412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петер Надаш » Книга воспоминаний » Текст книги (страница 54)
Книга воспоминаний
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 20:12

Текст книги "Книга воспоминаний"


Автор книги: Петер Надаш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 54 (всего у книги 60 страниц)

Засыпал я с большим трудом. Отогнать смерть, занимаясь любовью, не получилось. Паря между сном и явью, я мчался по заснеженному шоссе. Эта сцена, много раз представленная и стократ затем повторяемая, жила во мне уже много лет.

Через две с небольшим недели после прорыва под Урывом, двадцать седьмого января тысяча девятьсот сорок третьего года, мой отец на автомобиле отправился в штаб на доклад. Это был день начала их отступления. Они еще не были полностью окружены, но русские уже развернули охватывающий маневр. И в этой гонке всегда был один момент, когда я либо засыпал, либо все начиналось сначала. Единственное, что я точно знал, было то, что в 20.30 отступающий батальон столкнулся с русскими и в течение получаса потерял половину боевого состава. Однако им удалось прорваться. И примерно в шестистах метрах от места сражения был обнаружен автомобиль, на котором в утренние часы отправился мой отец. Автомобиль был расстрелян. Все дверцы настежь. Внутри никого.

Долгие годы мы ждали отца. Ведь автомобиль был пуст.

У меня есть фотография, присланная им с фронта. Бескрайнее поле подсолнечника под совершенно пустынным небом. И где-то посередине – маленькая фигурка по пояс в цветах.

Утром второго дня, когда я приехал на такси в гостиницу, уже в коридоре я услышал настойчивый телефонный звонок, доносившийся из моего номера. Такие звонки ни с чем не спутаешь. Собственно, мне даже не следовало снимать трубку. Но человек глуп. И потому снимает, чтобы выяснить, когда именно произошло то, что произошло. Уже через полтора часа прерванные переговоры были продолжены. Атмосфера была необычной. Русские трогательно выразили нам свои соболезнования, но все же сели за стол с таким видом, будто ничего особенного не случилось. Согласование повестки дня, деловитый обмен бумагами, их листание – все подтверждало именно это впечатление. Но когда очередь дошла до меня, я не удержался и произнес краткую прощальную речь. И все эти люди, намного старше меня, большей частью – фронтовики, в ошеломленном молчании слушали мой рассказ о наших утренних банных ритуалах.

В нас, венграх, смерть вызывает ужас. Для русских же это нечто вроде мягкого знака. Сам по себе он не слышен, произнести его невозможно, но именно он смягчает предшествующий ему звук. За последние две ночи, проведенные на «Первомайской», мои инстинкты постигли именно это. Моя русоволосая девушка была первой и долгое время последней женщиной, сумевшей своими губами оживить мой рот. Закончив свой краткий некролог, я, даже не переведя дыхания, сразу перешел к делу. Я вовсе не собираюсь оправдываться, но действительно, никаких недобрых намерений у меня не было. И все же я не последовал инструкциям моего директора. В душе моей не было ничего, кроме ужаса, и, наверное, это сделало меня непреклонным. Оставшуюся часть дня, отказавшись даже от обеда, мы провели за уточнением деталей. Человек из торгпредства, не смея меня упрекать, все же выказывал недовольство. Обе стороны стремились покончить с делом как можно быстрее. Хотя бы уже потому, что все это происходило шестого ноября, в канун их величайшего национального праздника, когда никто не работает.

В гостиницу я вернулся уже под вечер. Был напряжен, взбудоражен от недосыпания, а в таком состоянии человек обычно чувствует себя энергичным, как никогда. Мне хотелось освободиться от галстука, от идиотского черного костюма и как можно скорей отправиться на «Первомайскую». Моему несомненному успеху, достигнутому на переговорах, радоваться не хотелось. Слишком дорого он нам встал. Успех и прорыв были не мои, я обязан был ими умершему, был обязан смерти. И догадывался, что даже генеральный директор не сможет меня упрекнуть, а если и попытается, то торгпредству придется меня защищать, но все же мое поведение явно вызовет его величайшее неудовольствие. Я на долгое время потеряю доверие, и на моей карьере можно будет поставить крест. Примерно в таком настроении я и вошел в лифт гостиницы.

