаза; с некоторой долей иронии я мог бы сказать, что он просто трепался, пытаясь рассеять мое замешательство и одновременно не допустить, чтобы это смущение, проглядывающее в моей принужденно подрагивающей улыбке, передалось ему, он балаболил, звенел, заливался, кружил мне голову, чем, опять же, отнюдь не способствовал тому, чтобы я примирился с той особенностью, с той, скажем так, гендерной специфичностью, которая отличала его манеру выражать свое превосходство, ибо это действительно было мужское самодовольство или то, что мы таковым считаем, – поведение, внушающее надежность, обольстительное, инстинктивно навязчивое, слегка агрессивное; словом, мне показалось, будто я вижу свое отражение в зеркале, и даже не отражение, а пародию! – наблюдать подобное поведением со стороны мне не доводилось, потому что я сам не задумываясь использовал все эти приемы; это просто дурная манера, которую мы усваиваем еще подростками и полагаем ее очень даже мужской: не говорить, а трепать языком, так чтобы в стиле этого трепа, в ловком жонглировании словами все же явственно выражалась направленность наших скрытых намерений; не правда ли, я удивлен, спросил он, белым цветом пола? но ожидал не ответа, а только возможности снова поймать мой взгляд и больше не отпускать его; он понимает, конечно, что это не принято, сказал он, но разве он делает что-нибудь как предписано! ну и как он мне нравится? потому что когда он закончил покраску, то нашел его замечательным и был страшно доволен собой, что не пришлось этот пол отдраивать; я представить себе не могу, какой свинарник здесь был, до него тут жил какой-то старик, а он часто задумывается о собственной старости и боится ее, потому что, учитывая его аномальные, так сказать, увлечения, это будет самый критический возраст, когда тело уже превратится в труху, но все-таки сохранит юношеские порывы и тягу к молодой плоти, так вот, соседи рассказывали, что старик умер в холле, там, где сейчас диван, умер на провонявшем мочой тюфяке, и он молит судьбу, чтобы она не дала ему такой старости, он вообще не желает старости, никакой; когда он сюда переехал, здесь была такая неописуемая грязь, такая вонища, что и зимой приходилось держать окна открытыми, и даже сейчас, четыре года спустя, он иногда что-то чувствует в воздухе, а с другой стороны, почему пол не может быть белым, почему он должен быть непременно коричневым, а то и желтым? и разве плоха идея – замазать грязь цветом девственной чистоты? в конце концов, это вполне соответствует вкусам добропорядочных немцев, а он пусть и не совсем, а только наполовину, но все-таки немец.
Что значит наполовину, удивился я.
Ну это долгая и довольно занятная история, сказал он со смехом и, как бы легко отбросив неожиданное препятствие на своем пути, с прежним жаром продолжил, спросив, была ли у меня возможность для подобных наблюдений, и если нет, то наверняка я еще обнаружу, что именно такой белый цвет мог бы стать подходящим символом национального характера разгромленных немцев.
Я сказал, что чаще в глаза мне бросается серый, и, несколько устыдившись фривольности тона, отвел глаза в сторону.
Но он последовал за моим взглядом; или вот этот стол, хорош, не так ли? а кресла, ковры, канделябры? все это он забрал у матери, почти все фамильное, так сказать, наследство! чуть ли не подчистую ограбил матушку, но матерям это нравится! правда, это было недавно, потому что сначала ему хотелось, чтобы квартира была вся белая и совершенно пустая, чтобы не было ничего – только кровать с белой простыней, и ничего больше; но это все глупости, которые он несет просто потому, что рад меня видеть здесь, но боялся об этом сказать, и не выпить ли нам по глоточку? у него случайно есть бутылка французского шампанского, охлажденная, он припас ее для какого-нибудь необыкновенного случая, ведь никогда нельзя знать, когда такой случай выпадет, не так ли? и как я думаю, не стоит ли, считая нашу с ним встречу необыкновенной, откупорить эту бутылку?
