Текст книги "Бородинское поле"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 52 страниц)
жители.
– А мы, значит, по домам? – бойко и даже как бы с
вызовом сказала Лида и тряхнула в воздухе листовкой.
Очкастый взял у нее листовку и, не читая ее, ответил:
– К сожалению, еще не по домам. Придется снова
поработать на трудовом фронте. Только поближе к Москве.
– Александр Сергеевич, – перебила его уже немолодая,
седовласая женщина, – неужели и здесь его не остановим? На
Бородинском поле? Неужто пустим в Москву? До каких же
пор?..– В Москву не пустим, Елена Захаровна. Остановим и
разобьем, – твердо и очень спокойно ответил Щербаков, и в его
каком-то обыденном негромком голосе прозвучала
уверенность, словно речь шла о чем-то бесповоротно
решенном, что не подлежало никаким сомнениям. Он смело
встретил укоризненный взгляд седовласой женщины, затем, не
глядя в листовку, которую держал в руках, сказал уже в сторону
Лиды: – Пугают слабонервных и паникеров... вот такими
бумажками.
– И я говорила, товарищ Щербаков, пугают. А мы не
боимся, – порывисто перебила его Лида. – Закончим копать
окопы и сами возьмем винтовки. А что? Их миллион идет на
Москву, а нас будет пять миллионов.
Варя догадалась: Александр Сергеевич Щербаков -
секретарь Московского областного и городского комитетов
партии, секретарь ЦК.
– Узнаю москвичей. – В ответ на Лидины слова Щербаков
заулыбался широкой ободряющей улыбкой. Потом пухлое
болезненное лицо его стало серьезным. В прикрытых очками
глазах вспыхнула беспощадная решимость. Он скомкал в
кулаке листовку и швырнул ее в сторону. Продолжал твердым,
спокойным тоном: – Положение, товарищи, очень серьезное, и
мы не собираемся нисколько приуменьшать опасность. Перед
нами на дальних подступах к столице стоит сильный и
жестокий враг. Будут кровопролитные бои, решающая битва. И
мы ее выиграем.
Здесь, на подмосковных рубежах, на историческом
русском поле, фашисты найдут свою могилу. Вы ее вырыли, а
ваши мужья и братья закопают в нее непрошеных гостей.
Спасибо вам от защитников Москвы, спасибо от Московской
партийной организации за самоотверженный героический труд,
за ваш подвиг. Вы создали перед врагом подлинный бастион.
Он говорил самые обыкновенные, простые слова, без
пафоса и эффектных жестов, но ясный и спокойный голос его
звучал так проникновенно и внушительно, что как-то сразу
располагал и внушал доверие. Варе казалось, что Щербаков
читает и ее мысли, и мысли Лиды, и, наверно, этой седой
женщины и говорит эти мысли вслух, и оттого, что говорит их
он, мысли эти приобретают особую весомость и силу.
Щербаков говорил неторопливо, а между тем он спешил:
сегодня нужно было доложить Верховному о готовности
Можайской оборонительной линии и о фортификационных
работах на ближних рубежах Москвы.
Немецкие самолеты появились после полудня. И
появились они внезапно из-за Утицкого леса со стороны
железной дороги. Их заметили не сразу, потому что шли они от
солнца. Сначала услышали гул моторов. И не успели подать
команду "Воздух!", как над головами работающих женщин,
словно смерч, пронеслись на бреющем полете два черных
креста, исторгая на землю свинцовый град. Варя инстинктивно
пригнулась в окопе и в тот же самый миг увидела, как стоящая
невдалеке от нее Лида взмахнула руками, точно собралась
лететь, и не опустилась, а упала, опрокинувшись на спину.
Варя первой подбежала к ней, наклонилась:
– Что с тобой, Лида? – И тут же увидела на розовой
кофточке темное пятно. Испугалась, растерянно посмотрела
на подбежавших женщин. Лида лежала неподвижно, глядя в
небо застывшими и как будто удивленными глазами.
Елена Захаровна взяла ее руку, нащупывая пульс, затем
приложилась ухом к груди. Воцарилась натянутая как струна,
выжидательная тишина. Елена Захаровна поднялась и
сказала, ни на кого не глядя:
– Была Лида – и нет ее.