Он был уже полон, и лифтерша ждала, пока войду я. Но я колебался. Предпоследний шаг получился замедленным. Мне не хотелось втискиваться в такую толпу. А кроме того, я заметил, что все пассажиры в лифте были венграми. Что скорее отталкивало, чем притягивало. Но была среди них одна брюнетка, девушка с вьющимися волосами, в длинном пальто с меховым воротничком, которая и приковала мое внимание. На какой-то из их вопросов недовольная чем-то лифтерша ответила: нет, нет, туда нельзя, там банкет, на что те, словно услышав какую-то невероятную шутку, дружно расхохотались. Банкет, банкет, восторженно вопили они. Я вошел в эту инфантильную какофонию – не сказать чтобы к полному своему удовольствию. Мои соотечественники чувствуют себя за границей совершенно потерянными, только когда одни, зато в группе ведут себя совершенно разнузданно и по-идиотски. Я сразу смекнул, что они догадались о моей национальной принадлежности. И реакция их была точно такой же, как и моя: веселья у них поубавилось. Войдя в кабину, я встал так, чтобы видеть девушку прямо пред собой, глаза в глаза. Ее слегка старомодное пальто, суженное в талии, скрывало довольно стройную фигуру, приподнятый серебристый меховой воротник оттенял разрумянившееся на морозе лицо. На волосах, бровях и даже ресницах сверкали полурастаявшие снежинки. В тот день, с самого утра, в городе шел первый снег.

Возможно, что по своей бесчувственной простоте я решил, что она именно та, в ком я нуждаюсь. И заметил по ее взгляду, что она не только поймала, но и правильно поняла мой взгляд. Она не считает его нахальным, однако не хочет на него отвечать. Не чувствует того же, что чувствую я, однако не отвергает. Воспринимает, не отпускает меня, но не выказывает никакого желания. Она почти безучастна, но все же не лишена любопытства. Было в ней даже некоторое нахальство, она как бы спрашивала, ну что, мой дружок, ты можешь, скажи-ка. Погрузившись в глаза друг друга, мы проехали три этажа.

Мы были полностью поглощены друг другом, но она поглядывала и на остальных, опасаясь, что они заметят это. Я между тем постоянно чувствовал, что кто-то со стороны, немигающим и напряженным взглядом постоянно следит за мной, в точности понимая, что со мной происходит. Мне это хотелось выяснить. Опасаясь, что девушка неверно поймет мой взгляд в сторону, подумает, будто я избегаю ее, я все же, не выдержав, обернулся.

Трудно было бы описать то чувство, которое я испытал, когда, повернувшись, я совсем близко увидел лицо этого навязчивого незнакомца. Будучи взрослыми, мы всегда смотрим в лицо другого взрослого незнакомца с определенного и нами самими определяемого расстояния, и меру и степень приближения к нему, само качество приближения или отдаления регулируя в соответствии с нашими целями и интересами. Однако лицо, запомнившееся нам в глубоком детстве, независимо от того, насколько оно изменилось, неконтролируемым нами образом приближается к нам невыносимо близко. Во мне пробудилась невероятная нежность. Казалось, будто я видел перед собой не кого-то, а промелькнувшее перед взглядом время собственной жизни. Все изменилось и все же не изменилось. Я ощутил прошедшее во мне время, а в чертах лица моего визави – то, что не изменилось. Вместе с тем я был так потрясен, увидев в незнакомом взрослом лице настолько близкую мне и знакомую физиономию ребенка, что во мне невольно всколыхнулось резкое чувство протеста. Нет, я этого не хочу. Наши взгляды скользнули по лицам друг друга. Он тоже еще не принял решения. И тем самым мы окончательно разоблачили себя. Отступать было некуда. На самом-то деле мы оба точно так же хотели бы избежать этой встречи, как хотели, чтобы она состоялась. Нет ничего более унизительного, чем случайность. Но еще более унизительно – попытаться от нее ускользнуть.

