Текст книги "Книга воспоминаний"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 57 (всего у книги 60 страниц)
Упомянула она и о неких материальных выгодах. Что было забавно. Ведь я был в курсе, что финансовое положение моего друга трудно назвать даже аховым. Плату за комнату можно было считать скорей символической. О питании они и вовсе помалкивали. И вообще, они ведь питались тем, что росло в саду. В худшем случае с этого времени они давали моей семье чуть меньше от своих излишков. Одним словом, они его полюбили и нашли для этой своей любви материальные рамки и финансовые гарантии. Безусловное восхищение, которым они окружали меня, они перенесли на него. Да и он соответствовал их идеалам гораздо лучше, чем когда-либо мог соответствовать я. За все три года у него было не более пяти совершенно безобидных гостей. Пока тетушки были заняты по дому или в огороде, он в полном безмолвии работал в своем кабинете. С восьми утра и до трех часов дня оттуда не доносилось ни звука. Ел он мало, ложился рано. Но он умел радоваться всякой мелочи, будь то какой-нибудь новый вкус, зимний закат или росток припозднившегося растения, проклюнувшийся наконец из земли. Самую трудную работу по дому он брал на себя. Пилил и колол дрова, таскал навоз, ремонтировал инвентарь. И что, пожалуй, самое главное, слушал их, причем не просто терпеливо, а с неподдельным интересом к тому, что они рассказывали.
В деревне его появление, конечно же, вызывало смешанное с подозрительностью любопытство. Как рассказывали мне тетушки, некоторые из местных даже просили разрешить заглянуть в окно его комнаты, когда его не было дома. В действительности им, наверное, хотелось узнать, чем может заниматься человек один в четырех стенах. Он об этом не знал, но все-таки чувствовал некоторую проблематичность своего положения. Он опасается, как-то сказал он мне, что мои тетушки заглянут однажды в его рукопись, и тогда он наверняка потеряет их доверие. Он также боится, сказал он в другой раз, что когда в три часа он встает из-за стола, то все понимают, о чем он писал, потому что ему всегда кажется, что он выходит к людям нагой. Он боится, сказал он, смеясь, что однажды его пришибут, как бешеную собаку. Правдой было и то, что местные не могли понять его продолжительные одинокие прогулки. Несколько раз полевой сторож пытался издали проследить за ним, что он, конечно же, замечал. Первым человеком в деревне, с которым он подружился, был пастор. Улыбчивый человек – так называли моего друга деревенские старухи.
Милицейские следователи пришли к выводу, что мотоциклистов было трое. Учитывая условия видимости и недвусмысленные следы, вероятность случайной смерти они считали крайне малой. Тело лежало на песчаном берегу чуть ближе к воде, чем к подпорной стене. Когда река отступает так, как обычно в эту пору, можно увидеть грунт ее русла. Вдоль самой воды тянется широкая полоса песка, затем – более узкая полоса ила вперемежку с камнями, а еще дальше от воды – мелкая галька. Он лежал навзничь на полотенце. Голова достигала полосы ила. Он, наверное, заснул. До этого он, видимо, плавал или по крайней мере окунулся в воду. Плавки были еще мокрые. Трое мотоциклистов, следуя рядом друг с другом на скорости около сорока километров в час, приближались по слегка наклонному каменистому, высохшему от жары берегу. В принципе ехать быстрее по такой почве и невозможно. Они ехали вверх по реке. Одновременно в противоположном направлении, приближаясь к пристани, плыл буксир с несколькими баржами. Берег был, по всей видимости, пуст. Отдыхающих в это время уже не бывает. А местные жители спускаются к реке разве что вслед за гусями или чтобы помыть лошадей. На пристани тоже никого не было. Примерно в шестидесяти метрах от моего друга двое мотоциклистов прибавили скорость. Насколько – об этом эксперты к