Кто-то закричал:
– Лидку убили!..
И зашумело, заохало, заволновалось многоголосое
людское море.
– На фронте убивают, и в тылу не милуют.
– Тут тоже фронт.
– Вон она какая, смертушка: жил человек – и нет его.
– Не споет нам Лидочек, не порадует. .
– Веселая была, люто фашистов ненавидела, вот они до
нее и добрались.
– Пуля глупа – она не разбирается, кто веселый, а кто нет.
Косит всех, кого на своем пути встретит.
– Отчаянная головушка. Не берегла себя.
Варя глядела на Лиду с недоумением и странной
непонятливостью, все еще не веря в случившееся. На какой-то
миг в ее мозгу сверкнула совсем уж неуместная мысль: а
может, Лидка шутит? Лежит, как живая, только глаза не
моргают. Да, но Елена Захаровна не шутя прикладывалась
ухом к груди. Вот она какая, смерть, простая, мгновенная и до
невероятности нелепая, бессмысленная. Зачем, ради чего
убили человека? Что она им сделала, тем, кто в Берлине, и
тем вооруженным до зубов, которые сейчас вот где-то совсем
недалеко отсюда, под Вязьмой? И не только под Вязьмой, а на
огромном пространстве от Баренцева до Черного моря -
убивают, калечат. Во имя чего?
Смерть Лиды потрясла Варю. Она понимала, что идет
война, гибнут люди, замечательные, талантливые. Но ведь
человек рожден для жизни. И если случается, он погибает в
бою, то смерть его должна быть оправдана какой-то высокой
целью, идеей. И тут она подумала, что Лида погибла как
солдат, на передовой.
В связи с уходом мужа на фронт Варя отпросилась у
начальства на два дня: надо собрать, проводить – не в гости
идет, а на войну. Олег идет на фронт добровольно, по
собственному желанию. Олег честный человек, и она гордится
им. Только ведь он не военный, совсем не то, что ее братья
Игорь и Глеб и даже племянник Святослав. Он не
приспособлен к войне, не обучен, в военном деле он ничего не
понимает, он даже укрыться не сумеет, когда это надо, его
прихлопнут запросто, так же, как Лиду. Он даже не успеет
убить ни одного фашиста.
Сам Олег давно рвался на фронт. Сознание того, что его
сверстники воюют, сражаются с врагом в трудный для Родины
час, а он вынужден здесь, в тылу, делать дело, с которым
вполне могли справиться пожилые люди, угнетало его. А все
Дмитрий Никанорович – его учитель и старший товарищ. Не
отпущу, мол, пока не закончим все работы по маскировке
Москвы. Архитектор должен не только строить здания и
города, но и спасать их от варварского разрушения. Но вот
работы по маскировке столицы в основном закончены. И
Дмитрий Никанорович сказал с досадой в голосе:
– Ну хорошо, не смею больше вас задерживать. Воюйте.
Они шли вдвоем по улице Горького серым октябрьским
днем – плотный, коренастый Никулин и щуплый, по-юношески
стройный стеснительно-сдержанный Олег Остапов.
– А вообще, будь моя воля, я б не пустил архитекторов на
фронт, – резко говорил Дмитрий Никанорович, шагая
энергично, широко. Седеющая обнаженная голова его
приподнята, острый взгляд решительно устремлен туда, где
пики Исторического музея дырявили серый купол неба.
– Почему так, Дмитрий Никанорович? -
полюбопытствовал Олег.
– Мало у нас зодчих. Особенно талантливых. А вы
представляете, сколько работы будет после войны!
Восстановить разрушенные города, строить. – Он замолчал, в
задумчивости замедлил шаг. – А пожалуй, я скажу об этом
Александру Сергеевичу. Архитекторов надо как-то сберечь, -
решил после некоторой паузы.
– Только не сейчас, Дмитрий Никанорович, не сегодня, – с
наивной поспешностью попросил Олег. – Вот уйду на фронт -
тогда пожалуйста.
"Мальчишка", – подумал Дмитрий Никанорович и
улыбнулся своим мыслям.
И в самом деле, что-то мальчишеское еще сохранилось в
этом двадцатишестилетнем тихоне: непосредственность,
доверчивость, настойчивость и упрямство.