Ничего хорошего от этой случайности я не ждал. Напротив. Это просто скандал. Я как можно скорее хотел попасть к себе в номер. Как можно скорее открыть холодильник, как следует приложиться к заиндевелой бутылке водки, а затем как можно скорее слинять отсюда. Всякий, кто ищет спасения в алкоголе, прекрасно знает, что означают такие моменты жажды. Он же напоминал мне о вещах, до которых мне не было никакого дела. Я был в состоянии, когда организм не может терпеть промедления. И все-таки я не мог воспрепятствовать этой случайности. Мне кажется, руки наши шевельнулись одновременно, и в этом жесте сошлись две слабости, различные по природе. Не для обычного рукопожатия, для этого мы слишком близко стояли, мы просто схватили друг друга за руки, почти грубо. Пара рук в порыве нерешительности схватила другую, но тут же и отпустила, почти оттолкнула. Пальцы наши едва соприкоснулись, и этого было мало, но больше было бы много. И при этом неловкие, запинающиеся вопросы, какими судьбами, и именно здесь. Словно бы это «здесь» имело какой-то особый, исключительный смысл. Я пробормотал что-то насчет собственной миссии и покраснел, что со мною бывает нечасто. Он, с циничной ухмылкой кивнув на других, тоже что-то пролепетал, мол, делегация деятелей искусства, так, для галочки здесь, сказал он. Тон его был чужим, незнакомым. Но все это было лишь на поверхности мгновения. Тон и краска – все это видимость, обеспечивающая необходимую нам защиту. А на самом деле момент говорил о том, насколько разные жизненные пути мы прошли, и при этом ни он, ни я, ни ранее, ни позднее никогда еще так не любили другого человека. Тогда, наверное, да. Он об этом ведь и писал. И даже теперь, когда по-прежнему, но теперь уж совсем другим образом, мы так отличаемся. Да и после все это было живым куском нашего не такого уж короткого бытия. Мы в этом не виноваты. У этой любви нет ни цели, ни смысла, ни средств, ни причины. С ней нечего делать. Я покраснел, потому что хотел забыть и забыл о ней. Он – и это ясно было по его фиглярству – не забыл и, очевидно, не мог забыть.

Черты лица его были настолько нечеткими и расплывчатыми, как будто каждая линия, уголок, складка могли выражать не меньше трех разных эмоций одновременно. Я опасался, что он на глазах незнакомых людей самым сентиментальным образом обрушится в наше утраченное время. Однако в конце концов именно его редкостная самодисциплина помешала созревшей во мне готовности по-братски и, в сущности, ни к чему не обязывающе облапить его. Я заметил в его лице неуверенную холодность и животный страх в глазах, хотя циничный тон голоса нимало не изменился. Из ситуации выпадал все же я, а не он. Поскольку, если я не ощущаю диктата трезвого разума, если не чувствую смысла, направленности, цели, причины и значимости того или иного жеста, меня это просто парализует. Я не способен поддаться ни ситуации, ни человеку. Он же, совершенно спокойно распоряжаясь своими чувствами, рассмеялся. Мне хотелось закрыть глаза. Мы как раз тебя ждали, сказал он таким тоном, как будто мы с ним только вчера расстались, они прибыли с праздничного приема и собираются на торжественный концерт в Большой. Событие, несомненно, выдающееся, сказал он, словно приглашал меня на вареники с вишнями, солировать будет Галина Вишневская. Они придержали один билет для меня. Отдельная ложа. Так что стоит пойти.

Бесившая меня деланность его тона помогла мне отклонить его предложение. К тому времени мы были на тринадцатом этаже у заваленного ключами столика дежурной по этажу. Остальные молча проследовали к своим номерам. Я сказал ему, что, увы, не смогу воспользоваться приглашением. И невольно, через плечо, проводил глазами брюнетку. Я сказал, что этот вечер у меня занят. Девушка неторопливо открыла дверь и, даже не удостоив меня взглядом, исчезла в номере. Тем временем мы посмеялись над тем, что, видно, тринадцатый этаж специально предназначен для венгров. Договорились наутро встретиться за завтраком. Только не позднее восьми. Им надо будет идти на парад. Но это не помешает открыть бутылку шампанского.