единому мнению не пришли. Третий последовал их примеру, лишь когда находился от него в сорока метрах. Возможно, он колебался, а может быть, был последним, кто заметил тело. Как бы то ни было, он проехал по его ногам. Средний переехал его по груди, после чего упал и, скользя вместе с мотоциклом, уткнулся в закаменевшую полосу ила. А третий, подскочив на лежащем поблизости плоском камне, приземлился ему на голову. Упавший мотоциклист, сев в седло, сделал большую петлю вокруг тела, по-видимому, чтобы посмотреть на жертву, и только после этого последовал за приятелями. Минут через десять смерть завершила начатую ими работу. Дожидаясь, пока их нагонит третий, двое других, по-видимому, несколько раз оглядывались: на протяжении примерно тридцати метров два следа от шин вихляли, то сближаясь, то отдаляясь. Затем следы снова выровнялись и дальше шли параллельно до самой пристани. Там, перестроившись в вереницу, они въехали на асфальтированное шоссе. Буксир в это время подошел к пристани. С палубы трех мотоциклистов видел моторист. Хотя он не мог даже приблизительно описать их приметы, он все-таки полагал, что это были молодые люди, возможно несовершеннолетние. Позднее он также увидел тело на берегу. Но это не вызвало у него подозрений.
Когда, поднятый по тревоге тетушками, я добрался до места происшествия, криминалисты уже завершили фотографирование и исследование следов. Смеркалось. От берега тело несли на импровизированных носилках. Я шел рядом с ним, сопровождая носильщиков. На то, что от него осталось, я взглянул только один-единственный раз. Одна рука свесилась и болталась. Растопыренные пальцы то и дело касались земли. Мне хотелось ее подхватить, уложить на место. Но я не решился.
Когда уровень воды снижается, местные пацаны часто устраивают вдоль берега настоящие мотокроссы. Каждый мотоцикл в округе был тщательно обследован. Но ничего, что дало бы повод для основательных подозрений, не выявили. К тому же все мужчины в деревне, имеющие мотоциклы или хотя бы права на вождение, в данное время были еще на работе. Лишь один человек, пожилой пекарь, отправился на работу через два часа после убийства, однако он, по другим обстоятельствам, оказался вне подозрений. Кемпинг, что на окраине деревни, в эту пору уже не функционирует, хотя всегда находятся неорганизованные любители гребли, которые разбивают в нем свои палатки. Но и они в эти дни не видели молодых мотоциклистов. Официально следствие закрыто не было, но теперь, три года спустя, надеяться уже не на что. С самого начала у офицера милиции, которому поручили расследование, была уверенность, что искать нужно пьяных хулиганов, причем достаточно молодых. Я не думаю, что кто-нибудь лучше него знал питейные заведения в этих местах. Он искал трех молодых людей, которые в этот день покинули корчму пьяными. Он искал оставленные перед корчмой три мотоцикла. До дня похорон я тоже склонялся к этой мысли.
На местном кладбище моего друга в последний путь провожал реформатский пастор Винце Фитош. Пока он говорил, с деревьев, кружась в чистом воздухе, тихо падала сухая листва. Стоял теплый осенний день с пропитанным запахом дыма ветерком. Людей было неожиданно много. Старушки пели у могилы псалмы. Я смотрел на лица. Смотрел на убитого горем, борющегося со слезами пастора. И на печально известный дом у подножья кладбищенского холма, в котором по причине растущего потока туристов была открыта корчма. Но память о бывших его обитательницах сохранится навеки, поскольку остроумный местный народ называет корчму не иначе, как «Три пизды». Из корчмы доносился перезвон посуды и жирный запах еды.
И тогда в голову мне пришла мысль, точнее сказать, догадка, за которую я с жадностью ухватился. Ведь если бы это сделали пьяные, то это было бы просто унизительной случайностью. И тогда этому не было бы объяснения.