– Вы и стрелять-то небось не умеете, – уже добродушно
сказал Дмитрий Никанорович, совсем не желая уязвить своего
молодого коллегу. – Какая от вас польза на фронте?
– Убивать – дело не хитрое. А меня могут в инженерные
части направить. Авось пригожусь. Буду разрушать. А после
войны заново строить. Если, конечно, самого меня какая-
нибудь случайная пуля не разрушит. – Последняя фраза
прозвучала без грустинки, с обычной для него легкой иронией.
Они шли от Моссовета вниз, к Охотному ряду, по правой
стороне вдоль пустыря, тянувшегося до самого телеграфа и
закрытого высоким дощатым забором; говорили о
послевоенном времени так, словно и не начинал Гитлер своего
генерального наступления на Москву. Возле телеграфа
Дмитрий Никанорович приостановился, внимательно
посмотрел на огромнейший плакат "Родина-мать зовет!",
сказал с присущей ему восторженной теплотой:
– А знаете, Олег, какие ассоциации вызывает этот
плакат? – Олег недоуменно промолчал, и Дмитрий
Никанорович сам ответил: – Вспоминается песня Александрова
"Священная война". Да-да, именно она. Это – как набатный
колокол.
Олег ничего не ответил, он не сразу уловил смысл
сказанного, а Дмитрий Никанорович уже продолжал ранее
оборванную мысль:
– После войны многие города придется строить заново. А
ведь вы, Олег, мечтали о комплексной застройке. Я помню ваш
проект нового города. Фантастика, но дерзкая и красивая. Это
хорошо. У нас, Олег Борисович, родилась новая, советская
архитектура. Новый зодчий появился, которому предстоит
строить новые города. И Москву в том числе. Новую Москву.
Наша профессия сугубо мирная. Зодчий – это, как бы вам
сказать, символ мира, что ли... Перед самым началом войны я
отдыхал в санатории "Барвиха" вместе с Алексеем Толстым.
Алексей Николаевич – человек интересный, увлекательный
собеседник и неутомимый спорщик, умный и находчивый.
Однажды мы заспорили, что древнее – искусство или
архитектура? Я утверждал, что конечно же архитектура.
Потому как сначала появился зодчий, а уж потом художник.
Ведь что человеку прежде всего нужно? Пища и кров.
Архитектура – она когда появилась? Как только человек вылез
из пещеры и стал строить примитивную хижину. Алексей
Николаевич перебил меня и как будто подхватил мою мысль.
"Совершенно верно, – говорит, – зодчий появился, как только
человек вышел из пещеры. А художник еще в пещере на
глиняных стенах делал рисунки. До появления архитектора. Но
вы, – говорит, – правы: человеку сначала нужна крыша над
головой, а уж затем – зрелище".
На углу улицы Горького и Охотного они встретили
художника Павла Корина, который в эти тревожные дни также
работал в "ведомстве" главного архитектора Москвы. Корин
шел из Большого театра, где производил реставрационные
работы. Павел Дмитриевич был чем-то очень похож на
Дмитрия Никаноровича, и не только статью, коренастой
осанкой. Было что-то неуловимое, внутреннее, что роднило их.
Сам незаурядный живописец, Дмитрий Никанорович высоко
ценил художника Павла Корина, преклонялся перед его
могучим талантом. Корин же видел в Дмитрии Никаноровиче
большого зодчего, восхищался его неутомимой энергией. Из
построенных им зданий ему больше всех нравился
Концертный зал имени Чайковского. Тепло поздоровавшись,
Дмитрий Никанорович заговорил первым:
– Вот провожаю Олега на фронт. Так сказать, прощальная
прогулка по Москве. Человеку завтра в бой, а мы вот
рассуждаем о том, какие здания будем строить после победы.
Нелогично?
– Нет, почему же, – ответил Корин, и ясные глаза его
лучились любопытством. – Это даже очень интересно. Я
слышал, что рано или поздно, а и к нам, в Москву, придут
заокеанские небоскребы. Что вы на это скажете?
– Зачем заокеанские? – Дмитрий Никанорович резко
тряхнул крупной головой. – Мы свои построим, в нашем стиле.