Надо сказать, что, стоило мне закрыть за собой дверь моего царственного номера, я тут же забыл об этой нечаянной встрече, как о некоем неприятном случайном событии. Завтрак с шампанским меня не прельщал. Свет я не зажигал. От отблесков снега номер пребывал в мягком свечении, а за окном монотонно гудел неспящий город. Собственно говоря, что могли означать для меня после всех событий прошедших дней эти несколько мимолетных мгновений? Ничего. Самое большее – смущение и раздражение. Пока я здесь бессмысленно упираюсь, пытаясь решать дела, они безответственно развлекаются. Не снимая пальто, я повалился в кресло. Такой тяжелой тупой усталости я, пожалуй, еще никогда не чувствовал. Усталость была не в суставах, не в мышцах. Устало сердце. Я не чувствовал сердцебиения. Была какая-то пустота. Мне уже не хотелось водки. Точнее, может быть, и хотелось, но для этого нужны были силы подняться, которых не было – и даже это неточно сказано, чтобы собраться с силами, нужны были силы, но сил, чтобы их собрать, во мне как раз не было. И полностью отдаться переживаемому впечатлению я не мог.

Нет, с этим кончено, говорил я себе. Я не знал, о чем я это говорю, и с чем, собственно, кончено. Я просто так говорил. Свесив голову в кресле, раскинув руки и вытянув ноги, я все же не мог до конца расслабиться. Чья-то строгая пара глаз усматривала в моем положении позерство. Я плохо играл роль в какой-то не повествующей ни о чем пьесе. Мне очень хотелось выйти из этой роли. Мне казалось, в огромной прохладной комнате у меня начинается лихорадка. И я глубоко заснул.

Проснулся от мысли, что меня здесь бросили. Кто-то прокричал: «Пожар!» Точнее, это была не мысль, и даже не вопль, а четко и ясно вернувшийся образ – как незнакомая девушка не спеша открывает ключом свою дверь и случается вовсе не то, чего я ожидал: она на меня не оглядывается. Я не знал, где я нахожусь. Подпрыгнув в кресле, я попытался сообразить, сколько прошло времени. Мне казалось, не так уж много. Эту женщину я не могу упустить. Если нужно, отправлюсь за ней. Или сяду у дверей ее номера и буду дожидаться ее возвращения. Хотя детские воспоминания, замеченные мною на лице друга, сейчас не приходили мне в голову, но все же это было определенно детское чувство. Как когда они уходили играть тайно от меня, не желая, чтобы я принимал участие в их играх. Если номер моей комнаты такой-то, прикидывал я в уме, то ее, по нарастанию, должен быть таким-то. При вызове вычисленного или, скорее угаданного номера я взглянул на часы. Была половина седьмого. То есть я спал минут двадцать.

Я вас слушаю.

Была в этом ответе какая-то едва уловимая неуверенность. Как будто она не знала, на каком языке ей ответить. Но от этих слов сердце мое вдруг опять забилось. Наполнилось радостью и непонятным страхом. Я впервые услышал ее голос. С тех пор как я вошел в лифт, она не сказала никому ни слова. Поэтому я не мог знать ее голос. Он был из тех, которые производят на меня особенно сильное впечатление. Он шел откуда-то из глубины тела, был сильным, решительным, полным. Однако поверхность его казалась мягкой и гладкой. Он отнюдь не был нежным – скорее самоуверенным. Когда я думаю о нем, я вижу темный твердый шар. Шар можно удобно зажать в ладони, можно поднять. Но в него почти невозможно проникнуть, а если удастся, то это будет уже не шар.