Назвать это подозрением было бы слишком. Слишком слабая мысль, чтобы стать ниточкой, которая наведет на след. Да и не было у меня желания брать на себя роль сыщика. Просто при виде смерти человек ищет объяснения.
По другую сторону могилы, в темном, уже маловатом ему костюме, со смертельно бледным лицом стоял молодой человек. Я хорошо его знаю, поскольку тетушки уже многие годы покупают у них молоко. Время от времени он содрогался всем телом, словно пытаясь сдержать рыдания. И всякий раз при этом начинал петь громче. Это был один из юношей, пытавшихся покончить с собой. Другой несостоявшийся самоубийца, которого не было на похоронах, из-за повреждения гортани навсегда онемел. Его я знал только в лицо, он был своего рода местной знаменитостью. Мать, карлица ростом меньше полутора метров, родила его вне брака. От кого – никому неизвестно. Карлица, сколько я помню, всегда работала в старой корчме. Стоя на табурете, она мыла за стойкой посуду. Ходили слухи, что в свое время она баловалась с пьяными мужиками в сарае, что позади корчмы, пока не забеременела. Все было против нее, и все же беременность, роды не навлекли на нее гнев деревни. По сей день о ее проделках вспоминают весело и по-доброму, при этом пересыпая рассказы пикантными подробностями. Она родила здорового мальчика и с тех пор вела себя как образцовая мать. А мальчишка вырос таким большим, крепким и привлекательным, что, несмотря на обстоятельства его зачатия, им восхищаются как чудом природы, живым воплощением ее своенравных сил. А потому никто не нашел ничего дурного, когда он подружился с сыном одного из самых зажиточных в деревне крестьян. Они были неразлучны. Были среди местных подростков вожаками и заводилами. Не разлучило их даже то, что сын карлицы пошел в ученики к мяснику, а приятель его поступил в гимназию. Да и на совместное самоубийство, наверно, они пошли потому, что не хотели бороться друг с другом за любовь одной девушки. Двое диких самцов, у которых дарованное природой чувство любви оказалось слабее потребности в дружбе.
В те годы об общественных переменах, происходящих в деревне, я мог судить по менявшемуся поведению своих тетушек. Если прежде все их усилия были направлены на то, чтобы спасти все, что можно спасти, и они лучше голодать бы стали, чем расстались с чем-то из семейного имущества, то теперь с легкостью почти девической они отдались волнам нового экономического течения. Возможно, они устали. Возможно, боялись старости и хотели идти в ногу со временем.
Население оторванной от мира деревни стало стремительно таять. И в окрестностях пропорционально стала расти площадь заброшенных земель. Часть трудоспособного населения уехала, другие, как бы готовясь к такому шагу, стали мигрировать между городом и деревней. Приусадебные виноградники, фруктовые сады и пашни начали продавать горожанам, подыскивающим место под дачу. А для последних такие приобретения были единственным способом изъять из дающего жалкий процент госбанка свои скромные, заработанные обманом и воровством или, может быть, унаследованные капиталы и вложить их в недвижимость. На неиспользуемые деньги горожане скупали у сельчан неиспользуемые угодья. Тут активизировались и мои тетушки, хотя я пытался убедить их, что когда распыленный капитал в избытке и единственной целью вложения является только недвижимость, то нужно покупать, а не продавать. Сначала за бесценок они избавились от виноградника, а потом, когда мой друг уже жил вместе с ними, продали, несмотря на мои протесты, солидную часть парка. Деньги они передали мне, чтобы я купил на них новый автомобиль. Так они пытались объяснить свой необъяснимый поступок. На самом же деле они как бы пытались сказать: пусть пропадает, что еще может пропасть. Не сильно отличались от них и новые собственники. Они безжалостно все выкорчевали. Благородные кустарники, перголы, плодовые деревья, вековые липы, каштаны. Им нужен был чистый лист. Нужно было что-то свое; как бы ни было это нелепо, они находили удовольствие в том, что после стольких лет каждый наконец может творить в своем огороде все, что заблагорассудится. Длительный отказ от частной собственности мстит не только собственности государственной, но и вновь обретенной личной. Как грибы после дождя росли вокруг жалкого вида дачные домики, сляпанные из бог весть каких материалов и бог весть какими мастеровыми. Появился кемпинг. Временный бум побуждал и местных работать одновременно на трех работах, забросив все формы традиционной деятельности. Среди мужчин среднего возраста резко возросло число инфарктов. А пастор вдруг обнаружил, что церковь его пустует даже по праздникам.