Бетонные глыбы нам ни к чему. У нас есть свой, национальный
стиль зодчества, есть великолепные образцы. Тот же Кремль с
его островерхими шатрами башен – образец национального
стиля. Я представляю себе Москву завтрашнего дня, где
вместо сорока сороков с крестами будут возвышаться пики
наших многоэтажных зданий. Только вот Олег со мной не
согласен, – с подначкой усмехнулся он в сторону молчаливого
Остапова.
Олег не отозвался. Лицо его было сосредоточенным,
отрешенно-задумчивым, но не грустным, а напротив, каким-то
просветленным. Дмитрий Никанорович не уловил этой
просветленности и сказал невпопад:
– Что вы такой задумчивый? Мысленно вы уже там, на
фронте, мосты взрываете?
– Нет, Дмитрий Никанорович... Я сейчас думал о другом.
– О чем же, если не секрет? – быстро спросил Дмитрий
Никанорович.
– Враг у порога, над нами смертельная опасность, а мы
спокойно рассуждаем о завтрашнем дне, как будто этот день
гарантирован всевышним.
– А вы не считаете, что он... гарантирован? -
стремительно спросил Дмитрий Никанорович, и в низком
голосе его прозвучало нечто настойчивое и резкое, что
смутило Олега.
– Нет, не считаю, – конфузясь, ответил Остапов и густо
покраснел. – Некоторые сомневаются и бегут из Москвы на
восток.
– Некоторые не в счет, – резко и почти с раздражением
отозвался Дмитрий Никанорович. – И потом, надо разобраться:
бегут – это одно, а эвакуируются – совсем другое. Вот Павел
Дмитриевич не уехал. И напрасно. Вам бы надо уехать
непременно. Талантливых людей надо беречь. Мы всех
академиков-зодчих эвакуировали.
– Разве? – поднял ясные глаза Корин. – А я вчера на улице
встретил Алексея Викторовича Щусева. Насколько я помню, он
академик архитектуры.
– Отказался, – ответил Дмитрий Никанорович. -
Заупрямился старик. Что с ним поделаешь – таков уж он есть.
На днях я тоже встретил его, но не на улице, на крыше дома.
Представьте себе: утречком, вижу, сидит на крыше человек с
палитрой в руках. Перед ним этюдник. А на голове – кастрюля.
Да-да, обыкновенная кухонная кастрюля. Присмотрелся – да
это ж Алексей Викторович! Спрашиваю: "Что вы там делаете в
такую рань?" Отвечает: "Решил рассвет над военной Москвой
написать. С аэростатами, знаете ли, эффектно получается". -
"А на голове что у вас? Никак, кастрюля?" – "Она самая, вместо
каски. Осколки, знаете ли, падают от зенитных снарядов. А так,
говорят, безопасней". Я ему опять: уезжать, говорю, вам из
Москвы надобно. А он мне: "Соглашусь при одном условии -
если и детища мои со мной вместе эвакуируете: Мавзолей,
гостиницу "Москва", Казанский вокзал. А без них я никуда не
поеду". Вот он каков – Алексей Викторович. Учитель мой.
– И не он один таков, – заметил Корин. – Многие
художники отказались покинуть Москву.
– Музыканты тоже, – вставил Олег, вспомнив, что сегодня
он идет на концерт. – Голованов, например.
Возле Дома Союзов они расстались. Здесь Олег
назначил встречу своей жене: перед уходом на фронт они
решили побывать на концерте симфонической музыки. Многие
театры в это время уже эвакуировались из Москвы, но
большой симфонический оркестр, руководимый Николаем
Семеновичем Головановым, продолжал давать концерты.
Провести последний вечер перед уходом на фронт в Колонном
зале предложил Олег, и Варя охотно согласилась. Она не
принадлежала к категории меломанов, на симфонических
концертах прежде не бывала, но, как и миллионы
обыкновенных людей, не лишенных начисто слуха,
воспринимала музыку с удовольствием, без внешних
восторгов, особенно песню, хотя сама пела редко, почему-то
стесняясь.
В рабочей семье Макаровых не было музыкально
одаренных людей. Репродуктор, появившийся в их квартире с
незапамятных для Вари времен, заменял им и эстраду, и
концертный зал, и даже театр.