Приняв мое неопределенное молчание за ответ, он вышел за шампанским; старинные часы на стене в это время стали бить двенадцать, я, смирившись, тупо считал удары, «вот и полночь», мелькнула у меня в голове мысль, прямо скажем, не слишком оригинальная, но тем более характерная, свидетельствующая о том, что мышление мое к тому времени попросту отключилось, передав управление мною голому созерцанию и органам чувств; себя самого я тоже воспринимал как предмет, попавший сюда неизвестно как, и хотя ощущение это было знакомо мне, я никогда не переживал его так ярко и глубоко; я чувствовал исключительность места, где я нахожусь, и времени, отмеренного боем часов, чувствовал, что должно случиться нечто, чему я изо всех сил противлюсь, что изменит всю мою жизнь, но что бы сейчас ни случилось, я знаю, что в конечном счете я этого желаю; полночь, час привидений, лучшего времени не придумаешь! я внутренне потешался над собой! можно подумать, будто я в жизни не предавался никаким искушениям, ну это и правда смешно, ломаюсь, как девушка, которая не может решить, сохранить ей невинность или расстаться с ней; казалось, что эта комната была конечным пунктом на пути чего-то долго откладываемого и до сих пор до конца неясного, – но я продолжал по инерции делать вид, будто мне доставляет неслыханное наслаждение разыгрывать весь этот спектакль! как будто я и понятия не имел, что же такое особенное может произойти здесь, или, возможно, уже и произошло? но что?
Потрескивая, горели свечи, красиво и успокаивающе, а за окном лил дождь; после того как пробили часы, слышны были только мерные такты барочной музыки да плеск и барабанная дробь дождя, как будто неведомый режиссер специально поставил эту до смешного утрированную красивую сцену.
Между тем режиссер был, в этом я совершенно уверен, но то был не он и не я, а кто-то другой, или, по крайней мере, сцена поставилась сама собой, как любая случайная встреча, к которой никто сознательно и с заранее обдуманными намерениями не стремится, и только потом, оглядываясь назад, мы понимаем, что в дело все же вмешалась судьба; на первый взгляд все происходит банально, случайно, складывается из каких-то путаных мелочей, деталей, импульсов, которым не стоит придавать лишнего значения, чего мы, как правило, и не делаем, ведь то, что проглядывает в подобных случаях сквозь путаницу событий, проглядывает неким знаком или предостережением, это, как правило, не что иное, как частица совсем другой истории, не имеющей к нам отношения; предмет немного забавных сердечных страданий Теи, подумал я тогда о нем, ибо как раз о нем в тот скучный осенний вечер, в гнетущей тишине репетиционного зала Тея говорила с фрау Кюнерт, называя его при этом «мальчиком», явно насмешливо и достаточно необычно, чтобы пробудить мое любопытство; но меня в тот момент волновал не он сам, мне было интересно наблюдать за душевным процессом, за тем, как она постепенно переносила основательно возбужденные в ходе репетируемой сцены чувства на сторонний объект, который почему-то называла «мальчиком»; в одной из предыдущих глав я уже говорил о том, что Тея, как все выдающиеся актеры, среди прочего обладала способностью все происходящие в ней процессы делать видимыми и яркими, порою сливая их со своей личной жизнью, и именно потому, что демонстрируемые на сцене чувства питались так называемым опытом личной жизни, невозможно было понять, когда она говорит серьезно, а когда лишь играет, играет чем-то, что в действительности для нее дело далеко не шуточное; скажем так, в отличие от обычных здравомыслящих смертных серьезные вещи она обращала в игру, чтобы быть в постоянной готовности всерьез отнестись к тому, что всего лишь игра! и это явление интересовало меня куда больше, чем казавшийся совершенно не важным вопрос, а что же это за личность, насмешливо именуемая «мальчиком», человек, которого она презирает, а возможно, и ненавидит настолько, что даже не называет по имени, которому она не осмеливается позвонить, потому что он по каким-то неведомым мне причинам попросил ее больше никогда не звонить ему, и чьей близости в этот момент, когда распаленное на сцене эротическое желание стало вдруг беспредметным, она все-таки жаждет настолько, что готова пойти на любые возможные унижения; человек, в чьей комнате я окажусь ночью того же дня – в каком-то смысле вместо нее.