Оправившись от попытки двойного самоубийства, друзья превратились в заклятых врагов. Молодой человек в темном костюме, боровшийся со слезами во время пения псалмов у могилы, зачастил к священнику. Сначала они просто разговаривали, потом юноша стал ходить на уроки закона Божьего, где он встретился с моим другом, а через какое-то время каждое воскресенье стал бывать и на утренней службе. Часть деревенской молодежи последовала его примеру. Так сложился небольшой кружок, который упорно, непримиримо противостоял другой группировке, возглавляемой онемевшим товарищем юноши по самоубийству. Эта группа состояла только из байкеров и только мальчишек. Не самая смирная, надо сказать, компания. Они пили, дрались, приставали к девушкам в кемпинге, врубали на полную мощность свои транзисторы, терроризировали отдыхающих и устраивали попойки на взломанных дачах. Мой друг, впервые в своей жизни, принял от пастора святое причастие.
Об обстоятельствах его обращения к Богу мне почти ничего неизвестно. Но примерно в это же время он подружился с покушавшимся на свою жизнь юношей, который, окончив гимназию, учился на механика. Они встречались под вечер и отправлялись на продолжительную прогулку. Если уединенные прогулки моего друга казалось деревенским странными, то эти гуляния на пару, и в снег и в дождь, казались им просто необъяснимыми. На следующий год молодой человек подал документы на факультет теологии.
После похорон я около двух недель оставался в деревне. Об этом меня попросили тетушки. Специально расследованием я не занимался, но говорил со многими местными жителями. Это было нетрудно, ведь они знали меня с детства. Конечно, о самых сокровенных тайнах я их расспрашивать не мог. Но все же мои подозрения не были лишены оснований. Я говорю это потому, что молодой человек, весьма скромный, застенчивый, точно взвешивающий слова, заверил меня, что в отношении него мой друг никогда не совершал ничего такого, что сделало бы его нечистым пред Богом. Но я узнал и том, о чем молодой человек не сказал мне. Во время одной из их зимних прогулок по берегу за спиной у них вдруг появились байкеры. Все их объехали, а немой вожак, проезжая мимо моего друга, схватил его за рукав, а потом так же неожиданно отпустил. Тот упал на камни и расшиб лицо. И, сдается мне, именно после этого он сказал, что боится, что однажды его пришибут как бешеную собаку.
Полгода после его смерти я собирался с силами, чтобы сесть наконец за его стол. Все главы истории его жизни были разложены по отдельным папкам. Большую часть времени я провел за изучением его рабочих записей. Последовательность глав можно было определить совершенно четко, исходя из планов, касающихся рукописи в целом, тем не менее даже после самого тщательного анализа его заметок мне так и не удалось понять, к какому финалу он собирался направить действие. Однако была и еще одна, фрагментарная, что-то вроде конспекта, глава, место которой установить мне не удалось. Ее нет ни в одном варианте многократно переработанного оглавления. И все же мне кажется, что он хотел сделать ее краеугольным камнем всего повествования.
Свою работу я завершил. И единственное, что мне осталось, – присовокупить к тексту этот последний фрагмент.
ПОБЕГ
И вот наконец наступил день премьеры.
После полудня начинает валиться снег, мягко, густо и медленно, рыхлыми влажными хлопьями, которые временами шарахаются и вихрятся от порывов ветра.