Иное дело Олег. Он учился в музыкальной школе,
родители видели в нем будущего композитора, а он вместо
консерватории поступил в архитектурный и после окончания
института редко садился за старый рояль, который занимал
третью часть их комнаты в коммунальной квартире бывшего
купеческого дома в Яковлевском переулке, возле Курского
вокзала. Когда-то эта комната принадлежала его бабушке, а у
Олега была своя комната в отцовской квартире на улице
Чкалова. Но бабушка по старости лет часто хворала и
нуждалась в постоянном присмотре, поэтому незадолго до
окончания института Олегу пришлось переехать в Яковлевский
переулок, а бабушке – на улицу Чкалова. И теперь молодожены
жили отдельно от своих родителей в тихом переулке. Соседи у
них были тихие, простые люди, уже пожилые и бездетные -
занимали они так же, как и Остаповы, одну большую комнату и
особых неудобств молодой чете не доставляли.
Варя и Олег дважды прошлись по длинному просторному
фойе под обстрелом десятков глаз, и Варя с вызывающей
улыбкой коснулась уха мужа и шепнула:
– Я, кажется, выгляжу белой вороной.. Только честно?
– Лебедем, Варенька, лебедушкой, – ответил он с
искренней гордостью.
Она нежно прижалась к нему.
Варя была точно такой же, как в день свадьбы, сказочной
и неземной, только не такой застенчивой, как тогда, четыре
месяца тому назад. Олег боготворил ее, любовался и гордился
ею и не мог нарадоваться своему счастью, которое иногда
казалось ему розовым сном, и он боялся пробуждения. Завтра
он уйдет на фронт и запомнит ее вот такой навсегда. Он
пронесет ее образ через войну, она будет сопровождать его
повсюду, и в самый тяжкий, быть может, последний миг она
станет рядом с ним белой лебедушкой.
Олег старался не думать о завтрашнем, о фронте – он
жил сегодняшним днем, вот этими часами, когда он был
вместе с любимым человеком. Ему не хотелось сейчас
видеться ни с кем – ни с родными и друзьями, ни просто со
знакомыми. Сегодня для него весь мир был заключен в ней, в
его Варе. Вчера она рассказала ему о гибели певички Лиды, и
тогда он взял с нее слово, что она пойдет работать сестрой
или санитаркой к его отцу – Борису Всеволодовичу Остапову.
Это хорошо, что они пошли сегодня на концерт,
удивительно хорошо! Варя сказала, что, к ее стыду, она только
второй раз в Колонном зале. Первый раз была в школьные
годы, уже не помнит, по какому случаю, и теперь она заново
открывала для себя дивное чудо русского зодчества. Олег
бывал здесь не один десяток раз, и всегда как-то по-новому
виделось ему гениальное творение Казакова. Оно
неповторимо, как "Война и мир", как "Лебединое озеро", как
поэзия Есенина, которую он обожал. И в этом необыкновенном
зале шел действительно необыкновенный концерт – в столице,
которая стала прифронтовым городом. Необыкновенным было
и то, что в зале сидели люди с оружием, среди них были и
раненые, перевязанные бинтами. Необыкновенной,
преисполненной глубокого символического смысла была и
музыка – увертюра Чайковского "1812 год".
Никогда прежде Варя не испытывала такого
чудодейственного блаженства от музыки. Впервые за всю свою
недолгую жизнь, сидя в зале, незаметно, исподволь, она
погружалась в еще неизвестный, неведомый для нее мир,
сотканный из звуков и мелодий, и мелодии эти всколыхнули в
ней что-то очень сокровенное, хранившееся в недрах души, и
оно, это сокровенное, что долго лежало глубоко на дне, под
спудом, ожидая своего часа, вот теперь всплывало на
поверхность, поднималось горячей, мятежной волной, и оно
было самое главное в жизни. Перед ней проходили милые,
несказанно дорогие картины, но не внешние, а какие-то
глубинные образы, которые нельзя выразить словами, у них
нет названия, потому что слова бессильны, а сами образы не
имеют конкретных очертаний, потому что они выше,
величественней предметного и зримого. В многострунной ткани
мелодичных звуков переплетались и гармонично строились
образы всего самого лучшего и бесценного, что познала она в
этом мире за свои двадцать четыре года. И хотя то, что создал
Чайковский, было посвящено далекой богатырской истории
русского народа, Варино воображение воспринимало его как
нечто вечное и непреходящее, не знающее ни начала ни
конца, как то, что мы иной раз пытаемся выразить одним
объемным и звучным словом – ОТЕЧЕСТВО.