Я представился, принес извинения, был очень любезен. Долго и обстоятельно объяснял, что передумал и хотел бы пойти вместе с ними в театр. Я пытался разговорить ее. Она слушала меня терпеливо, оставаясь безмолвным островом, который я пробовал штурмовать словами. Я сказал, что не знаю номера моего друга и потому звоню ей. Хотя это не единственная причина. И не могла ли она быть столь любезной, чтобы назвать мне его номер. Она ответила лишь, что тогда мне придется поторопиться. Она говорила со мной на «вы». Я снова обратился к ней на «ты», но она опять этого не заметила. Ее паузы были так же сдержанны, как те взгляды в лифте: она позволяла смотреть на себя, но как бы стряхивала с себя мои взгляды.

Этой короткой беседе я не придал бы особого значения, если бы после нее последовало одно из многих, в меру приятных мне приключений. Но после нее последовали четыре года ожесточенной борьбы. Я мог бы назвать это и иначе: мучениями и вечной грызней, низшей точкой обеих наших жизней, самым мрачным периодом моего собственного бытия. Мог бы назвать – если бы это самое бытие не было исполнено надежды на обретение величайшего счастья. Но все же радость, которую мы обретали друг в друге иногда совершенно случайно, непредсказуемо, иногда на недели, на дни, иногда только на часы или краткие мгновения, бывала всегда неожиданной. Мы стремились к ней, но она ускользала. И оставались мучения. Муки отсутствия или, напротив, радость мучения.

Хотя никаких иных желаний, кроме как закрепить навсегда серьезное и глубокое ощущение того, что мы встретились на всю жизнь, у нас не было. В муках разлуки мы диктовали друг другу условия, и сами не замечали, как этими условиями разрушали, губили самих себя. Она требовала от меня безусловной верности, я же пытался добиться, чтобы случаи измены она воспринимала в качестве доказательств моей истинной преданности. И тщетно я объяснял ей, что никогда еще никого не любил так, как люблю ее, и, чтобы как-то уравновесить это неведомое мне чувство, нуждаюсь в сохранении хотя бы видимости свободы. Жить без нее я уже не мог, но рядом с нею превращался в подобие неких дурных сообщающихся сосудов: если, выполняя ее условие, я невероятными внутренними усилиями отказывался от свободы и даже глазом не вел в сторону других женщин, то пропорционально увеличивалась моя потребность в спиртном; если же ввязывался в какие-то идиотские похождения, сокращая при этом потребление алкоголя, то, соответственно, напряженность между нами становилась невыносимой. Самые унизительные для обоих периоды наступали, когда она в принципе могла чувствовать себя в абсолютной безопасности – именно в такие моменты она, как ищейка, принималась следить за мной, подслушивать и подсматривать, из-за чего я дважды ее побил, и мне потребовалось недюжинное самообладание, чтобы этого больше не случилось. Но даже в такие периоды ее подозрительность была все же небезосновательной. Ведь настоящую ревность в ней вызывали не мои случайные похождения, а моя подневольная преданность. Точно так же как я дважды поднял на нее руку не из-за того, что она подбивала подружек шпионить за мной, а потому, что не мог постигнуть, почему она не в состоянии понять меня. Чутье у нее было безупречное. Всякий мой самый незначительный жест она ощущала в его глубочайшем значении. И чувствовала, какую невероятную напряженность вызывала во мне моя подневольная преданность, что это делало мое поведение лживым и подчеркнуто неестественным, потому что я не привык ни в чем себе отказывать. А когда своей ревностью она изводила нас обоих настолько, что мне не оставалось ничего другого, как снова искать облегчения в каком-нибудь безобидном и ни к чему меня не обязывающем приключении, то она прерывала со мной все отношения. Могла, не считая утренних приветствий, неделями не разговаривать со мной, не отвечая ни на один мой вопрос, просьбу, угрозу, мольбу, мои обращения, сомнения или клятвенные заверения. Казалось, она карала меня просто за то, что я жив. Она победно играла на поражение, словно бы для того, чтобы побудить меня к игре на победу, но все-таки не давала мне победить. Словно реальная победа виделась ей в том, чтобы окончательно потерять меня, хотя при этом она понимала, что я потерять ее не могу.