Он оседает на крышах, покрывает газоны в парках, дороги и тротуары.
Но торопливые ноги и шуршащие шины колес тут же изгаживают его слякотными черными полосами, следами, тропинками и ходами.
Слишком ранним был этот белый снег; правда, наш тополь уже обронил с кружевной верхушки последние сухие листочки, но смыкающиеся кроны платанов на Вёртерплац стояли еще зелеными.
Пока за окном идиллически кружится ранний снег, один из них валяется на диване в холле, а другой методично прореживает свою богатую коллекцию грампластинок; сидя на корточках, он одну за другой достает из конвертов пластинки и, исходя из каких-то своих критериев, ломает некоторые через колено.
Ни на один из моих вопросов он не отвечал. Как и я на его вопросы.
Да и позднее не было никаких воплей, ни проклятий, ни слез, которые можно было бы растворить в стремительных сентиментальных объятиях, а была лишь сварливость, раздраженная и временами взрывная, постоянное недовольство друг другом, то и дело дававшее поводы для бескровных царапин, для коварных, но несерьезных ран, которые мы, видимо, наносили друг другу во избежание более тяжелых увечий.
Было множество оправданий и экивоков, но ни слова о том, что действительно раздражало и беспокоило нас обоих, что нам казалось чрезмерным, более чем достаточным, переступающим все границы.
А несколько часов спустя, когда они наконец все же отправились в театр, снег взял свое, начисто выбелив город, облепив голые ветви, постепенно запорошив следы, засыпав дорожки, осев белыми тающими шапками на освещенных прожекторами кронах платанов и приглушая своей белой мягкостью все уличные шумы.
Так кровь, тихо пульсирующая в барабанных перепонках, сообщает добрые вести.
Я думал, что это я лгу ему, ибо в то время я даже не подозревал, что он тоже меня обманывает.
Точнее, то была вовсе не преднамеренная ложь, а скорее систематическое и взаимное умалчивание о некоторых вещах, которое, незаметно распространяясь, постепенно лишает смысла весь разговор.
Он занят, говорил он мне, он ждет звонка, он придет, он посмотрит позже, я должен идти к себе, он хочет побыть наконец один.
Телефонный звонок был правдой, он действительно ждал чего-то, но чего он ждал, что скрывал от меня, я понять не мог.
Наверное, всем знакомы те странные примирения, которые на самом деле только продляют раздор; и тогда, подняв воротники своих теплых пальто, они шагали рядом друг с другом под снегопадом, шагали, на посторонний взгляд, вальяжно, сунув руки в карманы, молча, не переглядываясь, мягко ступая в чавкающий под ногами мокрый снег.
Эту видимость улыбчивого спокойствия им придает чувство собственного достоинства, но в действительности все не так: внутренне оба напряжены страхом за себя и стремлением сохранить самообладание, и эта их напряженность как раз и есть та единственная общность, та связь, которую невозможно порвать именно потому, что никто из них не способен по-человечески объяснить причины собственного беспокойства.
Они ждут поезда на станции метро «Зенефельдерплац», и тут происходит нечто весьма необычное.
До моего отъезда на родину оставалось полторы недели, и мы никогда больше не упоминали о моих планах вернуться сюда.
Станция была пустынна, а надо сказать, что эти голые, гулкие, продуваемые сквозняками мрачные станции, построенные еще в начале века и потому играющие роль и в моей воображаемой истории, освещаются очень скудно, так что было почти темно.
Чуть поодаль, на противоположной стороне платформы, одиноко маячила дрожащая как осиновый лист фигура.
Неряшливого вида погруженный в себя юнец привлекал внимание только тем, что вся поза его напоминающего тень, но при этом все же четко очерченного тела выдавала, как сильно он мерзнет; плечи вздернуты, голова втянута, руки прижаты к туловищу, он пытался согреть ладони, держа их на бедрах, и в то же время казалось, будто он привстает на цыпочки, чтобы оторваться от холодного пола; изо рта юнца свисала горящая сигарета, которая временами освещала мрачную станцию утешительным огоньком.