Концерт шел без антракта всего один час и оканчивался
до налета немецкой авиации. На улице было прохладно и
сыро, похоже, что собирался дождь. Но они не ощущали
прохлады. Не в ушах, а в душе Вари продолжала звучать
музыка, то бравурно-богатырская, то тревожно-призывная, то
величаво-торжественная, то трагически-грустная. Музыка то
приглушала, развеивала думы, отдаляла их, то приближала.
– Ты довольна? – спросил Олег, когда они вышли на улицу.
– Довольна? – переспросила она, точно удивившись его
вопросу. – Не то слово. У меня сегодня праздник, милый
Олежка. Большой праздник, как это ни странно звучит. Да,
праздник... А завтра... завтра наступят будни, черные будни...
– Не надо так, Варенька... родная, – прошептал он, нежно
сжимая ее руку. – У нас всегда будет праздник. Вечно. Потому
что ты женщина необыкновенная. Об этом знаю только я, и
больше никто. Нет, конечно же на тебя обращают внимание,
ты нравишься, ты красивая. Это видят все. Но, что ты
прекрасная, знаю я один. Один на всем белом свете. А это
огромное счастье. Ты извини меня, Варенька, я разговорился.
Я тебе никогда прежде не говорил, что ты значишь для меня.
Нет, не то... Я говорил, конечно, мысленно. Ты знаешь,
Варенька, я часто разговариваю с тобой мысленно, и потом
нечаянно иногда срываются только два слова: "Варенька,
родная". Это вслух. И один раз даже при людях, при Дмитрии
Никаноровиче было. Я смутился, а Дмитрий Никанорович
сделал вид, что не обратил внимания.
Она еще нежней прижалась к нему и поцеловала. Она
видела его какую-то юношескую, застенчивую взволнованность
и как-то по-особенному, до боли ощутимо, всем своим
существом поняла, как дорог ей этот человек, самый близкий и
родной в этом тревожном, пылающем в огне, истекающем
кровью мире. И ей почему-то подумалось, что она мало,
недостаточно, не все сделала, чтобы он был счастлив так же,
как счастлива она, Варя, уже не Макарова, а Остапова. Ей
казалось, что и живет она теперь только для него, и следит за
собой, за своей внешностью, только для него. До других ей нет
дела, был бы он доволен ею.
– Олежка, милый, если с тобой что случится, я не
переживу. Без тебя я не представляю себя. Мы – одно целое,
правда, милый? Ты согласен?
Они шли на Красную площадь. Шли и вполголоса
разговаривали, не обращая внимания на редких прохожих,
точно они были одни в этом большом городе. И несли они
сюда, на Красную площадь, на главную площадь Отечества,
свою огромную, как мир, горячую, как солнце, чистую, как
весенние ветры, нежную, как поцелуй ребенка, ЛЮБОВЬ. Они
сами были воплощением этой любви, самой что ни на есть
человечной, но которую люди называют неземной. Оба они
(каждый про себя) с тайной тревогой думали, что, возможно,
этот вечер станет последним в их жизни... Это была до жути
страшная мысль, они отгоняли ее и говорили, говорили о том,
о чем думали прежде в одиночку, но не решались сказать друг
другу, потому что это были сокровенные мысли, даже не
столько мысли, сколько чувства.
– Знаешь, Варенька, – снова продолжал Олег, – с тех пор,
как мы с тобой встретились, как я тебя полюбил, я жил для
тебя одной. И все, что я делал, я делал для тебя. И старался
делать так, чтоб ты была довольна, чтоб то, что я делаю, было
достойно тебя. Ты была, есть и будешь всегда моей совестью.
И там, на фронте, поверь мне, родная, я каждый свой шаг,
каждый поступок буду сверять с твоей совестью и делать так,
чтоб ты могла мной гордиться. Ты будешь всегда со мной
рядом, в сердце и в мыслях... Ну а если случится со мной
беда, прошу тебя, перенеси ее мужественно.