Ошибочная система ценностей, усвоенная мной еще в юности, теперь мстила мне самым жестоким образом. Поскольку ценность и смысл моих действий определялись не этическими и не эстетическими нормами, а всегда лишь голой необходимостью, грань между свободой и вседозволенностью оказалась для меня размытой. Наконец, четыре года спустя, в одно из наших кратких перемирий мы быстро поженились. После чего прошло еще шесть безнадежно тяжелых лет.

Одно знаю наверняка: в тот ноябрьский вечер я довольно странным образом вступил в весьма мрачный период своей взрослой жизни. Встреча с ней превратила меня в такого восторженного и неуверенного в себе подростка, каким я никогда не был. И то, что я таким не был, наверняка зависело не только от моей натуры, моих наклонностей, но и от случайности. Полнота жизни, несомненно, включает в себя и потерянные или пропущенные периоды жизни, но то, что тобою не пережито, не может быть пережито задним числом, и никто не вправе упрекать в этом ни себя, ни других.

До шестнадцати лет девчонки меня, в общем-то, не интересовали. Их восхищение казалось мне столь же естественным, как то безмерное обожание, которое я испытывал со стороны матери. И если по каким-то причинам я утрачивал восхищение одной девчонки, ее место занимала другая, третья или четвертая. Агрессивные проявления своей биологической зрелости я также воспринимал спокойно, не собираясь ни сопротивляться им, ни церемониться с ними. Во всяком случае, мне и сегодня кажется странным, что зрелость напоминала мне о себе не во сне и не в моих отношениях с девушками, а когда я ехал в каком-то трясущемся транспорте, в трамвае или автобусе, которые заносило на поворотах. Я не стыдился этого и даже не пытался обуздать эрекцию, в крайнем случае прикрывался портфелем, а если возбуждение становилось чрезмерно острым, то во избежание мелких неприятностей я просто выскакивал на первой же остановке. И этого было достаточно, потому что волнение плоти, физическое напряжение относились не к кому-то конкретному; казалось, они были связаны даже не со мной, а просто с трамвайно-автобусной тряской.

В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году лето нагрянуло неожиданно. Многие здания еще лежали в руинах. Жаркий летний заряд, выпущенный из весны, казалось, хотел оживить до сих пор не пришедший в себя город. Когда в школах возобновились занятия, мать закатила мне несколько истерических сцен и в конце концов одержала верх, в военную школу я не вернулся – вместо этого она записала меня в гимназию, расположенную в будапештском районе Зугло. В один из дней, проводив своего нового школьного приятеля до дома на улице Дертян, я сел на трамвай. Был, кажется, конец мая. Когда я думаю об этом дне, перед глазами у меня встают огромные каштаны, возносящие к небу свои белые свечки.

Как всегда, я ехал на задней площадке. Двери были открыты, и жаркий воздух вольно и беспрепятственно гулял по почти пустому вагону.

В другом углу площадки стоял молодой мужчина. Небрежно засунув в карманы сжатые кулаки, он балансировал, широко расставив ноги. С другой стороны распахнутой двери – молодая блондинка в легком, почти прозрачном платье и белых сандалиях на голых изящных ногах. Обеими руками она держалась за поручень; при ней не было ничего, кроме трамвайного билета. От этого ли или отчего-то другого мне казалось, что она без одежды или одежда на ней почти ничего не значит. Сначала я наблюдал за женщиной, смотревшей на мужчину, но, обратив внимание на мой любопытный взгляд, она перевела свои озорные, нахальные голубые глаза на меня, я же повернулся к мужчине, точнее сказать, уклонился тем самым от ее бесцеремонного взгляда, а тот, в свою очередь, обратил взгляд на женщину, следя по ее глазам за развивающимися между нами событиями. На вид он был самый обыкновенный – молодой, худощавый, среднего роста. Заметна в нем была только гладкая смуглость лица и кожи. Очень гладкий блестящий лоб и чуть менее гладкая кожа на руках между закатанными по локоть рукавами белой рубашки и засунутыми в карманы брюк кулаками. Эта гладкость, как мне почувствовалось, отличала не только его наружность. Следуя за взглядом женщины, он вынужден был наконец посмотреть на меня. И тогда, побуждаемый некоей непонятно глубокой застенчивостью, я отвернулся от него и обратил взгляд на женщину, желая понять, что говорят о происходящем ее глаза.