Теряющийся в темной глубине тоннель подземки долгое время оставался пуст и нем, поезд не появлялся и даже не намекал на свое приближение гулом мотора, между тем каждая минута была у меня на счету; если я хотел описать историю этого спектакля, включая все мелочи, о которых мне стало известно в процессе его подготовки, то я не мог упустить именно те минуты, в которые многомесячный труд завершился триумфом.
И тут этот юноша с сигаретой во рту вдруг направился к нам.
Точнее, направился явно к нему.
Сперва я подумал, что они, наверно, знакомы, хотя, судя по внешнему виду юнца, это было не очень-то вероятно.
Меня охватило смутное недоброе чувство.
Он шел беззвучно, слегка раскачиваясь, на каждом шагу как-то вскидывая свое тощее тело, словно ему нужно было не только идти вперед, но и двигаться вверх, а еще неприятное впечатление производило то, что при ходьбе он старался не опускаться на пятки, обут он был в какие-то смахивающие на тапочки, расползающиеся по швам чувяки – на босу ногу, отчего при каждом подпрыгивающем шаге из-под брюк выглядывали голые лодыжки.
Сострадания к нему я не испытывал – это социальное чувство обычно защищено у людей добротным теплым пальто.
На нем были узкие и довольно короткие штаны, потрепанные и зияющие на коленях дырами, и какая-то куцая, по пояс, красная клеенчатая куртелька, издававшая на ходу ледяное шуршание.
Мельхиор, стоявший к нему спиной, обратил внимание только на этот холодный, отдававшийся эхом в пустынном зале шорох.
И с элегантной небрежностью дернув плечом, развернулся к нему, но юнец, как только он повернулся, застыл на месте и уставился на него бешеным, полным необъяснимой враждебности взглядом.
Здесь можно было бы рассказать кое-что о ночных парках, где под кронами темнота черней черного и где незнакомцы, в предвкушении сладких прикосновений, призывно сигналят друг другу вспыхивающими огоньками своих сигарет.
Это предел глубины, на которую мы способны погрузиться в себя, возвращаясь в животное состояние.
Трудно было решить, куда он смотрел, мне казалось, что на его шею.
Он был не пьян.
На подбородке чернело что-то вроде козлиной бородки, но, приглядевшись, я понял, что это были не волосы, а сам его остренький подбородок, обезображенный то ли каким-то изъяном, то ли жуткой кожной болезнью, то ли черно-лиловым кровоподтеком – результатом прицельного удара в челюсть или неожиданного падения.
Лицо Мельхиора не побледнело.
Но черты его, отражавшие полное безразличие к внешнему миру, все же как-то переменились, передавая резкую смену душевного состояния, и от этой неожиданной перемены мне показалось, будто он побледнел.
А еще по его изменившемуся лицу видно было, что, хотя этого пацана он не знает, он все же открыл в нем что-то очень важное для себя, что-то необычайно важное, что ужасает его и вместе с тем наполняет давно ожидаемой радостью, словно ему вдруг открылась спасительная идея или возникло неодолимое побуждение, но он старался, чтобы я этого не заметил, то есть владел собой.
Может ли человек в своей памяти достигнуть таких глубин, чтобы отпала сама надобность вспоминать?
И все-таки он себя выдал, потому что, метнув на меня быстрый и неприязненный, злой, бесконечно холодный взгляд, говоривший, что я здесь лишний, он, так, будто я совершил какое-то тяжкое преступление против него, тихим и низким голосом, едва шевеля губами, словно желая скрыть за ними смысл своих слов от вперившегося в него юнца, велел мне линять отсюда.
Что на его языке звучит еще более грубо.
Я подумал, что он мне мстит.