– Не говори об этом, прошу тебя, – торопливо перебила
Варя, прикрывая его горячие губы озябшей рукой.
Он поймал ее руку, нежно прижал к своему лицу,
поцеловал и продолжал:
– Об одном прошу: дай мне слово, что ты пойдешь
работать в госпиталь отца. Я буду спокоен. Сделай это ради
моего спокойствия.
– Хорошо, Олежка, буду работать у Бориса
Всеволодовича. Может, с завтрашнего дня. Провожу тебя на
фронт, а сама – к раненым.
Олег почти физически ощущал, как все возрастает в нем
чувство любви к Варе, которую он все время видел какой-то
новой, открывал в ней новые черты и грани, и этим граням, как
в дорогом бриллианте, не было числа.
Пошел мелкий дождь, стылый, неприятный.
– Дождь перед разлукой – это к удаче, – сказала Варя.
И от слов ее у Олега что-то теплое разлилось в душе.
– К удаче, Варенька. Будем верить в нашу удачу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Вечером 4 октября генерал Гудериан праздновал победу.
В жизни так уж повелось: каждая большая удача, а тем паче
победа, требует торжественного венца. Радость в одиночку – не
радость. Она просится на люди, да к тому же если эта радость
окрылена славой.
У Гудериана было преотличное настроение – он имел
достаточно оснований для торжества. Шутка ли, после
успешного прорыва Брянского фронта вчера, то есть 3 октября,
его танки почти без боя и без потерь заняли областной центр
России город Орел. Такое событие грешно было не отметить
хорошим ужином в кругу друзей и сподвижников. И ужин был
устроен для узкого круга высших офицеров, подчиненных
командующему 2-й танковой армией.
Сегодня Гудериану звонил фюрер, поздравлял и
благодарил. Он сказал, что восхищен успехами 2-й армии.
Между прочим Гитлер сообщил Гудериану, хотя тот уже знал,
что началось генеральное наступление на Москву с запада и
северо-запада. Это означало, что танковые группы Гота и
Гёпнера, а также полевая армия Клюге ринулись на советскую
столицу. Гитлер сказал: перешли в наступление войска на
главном направлении. Эта фраза вызвала ироническую
гримасу на лице Гудериана. Выходит, он, Гудериан, не на
главном направлении. Ему приказано развивать удар на город
Горький, чтобы отрезать Красную Армию от восточных
коммуникаций. Если это удастся, то русские окажутся в котле.
Он, Гудериан, не уверен, что такой вариант наиболее
целесообразен. Зачем удлинять путь и терять лишнее время в
бескрайних просторах России, тем более что наступает
осенняя распутица? А не лучше ли покороче – повернуть сразу
на север и, захватив с ходу Тулу, ворваться в Москву с юга на
плечах отступающих русских? Перед армией Гудериана, по
данным разведки, нет сколько-нибудь серьезного противника,
если не считать нескольких стрелковых частей, которыми
командует какой-то генерал-майор Лелюшенко. Не тот ли, что
работал в Автобронетанковом управлении? Возможно, хотя
никаких советских танков от Орла до самой Москвы разведка
не обнаружила. Значит, с юга путь на Москву открыт, и еще
неизвестно, господин фон Бок, где будет главное, а где
вспомогательное направление в битве за советскую столицу. И
пока господа Гёпнер и Клюге будут стучаться в западные
ворота, он, Гудериан, взломает танковым тараном южные и
первым войдет в Москву. И это будет вполне справедливо. Это
его, Гудериана, танки прошли триумфальным маршем по
дорогам Польши и Франции. Правда, в России ему пришлось
понести серьезные потери в людях и боевых машинах, но
несравненно меньше тех, которые понес Клюге от генерала
Жукова в боях за какую-то ничтожную Ельню. Зато взятием
Орла он компенсировал все предыдущие свои потери. Фюрер
восхищен. Должно быть, об этом известно его
непосредственному начальнику фельдмаршалу Боку. Недаром
же он срочно прислал в Орел своего приближенного -
командира танковой дивизии генерал-майора Штейнборна.
Дивизия Штейнборна находилась сейчас в резерве
командующего группой армий "Центр" и предназначалась для
завершающей операции по взятию Москвы. Именно ей
надлежало войти в Кремль. Последнего Гудериан не знал.
Штейнборна он не любил, считал его самонадеянным
выскочкой, придворным пенкоснимателем.
Немцы хозяйничали в занятом ими Орле. Улицы
большого
города
были
запружены
танками,
бронетранспортерами, грузовиками, орудиями, легковыми
автомашинами, санитарными и штабными фургонами. Весь
день шел грабеж магазинов, складов и государственных
учреждений. Город был захвачен внезапно, не все успели
эвакуировать, и немцам кое-что досталось из продовольствия
и промышленных товаров.
Гудериан распорядился, чтобы на торжественном ужине к
столу подавалось все русское, трофейное. Стол был накрыт на
двенадцать персон. Жареный поросенок, индейка, цыплята,
лососина, семга, осетрина – все это уходило на второй план и
затмевалось блюдами, в которых аппетитно сверкали тучные
горки зернистой, паюсной и кетовой икры. И среди разных
изысканных блюд, приготовленных личным поваром
Гудериана, возвышались бутылки различных марок вин и
коньяков. Советское шампанское и московская водка
пользовались за этим торжественным столом особым
вниманием. Наверное, в самих названиях "советское" и
"московская" господам генералам виделся глубокий
символический смысл... Москва, советская Москва! До нее
теперь, казалось, рукой подать. Еще один нажим, одно усилие,
еще несколько вот таких же бросков, как на Орел, и она,
советская Москва, распахнет свои улицы и площади для
танковых дивизий Гудериана, двери дворцов и музеев, складов
и магазинов, полных несметных сокровищ.
В небольшом зале душно: окна плотно зашторены.
Возбужденный, порозовевший Гудериан встал из-за стола,
держа в руке хрустальную рюмку, наполненную водкой, и, глядя
перед собой жестким взглядом, торжественно произнес:
– Господа! – И сразу, точно по сигналу, все
присутствующие встали, напряженно повернув головы в
сторону командующего. – От имени фюрера я поздравляю вас
с еще одной блистательной победой и благодарю за верную
службу.
– Хайль Гитлер! – поспешно воскликнул Штейнборн.
Неодобрительная гримаса пробежала по холодному лицу
Гудериана. Гостю не следовало бы выскакивать наперед.
Погасив гримасу, командующий продолжал, чеканя слова и
делая резкие паузы:
– Я надеюсь, наша победа, наш вчерашний успех никому
не вскружат голову. Впереди город Тула – последний рубеж
перед решительным броском на Москву. Я не сомневаюсь, что
вверенные мне войска завтра будут действовать столь же
доблестно, как действовали вчера. Главное, господа, -
стремительность. Мы не должны снижать темп наступления. В
этом гарантия успеха. Вы уже знаете, что по приказу фюрера
все армии группы "Центр" начали генеральное наступление на
Москву. . – Он обвел медленным взглядом гостей, внимательно
всматриваясь в лицо каждого, и потом неожиданно выдохнул,
точно из пушки выстрелил: – За победу!
После первой рюмки разговаривали сдержанно,
поглядывая на командующего. Но после третьего тоста,
предложенного Штейнборном – за здоровье не знающего
поражений генерала Гудериана, – в зале наступило оживление.
Холеный белобрысый щеголь генерал-майор Штейнборн
спрашивал, ни к кому конкретно не обращаясь:
– Хотел бы я знать, как будет использован рубин
кремлевских звезд, когда Москва скроется под водой?
– А почему Москва должна скрыться под водой? -
осторожно спросил командир мотокорпуса барон Швеппенберг.
– Так решил фюрер, – тоном превосходства и
высокомерия, точно он сам был правой рукой фюрера, ответил
Штейнборн. – Москва исчезнет с лица земли – со всем живым,
движимым и недвижимым.
Он смотрел на присутствующих, ожидая продолжения
разговора. Но все молчали, потому что лицо Гудериана
выражало холодную иронию с едва скрытым презрением.
– Чем вызван ваш, Штейнборн, интерес к кремлевским
рубинам? У вас есть какие-нибудь особые соображения на