Она была крупная, пухлая, белокожая. На той грани полноты, когда упитанность тела находится в полной гармонии с энергичностью; сколько в него ни впихивай, ни вливай в погоне за наслаждениями, организм, можно не сомневаться, все сожжет, направив энергию на другие свои потребности. Ее складное плотное тело, казалось, не просто заполняло собою платье, но чуть ли не разрывало его. Теплый сквозняк, гуляющий по вагону, ерошил ей волосы и подхватывал подол платья. Нам видны были ее удивительно белые точеные колени. Наслаждаясь нашими взглядами, она временами покачивалась и подпрыгивала. Лет ей было не больше двадцати, но вся она была настолько зрелая, плотная, созданная на века, как отлитая в тяжелое изваяние модель. Чем я всего лишь хочу сказать, что она была одновременно абсолютно доступна и абсолютно недосягаема.

И когда наши взгляды, передаваемые друг другу, прошли уже круга три, она, обнажив немного неровные зубы, усмехнулась мне, я же, невольно переняв эту усмешку, переслал ее мужчине. И тут же понял, что эту же усмешку, но в более гладкой и сдержанной форме, я только что получил от него. Молодой человек, приняв от меня усмешку, вернул ее девушке. После чего, не сговариваясь, мы отвернулись друг от друга.

За окнами, словно пытаясь догнать трамвай, мелькали деревья, широкая улица, фасады зданий. Мы так же одновременно опять повернулись друг к другу. Сказать, куда направлены были наши взгляды, было бы затруднительно. Усмешки, которые не только не стерлись, пока мы смотрели в сторону, но стали еще откровеннее, снова пересеклись на грязном полу трамвая, как будто мы искали там что-то важное; мы смотрели не друг на друга, а усмешливо уставились в воображаемый геометрический центр треугольника, который мы составляли, а потом, так же одновременно, вскинули головы и расхохотались. Но смеялись мы каждый по-своему. Женщина хихикала, фыркала, прыскала, иногда повизгивала, умолкала и начинала снова. Молодой человек был почти нем, временами он булькал, бурчал, словно пытаясь выразить смех словами, и этот ищущий словесного выражения смех заставил меня обратить внимание на две глубочайше горькие морщины у рта на его совершенно гладком лице, которые, видно, и сдерживали его смех, сотрясавший его гораздо сильнее, чем девушку или меня; слышал я, разумеется, и собственное совершенно раскрепощенное ржание, в котором выражалась моя невинность, что меня ничуть не смущало. Трамвай трясся с нами по рельсам, мне же казалось, будто он мчался, летел. Наверное, по-настоящему свободным человек ощущает себя, когда он не думает о последствиях, а целиком доверяется ситуации; то есть делает то, что хочет.

Смех был неудержимым, пугающимся себя, захлебывающимся от собственной смелости, и, казалось, мы не только подбадривали, раскрепощали друг друга для новых порывов, но каждый из нас троих словно бы располагал такими запасами смеха, которые, уже в силу их взаимодополняющей разнородности, нет смысла держать при себе; пусть вырывается, чего нам стыдиться, и он нарастал, нарастал до боли, до слез в глазах. Мне это было тем более приятно, что помогало забыть о постоянно ощущаемой робости, от которой, я чувствовал, руки и ноги мои заметно дрожали. Трамвай, доехав до пересечения проспектов Тёкёли и Дёрдя Дожи, сбавил скорость. Молодой человек отпрянул от меня, словно желая таким образом вырваться из смеха, выхватил из кармана кулак и предупредительно поднял палец. Всего один палец, поднятый над головой. Уставившись на этот повисший в воздухе палец, мы неожиданно перестали смеяться. Женщина отпустила поручни, застыв на месте с трамвайным билетом в руке; нахальство в ее глазах растаяло. Она медленно шагнула на площадку. Мне было совершенно ясно, что происходит, но дрожь была слишком сильна, чтобы я был в состоянии чему-либо воспрепятствовать. Мужчина ловко спрыгнул с тормозящего трамвая на тротуар и оглянулся не на девушку, неумело последовавшую за ним, а на меня, скользнув быстрым взглядом по моему портфелю, которым, маскируя свое состояние, я прикрывал свой пах. У меня еще было время, чтобы выйти из этой игры. Пара огромных оливково-карих глаз на гладком лице. Но думать о чем-либо мне не хотелось.