Несмотря на дурные предвестия, коих было немало, я все же решил поддаться ее уговорам и провести вечер вместе с ними, «ну действительно! почему вы такой несносный? почему бы вам не пойти? почему заставляете вас упрашивать, когда я этого так хочу! ах, эти мальчишки, они меня просто с ума сведут! у вас будет возможность с ним познакомиться, он весьма замечательный экземпляр, но вам не придется меня ревновать, потому что вы более замечательный! Зиглинда, будь так любезна, попроси и ты, пусть он составит нам компанию! ну я умоляю вас, я! неужели вам этого недостаточно?» – задыхаясь, нашептывала она, играя на этот раз неумелую юную соблазнительницу, и прильнув ко мне своим хрупким телом, вцепилась мне в локоть; устоять под этим игривым напором было довольно трудно, но отправился я вместе с ними вовсе не потому, что меня подстегивало любопытство, не говоря уж о ревности! и не потому, что меня заинтриговали их, по-видимому, довольно превратные отношения, а скорее всего потому, что с того момента, когда Тея, которой наконец удалось оторвать свой исполненный ужаса и любовной страсти взгляд от обнаженного торса Хюбхена, и она, повернувшись к нам, встретилась с моим взглядом, тоже жадно распахнутым от внимания и от зрительского, не побоюсь сказать, сладострастия, словом, с того момента я тоже всем своим существом был вовлечен в тот процесс, который разыгрывался в душе актрисы где-то на зыбкой грани между профессиональной и личной искренностью, и было еще неизвестно, не получит ли эта сцена, которую на самом пике с бесцеремонной грубостью прервал режиссер, продолжение между нами двоими, ибо в том, что остановить ее невозможно, не было никаких сомнений.
Тем не менее игра, которую мы с ней вели, была совершенно трезвая, и ни один ошибочный или неконтролируемый взгляд не мог бы эту игру сбить с намеченного в ясном уме пути – подобное могло разве что добавить ей остроты, лишним поворотом, новым сплетением чувств сделать более смелым и жарким то, что, в сущности, было и оставалось холодным; как будто мы свысока, очарованные сознанием собственного интеллектуального превосходства, говорили друг другу: нет, нет! мы способны перенести даже такие случайные инстинктивные взгляды и не будем, подобно животным, набрасываться друг на друга! нас связывает самый горячий, охватывающий все детали и даже детали деталей взаимный интерес, который каким-то, в известной степени противоестественным, образом остается в сфере деятельности сознания именно для того, чтобы делать заметными любые движения грубых инстинктов! ибо наш интерес друг к другу столь интенсивен, что ни на минуту не позволяет проявиться совершенно необходимым для нормальной близости человеческим слабостям; и это вовсе не исключительное явление, каким оно может показаться на первый взгляд: достаточно вспомнить влюбленных, которые, достигнув вершины влечения, граничащего уже с самоуничтожением, не способны соединиться физически до тех пор, пока из сферы духовного наслаждения не опустятся к более приземленной близости, пока дух их любви не сожмется под унизительным давлением физических мук и они, именно через эти врата совместных невыносимых мучений, не достигнут освобождающего удовлетворения – нет, не вечного, а только сиюминутного блаженства, попав, стало быть, не туда, куда они направлялись, а туда, куда им позволило тело.
Мы стояли под унылым неоновым светом в узком и специфически пахнущем коридоре, что вел из репетиционного зала к артистическим уборным, складским помещениям, душевым кабинкам и туалетам; здесь, где пахло клееными пыльными декорациями, разило тяжелыми ароматами грима, пудры, одеколонов, пропотевших костюмов и потных тел, постоянно забитых сливов, разношенных туфель и тапочек, размокшего мыла и сырых, сомнительной чистоты полотенец, мы впервые коснулись друг друга; я никогда не видел ее лицо так близко и разглядывал его не как человеческое лицо, лицо женщины, а как необыкновенный ландшафт, знакомый и близкий, где я знаю все уголки и тропы, пригодные для укрытия гроты, тени, зарубки, где знаю значение каждого шороха и созерцая который я тоже чувствую себя по-младенчески голым; фрау Кюнерт все еще держала в руке трубку подвешенного на стене телефона, держала с рассеянным и обиженным видом, но вместе с тем с явным удовлетворением человека, исполнившего свой долг: «Вот видишь, как бы ни унижали меня твои поручения, ради тебя я готова на все!» – она только что завершила свой бесстрастный, как нам показалось, отчет о своем разговоре с Мельхиором; «Ну что я тебе говорила! я просто неотразима!» – воскликнула Тея, когда фрау Кюнерт, торжествующе улыбаясь, зло швырнула трубку на аппарат; Тея, конечно, вела себя возмутительно, но не более, чем обычно, стремясь присвоить себе, пусть игриво, не скрывая собственных слабостей, любой даже самый пустяшный успех; но это уж, видимо, было чересчур, и фрау Кюнерт имела все основания для обиды не только из-за того, что сам по себе разговор был ей неприятен, попробуйте-ка убедить человека пойти на что-то, чего он не хочет, и ей было ясно, что Мельхиор принял приглашение не ради красивых глаз Теи, а потому, что ее уловка сработала, потому что она заманила его в капкан и, собственно говоря, Мельхиор не мог отказать не Тее, а ей, посреднице, фрау Кюнерт, с которой он был почти незнаком и поэтому не хотел обидеть; точнее сказать, даже не подозревая, что Тея без тени смущения открыто болтает о самых интимных вещах, словно пытаясь ценой такой откровенности сохранить действительно важные тайны собственной жизни, Мельхиор не хотел делать достоянием гласности свой грубый отказ, которым он по каким-то причинам вынужден был ответить на ее напористые и, как я узнал позже, морально небезупречные притязания, словом, он не желал посвящать фрау Кюнерт в тайну, о которой та, между прочим, уже давно знала; но укоризненный взгляд и укоризненный тон фрау Кюнерт были вызваны не столько мучительным разговором и даже не мстительностью Мельхиора, которой он как бы давал понять Тее, что напрасно она старается, хозяином положения все равно будет он – разумеется, он придет! с удовольствием, только не один, а со своим французским другом, который сейчас у него гостит, на что фрау Кюнерт возразить было нечего, и она поспешила заверить его, что Тея всегда бесконечно рада возможности познакомиться с его друзьями; нет, упреки, обида и гнев фрау Кюнерт, скорее всего, вызвал жест, показавшийся ей неожиданным и необъяснимым поворотом событий, – нежный жест, которым Тея еще во время телефонных переговоров, повернувшись ко мне, взяла меня за руку, принялась нашептывать и мурлыкать, на что я самым естественным образом ответил недоуменной ухмылкой: в самом деле, чего ей меня хватать, когда ей нужен другой! или я могу заменить его? как мой обнаженный взгляд только что заменил ей обнаженный торс Хюбхена? или мы ей нужны сразу оба? быть может, она решила свести нас, чтобы столкнуть нас лбами и доказать, что Мельхиор ей не так уж и интересен, что ей ничего не стоит взять в оборот любого, кого угодно! и тем самым расплатиться за унижение, которое ей причинил Мельхиор, грубо отвергнув ее, и которое, как смертельная рана, прорвалось в ходе репетиции в ее сцене с Хюбхеном? ибо да, она жаждет, жаждет красоты и молодости! а потом эта рана стала неудержимо кровоточить во время их безнадежного препирательства с режиссером; во всяком случае то доверие, нежность и безграничная заинтересованность, с которыми мы, приобнявшись, смотрели в глаза друг другу, в то время как жизнь вокруг шла своим чередом, привели фрау Кюнерт в полное замешательство; по коридору тащили кулисы и реквизит, кто-то спустил в туалете воду, из душевой вышел голый Хюбхен и, направляясь к своей уборной, довольно нагло подмигнул Тее, как бы желая сказать: «Эх, несчастная шлюха, сейчас ты получишь от этого типа то, чего только что жаждала получить от меня!» – а растерянная фрау Кюнерт никак не могла понять ни жеста Теи, ни наших взглядов, не говоря уж о том, что Тея ни словом не выразила ей признательности за посредничество, да и не могла сделать этого, полностью поглощенная мною, и к тому же она считала само собой разумеющимся, что фрау Кюнерт была при ней вроде служанки.