В чем дело, спросил я беспомощно.
Вали, говорю, утробно, на разжимая зубов, рыкнул он, а потом, сунув руку в карман, выудил сигарету и, ткнув ее в рот, двинулся к парню.
Тот стоял неподвижно, набычившись, приподнявшись на цыпочки, чуть подавшись вперед.
Я не мог ничего понять, и хотя этот новый поворот событий уже не был столь неожиданным, я почему-то был убежден, что дело кончится потасовкой; по станции, все еще безлюдной, гулял затхлый сквозняк.
Он подошел к нему совсем близко, почти уткнувшись в торчащую изо рта юнца тлеющую сигарету, и что-то сказал ему, отчего тот не только опустился на пятки, но, попятившись, сделал несколько неуклюжих шагов назад.
Мельхиор же не отстает от него, нависает над ним всем телом, и мне уже кажется, что теперь нужно защищать не его, а скрывшегося за его спиной мальчишку.
Они стоят, как два сумасшедших, один безумней другого, Мельхиор, побудительно, опять что-то говорит ему, на что тот, нерешительно отклонившись в сторону, с поспешной услужливостью выхватывает изо рта сигарету и дрожащей рукой дает ему прикурить.
Уголек, видимо, расшатавшись от судорожных касаний их сигарет, срывается и падает на бетон платформы.
Не обращая на это внимания, мальчишка начинает лихорадочно что-то тараторить, говорит он вполголоса, и единственное, что мне удается понять, это то, что он говорит о холоде, одубел, одубел, вновь и вновь раздается в гулком мраке станции.
Тут в тоннеле послышался рокот приближающегося состава.
И если до этого в поведении Мельхиора было что-то непостижимо маниакальное, то теперь неожиданно накатившая на него маниакальность вдруг куда-то девается.
Все кончено, была – и нет.
Он шарит в кармане, ссыпает в протянутую ладонь юнца несколько монет, поворачивается и с разочарованным видом устало бредет ко мне.
На ходу он швыряет под ноги свою сигарету и со злостью размазывает ее по перрону подошвой.
За считанные секунды, вместившие в себя все эти перипетии, он действительно побледнел и вернулся ко мне взбудораженным, униженным и убитым.
Я тем временем разглядывал мальчишку, разглядывал так, будто вид его мог что-то мне объяснить, а он, в свою очередь, опять приподнявшись на цыпочки, в одном кулаке сжимая доставшуюся ему мелочь, а в другом растирая погасшую сигарету, смотрел на меня так осуждающе, безутешно и укоризненно, как будто причиной всего происшедшего был именно я, и поэтому он вот-вот бросится на меня, собьет с ног и прикончит.
И в следующую долю секунды это едва не произошло.
Ну смотри же, смотри на меня своими гляделками, пытаясь перекричать грохот вкатывающегося на станцию поезда, во всю глотку орал он.
Ты думаешь, вы думаете, от меня можно откупиться.
Откупиться, орал он, у всех на глазах.
И словно стартующий спринтер, подавшись всем своим тощим телом вперед, рванулся к нам.
Времени на размышления не было.
В паузе между его воплями Мельхиор рванул на себя дверь ближайшего к нам вагона, втолкнул меня внутрь, прыгнул следом за мной, и оба мы, продолжая как завороженные смотреть на беснующегося юнца, попятились от него.
Вы думаете так заслужить прощение?
Мы пятились вглубь вагона; тем временем острый как бритва голос безумия метался над головами спокойно сидевших тут и там пассажиров.
Прощение за гроши не купишь!
Лицо, все в красных воспаленных прыщах, влажные, липкие и тонюсенькие, как у ребенка, светлые волосы и спокойные, нисколько не выражающие его безумную ярость голубые глаза.
Его устами кричал какой-то неведомый бог, которого он вынужден был повсюду таскать в себе.
И пока мы так отступали, ища убежища среди вскинувших головы пассажиров, из другого вагона со скучающим видом, держа руки на висевшей на шее кожаной сумке, вышла кондукторша и не спеша двинулась вдоль состава, при этом лицо ее оставалось совершенно невозмутимым, не реагирующим на эти жуткие вопли, заканчиваем посадку, говорила она нараспев апатичным голосом, хотя, кроме юного крикуна, на перроне не было ни души, заканчиваем посадку, и непонятно было, откуда берется в мире этот столь безупречный и столь постыдный порядок вещей.
Крикуна, преграждавшего ей дорогу, она попросту оттолкнула в сторону.
Потеряв равновесие, он шатнулся и, чтобы оставить на своем счету хоть маленькую победу, хоть что-то, какую-то сатисфакцию, которая на мгновение могла бы утешить его за все причиненные ему унижения, с размаху швырнул в уже закрывающиеся двери, швырнул нам в лицо – нет, не деньги, а размятую в кулаке, потерявшую свой уголек сигарету, но не попал в нас, и мусорные останки этой позорной сцены приземлились у наших ног.
Когда в мчащемся поезде люди наконец успокоились и перестали глазеть на нас любопытными, жадными до скандала, укоряющими глазами, желающими понять, что же мы сотворили с этим несчастным юношей, я спросил его, что все-таки это было.
Мельхиор не ответил.
Он стоял неподвижно, разгоряченный, бледный, скрывая свой взгляд за вцепившейся в поручень рукой, не желая даже смотреть на меня.
Но, наверное, нет людей настолько нормальных, чтобы их не могли затронуть слова сумасшедшего.
И трясясь в этом индустриальном грохоте, держась рядом с ним за поручень, я почувствовал, что и сам подступаю к границе безумия.
Колеса, рельсы.
Что на следующей остановке я молча выйду и покончу, покончу со всем, оставив все это на рельсах.
Но, как выяснилось позднее, у меня не хватило смелости даже проглотить таблетки.
Нет, то было не безумие и даже не грань безумия.
В те годы мне явно не хватало ощущения дали; каждое мое слово и каждый жест, все мои тайные вожделения, цели, стремления и намерения направлены были только к тому, чтобы найти удовлетворение, полное воплощение и, более того, искупление всех зол внутри или на поверхности других человеческих тел.
Да, да, мне не хватало именно ощущения дали, даже если это великолепная даль чуждого мне божества безумия, ибо то, что я ощущал в себе как безумие или греховность, говорило не о хаосе природы, а только лишь о смешных нелепостях моего воспитания и чувственных неурядицах моей юности.
Или, напротив, – даль милостивого, карающего, единственного, благодатного божества, ибо то, что мне мыслилось благодатью, было вовсе не великолепным божественным миропорядком, но плодом моих мелочных ухищрений, злобы и надувательства.
Я полагал, что могу исключить из своей жизни ощущение сверхъестественности, я был трусом, пасынком нашей эпохи, карьеристом собственной жизни и верил, что все тревоги и страхи, чувство отверженности могут быть смягчены или обойдены за счет некоторых качеств плоти.
Но можно ли разобраться в человеческих ближних делах, не понимая божественных дальних дел?
Дерьму до небес никогда не подняться, оно может только копиться и оседать.
Склонившись к нему, я шептал ему прямо в ухо, повторяя: что это было, ожидал ли он этого, спрашивал я упрямо, хотя лучше мне было бы помолчать и набраться терпения.
Наконец ему надоел мой шепот, и он достаточно громко ответил: ты же видел, я попросил у него прикурить, всего-навсего прикурить, и понятия не имел, что напоролся на идиота.
И я ощутил в себе мою сестренку, которую я с тех пор никогда не видел, ощутил в себе ее грузное тело.
Я казался себе таким домом, где все двери и окна открыты настежь, куда может войти, заглянуть любой человек, откуда бы он ни явился.