Эта мимолетная заминка, возможно, была нам необходима. От этого наш последующий бег превратился в безумную гонку. Рты нужны были нам только для хватания воздуха, а смеяться, стуча по асфальту, могли уже только наши подошвы. Пересекать тротуары, лавировать между прохожими, пытаясь не сталкиваться с ними, согласуя при этом движения рук, ног и глаз; здесь бордюр, здесь спуск. Мужчина, лавируя телом, бежал впереди, и в каждом его движении был некий сигнал, предназначенный только для нас. То, что он не смог выразить своим смехом, он выражал теперь своим бегом. Нырянием плеч, откинутой головой, всей осанкой он словно не просто управлял ситуацией, но и разыгрывал ее перед нами. Казалось, вот-вот он разорвет грудью ленточку, уверенный, что, обогнав соперников, вышел на финишную прямую. Так он играл с нами. Стремительно сменив направление, он неожиданно свернул в переулок, а когда мы, несколько ошарашенные, устремились за ним, не сбавляя стремительного бега, исчез в подворотне. Женщина бежала весьма забавно – не сказать чтобы неуклюже, но тяжело и лениво, как бы проваливаясь в проделываемый им коридор. На следующий день я посмотрел, как называлась эта улица.

В подъезде было прохладно, темно, пахло кошками. Мы привалились к осыпающейся штукатурке стены, разглядывая тела и глаза друг друга. Я все еще мог повернуть назад, но во время бега дрожь моя поутихла, и некий тихий, но трезвый голос нашептывал мне, что этого делать не надо. Ведь если не здесь и не так, то пройти через это придется в других обстоятельствах и в другое время, поэтому почему не сейчас? Все тяжело дышали. И смотрели друг на друга, как будто были уже в конце, а не в начале какого-то приключения. Кругом было тихо. Бояться, казалось, нам было нечего. Женщина, нарушив напряженную тишину, чихнула. Над чем стоило бы посмеяться. Но мужчина поднес палец к губам и, словно бы в продолжение этого жеста, двинулся вверх по лестнице.

Сквозь щели опущенных жалюзи абсолютно пустую квартиру заливал теплый вечерний свет. Окна и двери были распахнуты, гулял сквозняк. Ни в длинной прихожей, ни в трех смежных комнатах действительно не было никакой мебели. Только пара матрасов на полу самой большой комнаты с розовым, не совсем чистым бельем на них, откинутое одеяло, мятые простыни, все, как было оставлено утром. Кое-где на стенах, на гвоздях, оставшихся от картин, – несколько рубашек и брюк да груда обуви в одном из углов. Я знал, что никакие правила здесь недействительны. И представления не имел, какие здесь приняты ритуалы. И все-таки первый шаг сделал я. Бросился на матрас и закрыл глаза. Тем самым лишь подчеркнув полную свою неосведомленность в знакомых им ритуалах. За все время, пока я находился в этой квартире, здесь не прозвучало ни слова. Но объяснять, собственно, было нечего. Я знал, что находился в одной из квартир, обитатели которой раз и навсегда покинули страну в декабре или, самое позднее, в начале января этого года. И что мужчина поселился в ней незаконно. Он не был ни родственником, ни знакомым прежних владельцев, иначе они оставили бы ему шкафы, кровать, стулья. Он просто взломал пустую квартиру. Ведь если бы он подкупил привратника и получил от него ключи, то мы могли бы смеяться на лестничной клетке сколько угодно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю