412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Надаш » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 7)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:12

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Петер Надаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 60 страниц)

Она лежала навзничь на голом полу, а я, опираясь на локоть и склонившись над нею, разглядывал ее закрытые веки; смотрел на ее почти недвижимое лицо, и все тело мое содрогалось в необъяснимых, поднимавшихся из каких-то ужасных глубин сухих рыданиях.

Свободная рука моя утопала в ее разметавшихся по полу рыжих волосах, и, словно бы вспомнив какое-то давнее, и не упомнить какое давнее обещание, моя рука потянула ее за волосы, вместе с волосами я тянул к себе ее голову, и лицо ее скользило ко мне почти безжизненно.

Эти рыдания, жаркие, одуряющие и трясучие, были словно воспоминанием о детской болезни; казалось, из какой-то несказанной глуби мы выбрались на солнечную поляну, в эту комнату, где молча стояла знакомая и все же чужая мебель, в ногах у нас горой высился скомканный толстый ковер, но все складки, узоры на драпировке оставались раздражающе неподвижными, и смотреть на все это залитое солнцем пустое пространство было так больно, что я осторожно опустил голову ей на грудь, осторожно, потому что коснулся ее впервые, и, ощущая жар своего дыхания на согретых теплом ее тела оборках платья, закрыл глаза в надежде, что сотрясающие меня рыдания вернут меня в ту темноту, из которой вырвала тишина.

Она, казалось, вовсе не обращала внимания на мой плач, не пыталась меня утешать; может, я в самом деле убил ее, ужаснулся я.

Среди оборок и кружев мои губы нащупали ее шею, и я снова открыл глаза; мне запомнились цвет ее кожи, ее шелковистость, ощущаемая губами и языком, мы оба безмолвствовали, но мой рот, словно отдельная от меня улитка, неторопливо передвигался по коже, желая отведать все то, от чего он так долго вынужден был удерживаться, и глаза я вынужден был открыть потому, что одно осязание ее кожи казалось мне недостаточным возмещением за упущенные минуты, мне казалось, что, может быть, созерцание поможет мне овладеть тем, чего я так страстно желаю.

«Я хочу тебе что-то сказать», услышал я ее шепот и потянулся к ее губам, чтобы она не произносила вслух, а вдохнула в меня то, что хочет сказать; но я не спешил и сперва ухватил зубами ее милый, обращенный ко мне подбородок и держал его во рту, чуть покусывая, и это было так сладостно, что я пришел в замешательство, как собака, которой взамен аппетитной, уже схваченной ею косточки предлагают другую, еще более аппетитную, выбор был затруднителен, но рот ее ждал меня, и это определило мой выбор, хотя к тому времени я, должно быть, снова закрыл глаза, ибо все, что я помню, был аромат дыхания, долетевший до меня вместе с ее словами: «Я хочу, чтобы ты раздел меня!»

Между тем, я не помню точно когда, рыдания мои прекратились, и что-то опять безвозвратно пропало.

Ее слова, видимо, несколько отрезвили меня, в сознании что-то прояснилось, потому что я хорошо запомнил свое удивление, но удивила меня не просьба, а ее голос; эти слова она произнесла совершенно естественным тоном, они звучали как утешение, так непосредственно, что я и представить себе не мог, чтобы она попросила меня о чем-то другом, и тем не менее голос этот был вовсе не голосом зрелой девушки, нет, казалось, будто она невольно вернулась в то время, которое только что искушало меня слезами, и тем самым она словно дарила мне часть того неизвестного времени, которое я только что изливал ей своим по-детски горючим плачем; так что то, что я чувствовал в тот момент, было даже не удивлением, или было не просто удивлением, а восхищением тем, что она смогла стать девчонкой, восхищением тем божественным свойством человеческого существа, благодаря которому одна душа может помочь другой вернуться к переживаниям тех времен, коих, собственно, уже нет и в помине.

И блаженство этого странного детского, безвременно глубокого и безграничного состояния, исключительного, может быть, потому, что мы чувствовали, как в нас напряженно пересекаются туманно далекое прошлое и неопределенное будущее, мы испытывали, не только пока с видимой обстоятельностью раздевали друг друга, оно, это состояние, углубленное жестами взаимного доверия и близости, длилось и тогда, когда, полусидя и полулежа среди забавных груд расшвырянных наших одежд, мы наконец-то увидели обнаженные тела друг друга.

Я смотрел на нее, но при этом украдкой окинул взглядом и самого себя и с некоторым изумлением обнаружил то, что, впрочем, ощущал и так – просто взгляд должен был убедиться в верности этого ощущения, а именно что мое мужеское достоинство, которое только что изо всех сил лезло на рожон, теперь, съежившись, с инфантильным безразличием лежало на моем бедре; и хотя я старался глядеть на себя украдкой, этот мой воровской взгляд, видимо, не укрылся от ее внимания, ибо она, жестко выпрямившись, смотрела только в мои глаза, словно намеренно избегая глядеть и на свое, и на мое тело; мы держали друг друга за руки, и у меня было чувство, что сдержанность ее объяснялась не целомудрием, а тем, что она не хотела теряться в деталях, точно так же, как я, пока раздевал ее: когда я расстегивал сзади крючки, скрытые под отделанной кружевом складкой, когда расшнуровывал ей корсет, снимал с ног изящные, расшитые жемчугом кожаные туфельки, стягивал панталоны, украшенные розовыми бантами, и мудрено пристегнутые под ними длинные шелковые чулки, словом, концентрируясь на всех этих крючочках, пуговичках, шнурках и застежках, я намеренно воздерживался от того, чтобы отдельно разглядывать предстающие моему взору и доселе неведомые участки тела, потому что хотел созерцать ее всю, целиком, безмятежно, но теперь, когда перед моими глазами было все ее обнаженное тело, мне казалось, что этого целого слишком много, что это великолепное зрелище глазами не охватить и не поглотить, и поэтому мне приходилось смотреть на отдельные части и одновременно искать какую-то точку, какое-то одно место на ее теле, на котором взор может остановиться и успокоиться, и, возможно, она была права, если в данном случае вообще можно говорить о правоте, ибо, как сентиментально это ни прозвучит, в ее чуть подернутых поволокой голубых глазах отражалась более полная нагота, чем могла предложить ее кожа, но так оно и должно быть, ведь формы тела, покрытые ровным покровом кожи, в конечном счете могут сказать что-либо о себе только при посредничестве взгляда.

Я также не в состоянии объяснить, каким образом наши тела оказались в этой своеобразной позе, ибо я не могу утверждать, что был в достаточно ясном сознании, чтобы мысли могли управлять движениями, хуже того, всплывающие и тут же гаснущие обрывки воспоминаний и мыслей скорее вводили меня в замешательство, как, например, неожиданная мысль о том, что фрау Хюбнер может, стоя за дверью, подслушивать нас, а еще что внизу ждет извозчик и именно в этот момент он подвешивает торбы с овсом к мордам лошадей, или то мимолетное осознание, что Хелене нет еще девятнадцати, она так немыслимо молода, что если сейчас отдастся мне, чему воспрепятствовать я уже не могу, то и я буду вынужден отдать ей себя навсегда, и внезапно представил себе все трудности нашей возможной совместной жизни, ведь я буду первым, кто, пусть даже на мгновенье, разбудит в ней дремлющие в глубине бессознательные инстинкты, и это будет самой глубокой, единственной между нами связью; я видел сидящую против меня беспомощную, лишенную самостоятельного существования марионетку, в которую мне надлежит вдохнуть жизнь, чтобы впоследствии она могла разрушить мою, и именно потому, что связь эта самая прочная, я не должен этого делать, нет, нет, мне нельзя потерять свободу, потому что тогда я просто убью ее, и мне невольно припомнился предыдущий день с его захватывающим маленьким приключением, которое, правда, осталось незавершенным, однако указывало на то, что мои чувства влекут меня на такие пути, которых она не поймет, не говоря уж о том, чтобы за мною последовать, и, стало быть, и ее и себя я подвергну величайшей опасности; но сейчас мы сидели с ней на полу лицом к лицу, держась за руки, обнаженные, предоставленные друг другу, и хотя я не чувствовал никакой поспешности, я просто жаждал каждую ее клеточку, потому что жаждал всю ее целиком, какой она была когда-то и какой будет со мной, и знал, что она моя, поскольку мелькнувшие в моей голове путаные обрывки зловещих мыслей только усилили мою страсть, но оставалось еще кое-что, что нам нужно было преодолеть, и, должно быть, она это тоже чувствовала, поэтому взгляд ее не блуждал по моему телу; словно ребенок, ждущий подарка, но не уверенный, что получит его, она была до предела напряжена, хотя внешне мы оба казались совершенно спокойными, она сидела, подложив одну ногу под себя и опираясь на выставленное колено, почти достигавшее соска, так что лоно ее было совершенно открыто, пряди пышных рыжих волос рассыпались по девчоночьим хрупким плечам, а под рыжеватым, чуть более светлым клинышком были видны раздвинутые половые губы; покосившись же на себя и заметив мирно дремлющий на моем бедре мужской орган, я подумал, что я смахиваю сейчас на Пана, отдыхающего в лесу на росистой лесной траве, но более удивительным по сравнению с этим зрелищем мне показалось то, что я сижу в той же позе, что и она: одна нога подложена под себя, пах открыт, и я опираюсь на колено другой ноги, мы с нею зеркальные отражения, а еще поразительное сходство я обнаружил между очертанием ее груди и бедра, словно линии эти обе были прочерчены по одному и тому же лекалу творения.

Почти одновременно мы двинулись на коленях навстречу друг другу, в чем нам немало помогали руки, она тянула к себе меня, я подтягивал ее, но каким бы значительным и серьезным ни казался этот момент, было все же что-то забавное в нашем одновременном желании сдвинуться с места; мой взгляд к тому времени уже отыскал на ее восхитительном теле те самые успокаивающие его точки, да, то была не одна точка и не тело в целом, а странным образом видимые одновременно груди, бедра и приоткрывшиеся от сидения половые губы, и я был уверен, что не ошибся в выборе; хладнокровно окинув глазами весь ее стан, я понял, что получу именно желанное, что платье не обмануло меня, я буду обладать совершенным телом, и, кажется, именно эти точки, достаточно далеко расположенные друг от друга, заставили меня сдвинуться с места – и вместе с тем громко рассмеяться; я слышал и видел, что она тоже смеется, то есть мы рассмеялись одновременно, и оттого, что мы теперь оба знаем, что оба думаем об одном и том же, что оба находим забавным одновременность действий и оба одновременно смеемся над этим, наш смех стал еще заразительней, еще громче, превратился в неистовый оглушительный хохот, я слышу его до сих пор, и казалось, что вместе с этим ураганным хохотом нас накрыла волна какой-то неукротимой силы; заметив по-женски зрело сверкающие у нее во рту десны, я с секунду еще колебался, а колебался я потому, что не мог решить, какой из двух трепещущих передо мною грудей отдать предпочтение, я хотел обе сразу, между тем сотрясающий все мое тело хохот все же каким-то образом напоминал мне о моих недавних рыданиях; ладонь моя нежно легла на ее лобок, и палец, скользнув меж двух изумительных губ ее лона, проник в мягкую шелковистую глубину; на спину и плечи мои, словно шатер, упали ее волосы, она, возможно, искала затылок, и когда я осторожно взял в рот ее твердый сосок, она уткнулась губами мне в шею и тоже проникла рукою в мою промежность, после чего наступило безмолвие, и когда я поздней вспоминал об этом, меня всегда искушала мысль, что там и тогда мы сидели с ней на ладони у Господа.

БОЛЬ ПОСТЕПЕННО ВОЗВРАЩАЕТСЯ

И вот я снова стоял в нашей прихожей, возможно, в тот же самый час, и видел в зеркале, что на вешалке висит пальто.

В полумраке, да еще через зеркало, однозначно определить его цвет было трудно, пальто было из грубого плотного сукна того рода, с которого во время дождя стекает вода, зато всякие соринки-пушинки к нему так и льнут.

Вода, булькая, струилась по водосточным трубам, на крутых крышах, превращаясь в жидкую кашицу, таял снег; я с портфелем в руке стоял у зеркала.

Пальто, кажется, было темно-синим, напоминало какую-то старую, вышедшую из употребления униформу, с загадочным образом сохранившейся под широким воротником золоченой пуговицей, в то время как все остальные пуговицы были заменены.

И, возможно, именно из-за этой золотой пуговицы, сверкающей на темном пальто, я снова подумал о нем, вспомнив, как он идет по заляпанной пятнами снега поляне, и щемящей болью напомнил о себе тот час, когда я вот так же, так же, как сейчас, стоял в прихожей и не имел ни малейшей надежды, что муки, которые я испытывал из-за него, когда-либо кончатся; я смотрел тогда в зеркало и думал, что все-все, навсегда останется так же, и действительно, ничего не изменилось, тогда таял снег и сейчас тает, и, чтобы не идти вместе с ним, я и сегодня отправился домой через лес, и, как и тогда, в ботинках моих хлюпала влага, и даже из столовой, казалось, слышались те же самые звуки, что и тогда, что и всегда: позвякивание посуды, пронзительные визги моей сестренки и неутомимо укоризненный голос бабушки, то и дело прерываемый благодушно терпеливым бурчанием деда; звуки настолько знакомые и привычные, что к ним даже не нужно прислушиваться, чтобы понимать их; и из-за множества этих совпадений казалось, что между «тогда» и «теперь» нет никакого различия; боль постепенно вернулась, однако чужое и незнакомое пальто на вешалке, именно то пальто, что вызвало во мне ощущение тщетности моей безысходной борьбы с любовью, именно оно подсказало мне, что я стою здесь не тогда, а теперь, и если это на самом деле так, то, возможно, когда-то пройдет и это.

Только мать моя лежала все так же, голова ее утопала в больших мягких белых подушках, казалось, будто она постоянно спала, открывая глаза, только когда кто-то входил в комнату.

И на сей раз я тоже направился сперва в ее комнату, как всегда с того дня, ибо куда я еще мог направиться?

Хотя в первый раз, тогда, я сделал это ничуть не умышленно – меня привел к ней примитивный и грубый инстинкт, потому что прежде я сперва шел обедать, и только с этого дня моей небескорыстной привычкой стало, сидя на краешке кровати и держа мать за руку, дожидаться, пока накормят сестренку, уберут со стола всю посуду, после чего я отправлялся в столовую, где был уже только мой прибор, и обедал в одиночестве, без сестренки, вид которой становился для меня все более обременительным, то, что прежде казалось естественным или почти естественным, теперь вызывало отвращение; я говорю «прежде» и «теперь», невольно разделяя время, теперь, то есть после поцелуя, ибо он, сегодня я это знаю, очень многое перевернул во мне, перестроил мои естественные привязанности, так что к кому я еще мог отправиться, если не к матери, – ведь причина боли, ощущаемой мной из-за Кристиана, была не только в его неспособности или нежелании ответить на мои тайные влечения, но, главным образом, в том, что эти эмоции и тоска имели невероятной силы физические проявления в моих мышцах, губах, кончиках пальцев и, признаем и это, в напряжении, которое я испытывал в паху, ну а что, какие инстинкты могут быть в нас сильней, чем желание трогать, ощупывать, обонять и все, что можно потрогать, погладить, понюхать и осязать, еще и взять в рот, завладеть, поглотить, но только это желание прикоснуться я должен был считать чем-то неестественным, чем-то таким, что отличает только меня и потому отделяет меня от других, изолирует и клеймит, независимо от того, что для моего тела, которое мог ощущать только я один, не было ничего более естественного; я должен был стыдиться того поцелуя и своего желания, и он бесконечно тонко, но все-таки дал мне это почувствовать, сумев оградить себя от меня и, в какой-то степени, от собственных побуждений, потому что на мгновение что-то вырвалось в нем из каких-то глубин, но он должен был это подавить в себе, и он это сделал, он должен был это скрыть, и он это скрыл даже от самого себя, в то время как я, беспрерывно и одержимо, вспоминал, мучился и, можно даже сказать, жил только этим; но разве воображение может удовлетворить скрывающиеся в реальных формах желания тела? и кого в моем окружении, кроме матери, я мог бы ощупывать, осязать, целовать, поглаживать и обнюхивать так же свободно, как мне бы хотелось все это делать с ним?

Вместе с тем когда мне приходилось смотреть на лицо сестренки, на это отвратительное лицо, я, особенно после того поцелуя, не мог не догадываться, что никакие тщательно дозированные лекарства его не изменят, что семейные разговоры о гормональных нарушениях, конечно, не более чем благая ложь, ложь даже самим себе, ведь это не насморк, в конце концов, это даже не болезнь! да и я вовсе не больной, просто она такая и я такой! и эту аномальность, которую, наверное, к счастью, она вроде бы даже не сознавала, была беззаботна и весела, непосредственно реагировала на всякий сиюминутный раздражитель, то есть чтобы любить ее, я должен был принимать ее состояние как естественное, но тогда выходило бы так, как если бы я разглядывал в зеркало свое собственное, аномальное, по моим подозрениям, естество, и мне бы пришлось убедиться, что, да, естество это безобразно, пришлось бы признать это, и пути назад уже не осталось бы, тем более что лицо сестренки, несмотря на уродство, несло в себе наши черты, она была живой карикатурой семьи, не замечать этого было невозможно, и хотя я не в состоянии был продолжать лгать, я не мог подавить в себе отвращение и страх.

Когда я подолгу смотрел на ее лицо – а поводов для этого было предостаточно, мне порой приходилось проводить с ней долгие часы, – я видел на нем некое первобытное терпение, смешанное с животным спокойствием, и какую бы игру я для нее ни придумал, пусть самую примитивную, состоящую, скажем, просто из повторения какого-нибудь жеста, она, как любила выражаться бабушка, тем и тешилась и даже была способна без скуки наслаждаться регулярностью повторяющихся движений, замыкаться в кругу повторов, или, точнее сказать, исключать себя из игры, действуя как заводная кукла, и, ничуть не смущаясь, позволяла мне наблюдать за собой; например, мы забирались под стулья в разных концах комнаты, и я перекатывал в ее сторону прозрачный шарик из цветного стекла, который ей нужно было поймать в воротах, образуемых ножками стула, и швырнуть мне его обратно; это стало одной из ее любимых игр, да и мне она тоже нравилась, потому что отслеживание траектории шарика поглощало все ее внимание, а так как поймать его было не слишком трудно, то она от души визжала, мне же было достаточно машинально повторять движения, я был там, играл с ней, делал то, чего от меня и ждали, а с другой стороны, при желании мог самоустраниться, быть не там, а в более приятных местах, участвовать в других событиях, спасаясь в своих необузданных фантазиях, или, вовсе наоборот, все внимание обратить на нее, но при этом наблюдать не ее, а явление, отождествляться с нею, впитывать в себя, ощущать в ее искаженных чертах свои собственные черты и узнавать в ее настырной, упрямой неловкости свою собственную беспомощность, и все это холодно, отстраненно, безо всяких эмоций, но вместе с тем наслаждаясь своей холодностью, заигрывая с мыслью о том, что я – наблюдающий червяка исследователь, который пытается изучить свой живой объект таким образом, чтобы не только получить точное представлении о механике его движения, но и словно бы изнутри пережить наблюдаемый странный порядок, его душу, ощутить силу, благодаря которой одно движение следует за другим, выстраиваясь в целую очередность движений, проникнув под оболочку иного существа, одновременно почувствовать его и свое существование; казалось, мы наблюдаем полупрозрачно-зеленую гусеницу, мягко цепляющуюся своими ножками за белый камень, которая, стоит к ней прикоснуться, неожиданно выгибает спину, укорачивая собственную длину и подтягивая кончик хвоста чуть ли не к голове, и сгорбленной своей массой продавливает себя вперед, так она движется, такой у нее способ перемещения, ничуть не более странный или смешной, чем наша ходьба, когда мы, вынося одну ногу вперед, с помощью другой сообщаем центру тяжести нашего тела ускорение, необходимое для поступательного движения; и если наблюдать достаточно долго и несколько расслабившись наподобие гусеницы, то нетрудно будет представить и даже почувствовать у себя на животе крохотные лапки с крючочками, почувствовать, как жесткий наш позвоночник делается гибче, и сами мы уже не так далеки от возможности быть такими же, и если внимание наше достаточно сконцентрировано для того, чтобы ощутить в своем теле все эти возможности, то мы уже не просто наблюдаем за этой гусеницей, но, в сущности, ею являемся.

Теперь я уже могу признаться, что раньше, когда состояние моей сестренки угнетало меня не так сильно, когда я еще не задумывался, почему, по примеру родителей, я никогда не обращаюсь к ней по имени, почему называю ее сестренкой, а не просто сестрой, и что за странные игры в прятки вынуждают нас, демонстрируя этот избыток любви, быть может, невольно, но все же давать понять, что, пусть она и является центром всеобщего внимания, на самом деле самим этим ласковым обращением мы исключаем ее из своего круга, чего требует здоровое чувство семейного равновесия; однако до той поры, когда смятение, страхи и отвращение, возникшие из-за собственной отчужденности и особости, отдалили меня от нее и от самого себя, мои эксперименты над нею вовсе не ограничивались простым наблюдением, но принимали и более практичные, я бы сказал, не лишенные физического воздействия формы, и если тем самым я переступал определенные границы и потому вынужден был держать эти забавы в глубокой тайне, в тайне, гораздо большей, чем даже поцелуй, а некоторые происшествия скрывать даже от самого себя, я все же не полагаю, что поступал с ней бесчеловечно; поздней отвращение и навязанное самому себе безразличие сделали меня гораздо бесчеловечней, больше того, с некоторой смелостью я мог бы сказать, что наши отношения в то время, быть может, из-за моего безжалостно откровенного любопытства, отличала определенного рода гуманность.

Бывало, в предвечерние часы, чаще всего зимой, когда послеобеденная тишина в доме сливалась с тревожно глубокими сумерками быстрого заката, двери огромных комнат были распахнуты настежь и доносившиеся из отдаленной кухни глухие стуки, тихий звон и металлическое позвякивание постепенно стихали, за окнами тоже все было тихо, шел дождь или падал снег, задувал ветер, и я, не имея возможности блуждать по окрестностям или исчезнуть в саду, лежал на кровати или сидел за столом, подперев голову, над какой-нибудь сложной задачкой и при этом все время поглядывая в окно; телефон не звонил, дед дремал в своем кресле, зажав руки между колен, в кухне пятнами уже подсыхал пол, голова матери еще глубже тонула в подушках, сон делал ее голову тяжелее, ее рот слегка приоткрывался и книга выскальзывала у нее из рук; то были неконтролируемые часы, мою сестренку, в надежде на то, что она уснет и даст нам немного покоя, укладывали в ее комнате, но она, минуту-другую с готовностью подремав, как правило, просыпалась и, выбравшись из постели в тщательно затемненной комнате, направлялась ко мне.

Она останавливалась в дверном проеме, и мы молча смотрели друг на друга.

После обеда ее обряжали в длинную ночную рубашку, потому что бабушка всеми силами старалась ее убедить, что уже вечер и пора спать, хотя я не думаю, что она могла различать день и ночь, так что затемнение было бесполезным; она стояла в дверях, ослепленная светом, глазки полностью утопали в опухшем лице, и тянулась к свету; протягивая в мою сторону руки, она пыталась его ухватить; ее небольшое тельце почти до пят было скрыто длинной белой полотняной рубашкой, обшитой понизу голубой каймой, и все-таки ощущалось, и не только из-за выглядывающих из широких рукавов рук, не только из-за больших, почти взрослых стоп, что все ее члены, все ее плотное тело начисто лишены обаяния, тело было маленькое, но тяжелое, ее необычно белая, с безжизненным сероватым отливом шероховатая кожа странным и непостижимым образом казалась очень толстой, как будто под этой грубой поверхностью скрывался еще не один слой более тонкой кожи, словно под этой оболочкой, похожей на хитиновый покров жука, пряталась ее настоящая, человеческая кожа, такая же, как у меня, живая, гладкая и покрытая легким пушком; эта кожа производила на меня такое исключительное впечатление, что я пользовался любой возможностью, чтобы потрогать ее, так что цель наших игр заключалась нередко всего лишь в том, чтобы быстро и без околичностей добраться до ее кожи, что я мог бы спокойно сделать и без каких-либо поводов, мог схватить ее, ущипнуть, предлог нужен был для того, чтобы обмануть собственное нравственное чутье и сделать то, что мне непременно хочется сделать, как бы невзначай; самой непропорциональной частью ее тела была, разумеется, голова, полная, круглая, жутко большая, вроде тыквы, которую мальчишки нацепили на черенок метлы, с серыми точками в узких прорезях вместо глаз; пухлая и отвислая нижняя губа у нее блестела от обильно стекающей слюны, которая, смешиваясь иногда с соплями, капала с подбородка на грудь, оставляя на ее платьях вечные мокрые пятна; как следует присмотревшись, можно было заметить, что черные зрачки ее глаз совсем маленькие, застывшие и, наверное, потому совершенно невыразительные.

Но эта невыразительность волновала меня не меньше, чем ее кожа, а может быть, даже больше, поскольку она была неосязаема, привычные признаки чувственной выразительности отсутствовали в ее глазах иначе, чем это бывает в так называемых нормальных глазах, которые при нежелании выказывать чувства делаются непроницаемыми, а тем самым и выдают, что в данный момент от нас хотят что-то утаить, и даже невольно подсказывают, что именно; нет, ее глаза просто не выражали ничего, точнее сказать, в них выражалось ничто, выражалось так же постоянно и беспрерывно, как выражаются в наших нормальных глазах чувства, желания, гнев; ее глаза были непривычно предметны – пара линз, используемая для зрения, сама бесстрастная непроницаемость, и когда человек заглядывал в них, наблюдал за их скачкообразными стремительными перемещениями, то невольно пытался разглядеть за этими «видящими линзами» другие, живущие более чувственной жизнью глаза, подобно тому, как мы ищем за блеснувшими вдруг очками сам взгляд, потому что, не видя глаз человека, невозможно точно понять смысл сказанного им слова.

В такие предвечерние часы, остановясь в дверях, она всегда молчала, словно догадываясь, что ее пронзительный голос непременно разоблачит ее, и если бабушка заподозрит неладное, то лишит ее мук и радостей нашей возможной совместной игры, сложившегося между нами тайного соучастия; она это знала даже несмотря на то, что памяти у нее, казалось, не было, а если и была, то довольно своеобразная, ибо трезвым умом невозможно было объяснить, что именно она помнила и что забывала, например, есть она могла только руками, и тщетно пытались взрослые за каждым обедом научить ее пользоваться вилкой и ложкой, это не получалось, вилка, ложка просто выскальзывали у нее из рук, ей было непонятно, зачем их нужно сжимать, однако наши имена, например, она помнила и всех называла правильно, была приучена ходить в туалет, а если случайно описывалась или обкакивалась, то садилась тихонько в углу, добровольно подвергая себя наказанию, которое когда-то изобрела для нее бабушка, и часами безутешно плакала, в чем проявлялась какая-то бесконечная доброжелательность по отношению ко всем нам; хотя я не смог вдолбить ей в голову цифры – я пытался учить ее счету, но она тут же все забывала, – да и с определением и различением цветов были большие проблемы, она всегда готова была все начать заново, всячески стараясь к нам приспосабливаться, нам понравиться, и нас не могло не трогать, когда она, например, с невиданными усилиями, мучительно хмуря лоб, искала какое-нибудь ежедневно употребляемое слово, не в силах найти его, потому что язык слов был не ее языком, а когда искомое слово или выражение с победным визгом все же срывалось с ее уст и сама она, слыша его, понимала, что обрела его, то в улыбке, которая озаряла ее лицо, и в ее смехе было такое неописуемое блаженство, которого нам не изведать, наверное, никогда.

Ибо если во взгляде ее не было ничего, что можно было бы счесть проявлением чувств и эмоций, то эта улыбка и этот смех, по-видимому, были языком, на котором она общалась с нами, единственным языком, на котором она могла говорить, ее языком, понятным, конечно же, только посвященным, но, наверное, все же более красивым и возвышенным, чем наш собственный, потому что его единственным, но до бесконечности варьируемым звуком была неподдельная радость, испытываемая от доверия к самому существованию.

Однажды я обратил внимание, что на моем столе лежит булавка, обычная булавка; я понятия не имел, как она оказалась там, еще вчера ее не было, а сегодня была, поблескивала на темном дереве в углублении, образованном нашвырянными на стол учебниками и тетрадями, сверкала не ярко, так, чтобы можно было только заметить; трудно также сказать, почему я так оберегал ее в течение нескольких дней, почему так старался не сдвинуть ее, когда переворачивал страницы, искал что-нибудь на столе, писал, читал или бесцельно передвигал, выкладывал или убирал свои вещи; я также не исключал, что булавка исчезнет столь же неожиданно, как и появилась; но она была на столе и на следующий день; на столе горела уже лампа под красным абажуром, хотя за окном, как и в комнате, было еще не совсем темно; сестренка стояла в полумраке, и, выглядывая из света, отбрасываемого лампой, я скорее догадывался о ее присутствии в нагретой послеполуденным теплом комнате, точно так же и она, ослепленная светом и все еще полусонная, едва ли могла меня четко видеть; из кухни донеслось еще несколько глухих звуков, и все окончательно стихло; я знал, что эта тишина продлится по крайней мере в течение получаса; игра, которую мы оба ожидали, могла начаться с чего угодно; булавка в тот день была еще на моем столе, и стоило сделать только одно движение, чтобы затем все продолжилось само собой; я ухватил головку булавки ногтями, просто хотел показать ей ее, посмотри, мол; она улыбнулась, собираясь, видимо, рассмеяться своим доверчивым смехом, но улыбнулась сдержанно, потому что боялась меня и этому своему страху готова была предаваться всегда; я тоже боялся ее, но времени у нас не было и отказаться от игры было невозможно, она этого мне не позволила бы; если бы не она, то я, а если не я, то она все равно сделали бы первый шаг, мы были связаны, и что-либо изменить не мог ни один из нас.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю