Текст книги "Бородинское поле"
Автор книги: Иван Шевцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)
победителям из пулемета. На десяток штук-то могу
рассчитывать. Да пушка в запасе, это ежели танки пойдут.
Теперь ты кумекаешь, какое дело я замыслил? Вот так-то. И
давай прощаться. Скажи всем нашим, пусть не поминают меня
лихом. Я никому зла не делал. Жил тихо, а умирать буду. . с
музыкой. Ну, бывай, браток. Я и за твоего Петра посчитаюсь,
спрошу с них должок.
Акулов крепко обнял Цымбарева, и они трижды
расцеловались, смочив холодные шершавые щеки скупой
слезой. Когда Елисей сделал от танка десяток шагов, Акулов
поспешно окликнул его:
– Эй, браток, погоди немножко. Я вот тут матери и
сестренке письмо написал. Прощальное, понимаешь. Так ты
отошли его. Только никому не показывай, не говори, а то
начнут читать, посмеются только, ни к чему чужому глазу. Так-
то. Ты дальше его спрячь да смотри не потеряй...
– Все, все исполню, как ты пожелал, – сказал Елисей,
засовывая дрожащей рукой за пазуху треугольник письма.
В полночь, когда полк Макарова отошел восточнее
Можайска и расположился в небольшой деревушке, Леонид
Викторович Брусничкин, вконец расстроенный "делом"
Акулова, после острого разговора с Макаровым писал
пространную объяснительную записку в политорган и в особый
отдел.
А утром Глеб узнал, что его полк выводится в армейский
резерв для пополнения и непродолжительного отдыха.
В то же утро еще до восхода солнца генерал Штейнборн
получил донесение, что русские оставили Можайск. Он
приказал адъютанту разбудить доктора Гальвица. Но доктор
уже не спал, он раньше генерала узнал, что ночью все
Бородинское поле очищено от русских, и он горел желанием
попасть на этот исторический мемориал с восходом солнца,
потому как вызвездившее небо предвещало солнечный
морозный день.
Кузьма Акулов, удобно расположившись в танке, плотно
закрыл все люки – на всякий случай, чтоб кто-нибудь
нежданный-нежеланный не пожаловал к нему в гости. Больше
всего он опасался своих: мол, придет Елисей, доложит
начальству, а те, не поняв его искреннего замысла, пошлют
сюда людей, приказав им вернуть Акулова в полк живым или
мертвым. Такая мысль и в самом деле появлялась у
Брусничкина, но осуществить ее уже не представлялось
возможным. Цымбарев догнал свой полк на марше возле
деревни Псарево, когда уже на окраине Семеновского три
наших танка вели перестрелку с головными отрядами немцев.
Путь к Акулову был закрыт.
Наглухо закупорив себя в бронированном колпаке,
Акулов предавался, как это ни странно в его положении,
спокойным раздумьям о жизни. И думал он не о том,
правильно ли он поступил – его решение было окончательным
и бесповоротным, оно не вызывало в нем никаких сомнений, -
а просто, перебирая в памяти всю свою жизнь год за годом,
вспоминая своих родных, близких, друзей и просто знакомых,
он силился представить себе ту жизнь, которая будет уже без
него и после него. Теперь в его сознании все решительно
делилось на две части: одна – "до" и другая – "после". Все, что
было "до", то есть при его жизни, казалось естественным, не
вызывающим ни сомнений, ни огорчений, хотя не все было
гладко. Рос он без отца под присмотром матери и старшей
сестренки. Отец прошел империалистическую и не вернулся с
гражданской. Командовал он красным эскадроном. И, как
сообщало военное начальство в официальной бумаге,
присланной матери, в атаке под Перекопом был зарублен
белыми. Кузьма плохо помнил отца – он представлялся ему
тихим, ласковым и застенчивым, даже не верилось, что такой
мог скакать на лошади с обнаженным клинком. Росший без
отца, он с детских лет привык внимательно присматриваться к
людям, изучать, наблюдать, ценил в человеке прежде всего
искренность, правдивость и не терпел фальши. Людей делил
на две категории: лживых и правдивых. Первых сторонился и
презирал, ко вторым льнул всей душой и доверялся
беспредельно. Таких Кузьма встречал в своей жизни немного.
Среди них на первое место он ставил комиссара Гоголева.
Акулов вспомнил их разговор, когда формировался полк.
– Вы где вступали в партию, товарищ Акулов? – спросил
тогда Александр Владимирович, глядя весело, доверчиво,
словно они были давнишние знакомые.
Кузьма ответил, почему-то обрадовавшись:
– У себя в деревне. Это когда я секретарем сельсовета
работал. – И засмущался последней фразы своей: "К чему
такое ввернул? Еще подумает, что хвастаюсь". Хотя своей
секретарской должностью он гордился.
– У вас большая семья?
– Семья? – удивился вопросу Акулов. – Мама да я. Да еще
старшая сестра, но она замужняя, свою семью имеет.
– А ваш отец?
Гоголев так посмотрел на Кузьму, будто был не просто
знаком, а дружен с его отцом. И Кузьма обстоятельно
рассказал. А вскоре – это уже когда Гоголев взял его к себе в
ординарцы – комиссар стал для Акулова отцом. Так считал
Кузьма, не знавший до этого отцовской ласки. Он был предан
своему начальнику и боготворил его. В Гоголеве он видел
одного из тех людей, о которых много читал. А книги он любил.
Акулов никогда не сетовал на свою судьбу, жил "как все",
со своими радостями и печалями, с тревогами и надеждами, с
сомнениями и мечтой. А главное, что жизнь его в последние
два года перед призывом в армию слилась с жизнью,
интересами и заботами односельчан так, что для личного,
своего не оставалось места. Секретарь сельского Совета – это
вам не просто какой-то чиновник, который знает "от" и "до", это
деятель государственный, представитель советской власти.
Так понимал свое место в жизни Кузьма Акулов, дорожил этим
местом и гордился. Его как-то не очень беспокоили такие
мелочи, как нехватка лишней копейки в кармане, чтоб купить
новые сапоги или рубаху, что не всегда он был сыт и курил
самые дешевые папиросы, что часто приходилось недосыпать
и не всегда у него была возможность пособить нуждающимся.
Не в этом ведь главное. Главное в идее, в которую он верил и
которую исповедовал, главное в том, что трудности эти -
временные, что завтра будет все иным, настанет светлый
день, придет та жизнь, за которую ходил в жаркие атаки его
отец. И вот теперь, сидя в немецком танке, он пытался
представить себе ту жизнь, что придет после победы над
фашизмом. А то, что мы победим, для Акулова было
бесспорным. Эту веру в победу внушил ему Гоголев. Конечно,
было обидно, что нет у Кузьмы сына, чтобы мог продолжать
дело отца и деда; на нем, на Кузьме, кончится акуловский род.
Но у сестры, у Даши, двое ребятишек, им жить в той будущей,
новой и какой-то несказанно прекрасной жизни, за которую
столько народу полегло даже вот здесь, на Бородинском поле.
Ему казалось, что грядущая послевоенная жизнь будет светлой
и справедливой, что люди, прошедшие через огонь, муки и
страдания войны, научатся ценить добро и ненавидеть зло,
что они будут добрее и чище, что это будет совершенно новое
племя, свободное от язв и пятен старого капиталистического
мира, что солдаты, вернувшиеся домой, будут вечно помнить о
своих однополчанах, принявших смерть во имя спасения своих
ближних, Отечества своего. Что дети солдат, живых и мертвых,
в память отцов своих построят общество справедливости,
добра и красоты, общество, достойное славы, подвига и
мечты.
Кузьма Акулов верил, что между людьми сегодняшнего
дня, его современниками и товарищами, и теми, кто будет жить
после победы, лежит четкая черта, та определенная, ясная
грань, которая отделяет мир от войны. Эта грань ему
представлялась рекой из крови, слез и страданий лучших
людей, ибо он считал, что на войне погибают лучшие, самые
честные и порядочные, самые смелые и отважные. И эту
грань, по мнению Акулова, не смеют перешагнуть
недостойные. Всяческая нечисть, людские отбросы,
карьеристы, авантюристы, жулье, хапуги, эгоисты, лжецы – вся
эта дрянь должна остаться за гранью нового, послевоенного
мира, где будут торжествовать добро, справедливость,
нравственная и физическая красота. Ему казалось, что после
войны немыслимы фальшь, лицемерие, цинизм и карьеризм,
воровство и хулиганство и все то, что досталось советской
власти от царского прошлого, а главное, считал он, исчезнет
эгоизм, себялюбие, своекорыстие, среди граждан высокой
сознательности и достоинства будет главенствовать дух
коллективизма, товарищества и братства.
Еще со школьных лет в нем родился и на всю жизнь
окреп простой и ясный жизненный принцип: не прятаться от
трудностей, не строить свое благополучие за счет других. "Чем
я хуже других" или "Чем я лучше других" – стало его житейской
философией. И в конечном счете все это привело его в танк.
В его усталой, но ясной голове мысли текли медленно и
плавно, а вместе с ними незаметно, воровски подкрадывался
сон. Он не отгонял его и не боялся. Впереди была длинная
ночь, а исполнить свой замысел, свой последний долг он не
мог в темноте. Он хотел ясно видеть своих врагов и знал, что
все произойдет утром или днем. Согревшись собственным
дыханием, он уснул и спал без сновидений несколько часов
кряду.Генерал Штейнборн и доктор Гальвиц прибыли в
деревню Бородино с восходом солнца. Поток автомашин всех
видов и назначений, бронетранспортеров, танков и мотоциклов
направлялся по дороге на Можайск, уже занятый фашистскими
войсками. На косогоре у белой церкви солдаты жгли костер, и
дым от него черными клубами уходил высоко в морозное небо.
На обочину шоссе у сожженного моста через Колочь они
вышли из машины. Гальвиц достал из полевой сумки альбом
фотографий и схему расположения памятников на
Бородинском поле, быстро "привязал" ее к местности. Генерал
поднял меховой воротник – крепенький морозец щипал уши, -
вскинул к глазам бинокль и посмотрел в сторону Семеновского.
На белом заснеженном поле среди увенчанных крестами и
орлами обелисков безжизненно чернели подбитые и
сожженные танки, тоже разрисованные крестами. Их соседство
с обелисками порождало у Штейнборна неприятные чувства:
картина эта казалась ему неестественной, нарочитой. Не
отнимая от глаз бинокля, генерал спросил:
– Вилли, почему так много памятников? Это кладбище,
что ли?
– В известном смысле – да, Курт, старое воинское
кладбище. Впрочем, и новое. Здесь русские проиграли битву
французам.
Генерал хотел сказать, что история повторяется, но вид
сгоревших танков среди обелисков и многозначительная фраза
Гальвица о новом кладбище его смущали, и он сказал с
иронией:
– А потом, Вилли, Наполеон занял Москву. .
– Был большой пожар. Москва горела несколько суток и
никто огонь не тушил. Некому было. А после – отход и гибель
великой армии, – продолжил Гальвиц и внимательно посмотрел
на генерала.
Штейнборн опустил бинокль, и взгляды их столкнулись:
полный раздумий и сомнений взгляд доктора и надменно-
саркастический взгляд генерала. Между ними произошел
мгновенный диалог без слов, сложный и тайный, острый и
ожесточенный. Продолжать его было рискованно, и генерал
сказал:
– Нет, господин доктор, история не повторится, и пожара
на этот раз не будет. Все произойдет наоборот: то, что когда-то
не сумел довершить огонь, теперь довершит вода. Так решил
фюрер – Москва будет затоплена... А сейчас – на Можайск... -
Он решительно шагнул к машине.
– Послушай, Курт, – заговорил Гальвиц, садясь в
генеральский "мерседес", – я предлагаю сделать маленький
крюк. В Можайск мы успеем. Это задержит нас всего на
полчаса. Я хочу проехать в центр Бородинского поля и
сфотографировать тебя на командном пункте Наполеона. Там
тоже есть памятник. Тут недалеко.
Сфотографироваться на командном пункте Наполеона!
Эта блестящая идея пришлась по душе молодому
тщеславному генералу, и он решительно сказал:
– Поехали.
Они свернули направо к Семеновскому: впереди
"мерседеса" шел танк Штейнборна, позади бронетранспортер
с личной охраной. Генерал был возбужден. Задумчиво-
созерцательный вид доктора ему не нравился, он ловил
тревожный, подавленный взгляд Гальвица, скользящий по
сожженным танкам, и пытался приподнятым, бодряческим
разговором отвлечь его от неприятного, рассеять тягостные
мысли.
– Война, дорогой Вилли, всегда влекла за собой жертвы.
Победа дается дорогой ценой, и чем выше цепа, тем ярче
ореол славы. Судя по этим памятникам, в битве с Наполеоном
русские дорого заплатили за свою победу.
– А стоит ли ворошить прах древних, генерал?
Штейнборн не ответил. Мысли его, как и взгляд, не
задерживались на одном предмете: они сновали, суетились
торопливо и возбужденно. Впереди показалось ярко-красное
здание.
– Это что за церковь? – Генерал кивнул на громаду Спасо-
Бородинского монастыря.
Гальвиц неопределенно пожал плечами: к чему этот
вопрос? Разве мало в России церквей? Не в этом суть. Его
воображение поразила поистине жуткая картина, открывшаяся
перед Багратионовыми флешами: кладбище немецких танков
и бронетранспортеров. Такого он еще не видел. Черные
стальные гробы на белом фоне среди горделиво сверкающих
обелисков. Они – как вызов, как роковое напоминание.
Навстречу им по дороге от Шевардино двигалась колонна
немецких солдат, съежившихся на морозе, обутых и одетых кто
во что горазд. Поверх пилоток – женские платки, шарфы и
разное тряпье. Они шли, зябко скрючившись, засунув руки в
рукава и карманы, притопывая окоченевшими ногами. Впереди
колонны звучно поскрипывала полозьями подвода, в которой
лежали лопаты, кирки и топоры. "Красочное, символическое
шествие", – подумал Гальвиц. Ему живо вспомнилась
литография, изображавшая бегство Наполеона из России, и он
обратился к генералу, кивая на солдат:
– Что за сброд, Курт?
Штейнборн остановил свой "мерседес". Шедший впереди
колонны, похожий на огородное пугало фельдфебель в
нахлобученной
большой
рыжей
шапке-ушанке,
реквизированной, должно быть, у какого-то колхозного
сторожа, подал колонне команду "Смирно" и суетливо
подбежал с рапортом, из которого генерал и доктор поняли,
что это похоронная команда. Лицо Штейнборна исказила
пренебрежительная гримаса. Настроение у него было
испорчено. И не сейчас, а несколькими минутами раньше,
когда он, как и Гальвиц, увидал кладбище танков перед Спасо-
Бородинским монастырем. Встреча с похоронной командой
изорвала генерала. Он вышел из машины и грубо сорвал с
тонкой длинной шеи фельдфебеля грязный, поношенный
шарф, процедив сквозь зубы:
– Вы позорите доблестную армию фюрера, скоты.
Посмотрите, на кого вы похожи... бродяги-гробокопатели...
И в этот самый момент из подбитого немецкого танка,
стоящего в полуторастах метрах от дороги, ударил пулемет,
прострочил длинной, непрерывной строчкой по генеральской
машине и по колонне. Генерал и фельдфебель упали
одновременно, ухватившись друг за друга в предсмертной
агонии. Несколько солдат в колонне тоже замертво упали на
дорогу, другие с криком шарахнулись в сторону. Мотор
бронетранспортера дико взревел, двигаться вперед было
нельзя: мешал "мерседес" и упавшие на дорогу солдаты.
Водитель попытался дать задний ход, но тут же один за другим
прогремели два орудийных выстрела; первый снаряд пролетел
над машиной, второй, легко прошив бортовую броню,
разорвался внутри бронетранспортера.
И тогда из железной утробы транспортера начали
вываливаться окровавленные солдаты из охраны генерала.
Вилли Гальвиц видел, как упали генерал и фельдфебель.
Сначала он ничего не понял и хотел броситься им на помощь,
но, поддаваясь инстинкту самосохранения, открыл дверцу
машины с противоположной стороны и тут же увидел, как в
колонне гробовщиков один за другим падают сраженные
солдаты, а другие просто ложатся наземь, чтобы спастись. И
он тоже лег, распластавшись на рыхлом снегу. И это его
уберегло, потому что третий снаряд угодил в "мерседес", и
генеральская машина вспыхнула, как коробка спичек. Гальвиц,
спасаясь от близкого огня, торопливо начал отползать в
сторону от дороги. Он уже не думал в эти трагические для него
минуты ни о своем друге Штейнборне, ни о кладбище танков и
гранитных обелисках, ни о замертво упавших на дорогу
солдатах, позорящих армию фюрера. Он думал только об
одном: уцелеть, остаться в живых.
Шедший впереди танк командира дивизии остановился,
как только прострочила пулеметная очередь. А после удара
пушки по бронетранспортеру командир генеральского танка
понял, откуда стреляют, быстро развернул башню и подряд
влепил в такой же, как и его, в свой, отечественный, но
взбесившийся танк три снаряда. Он стрелял бы и еще, но в
этом уже не было необходимости: "бешеный" танк был охвачен
пламенем и окутан черным дымом, ровным столбом
потянувшимся в блеклое морозное небо.
Кузьма Акулов, смертельно раненный в грудь горячим
осколком снаряда, разорвавшегося внутри танка, оставлял
этот мир спокойно и легко. Он исполнил то, что задумал,
рассчитался с врагом сполна, и ему было только немного
обидно, что ни подполковник Макаров, ни Елисей Цымбарев не
могли видеть, как горели генеральская машина и
бронетранспортер и как падали под свинцовым ливнем его
пулемета фашисты в центре Бородинского поля.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Слава Макаров лежал в той же палате, в которой
незадолго до этого лежал его дядя Игорь, и Варя по-прежнему
большую часть времени проводила в госпитале, в свою
квартиру не заходила, ночевала либо у родителей мужа, либо у
своих на Верхней Масловке: Вера Ильинична постоянно
справлялась о здоровье внука. Рана Святослава заживала
быстро, и Святослав, как когда-то Игорь, за полночь
засиживался в полутемном коридоре у столика, освещенного
настольной лампой, и рассказывал Варе о делах фронтовых.
И хоть недолго ему пришлось воевать, но рассказать было что.
Оказывается, курсант Макаров и ополченец Остапов
воевали в одном сводном отряде в районе Утицы, Артемки, у
самого Бородинского поля, а встретились друг с другом лишь
за день до того трагического случая, когда осколок немецкой
мины прошелся по ребрам Святослава. И Олег, как когда-то
выносил с поля боя комиссара Гоголева, теперь вынес из-под
обстрела будущего комиссара Макарова и, можно сказать, спас
его. – Мы сначала не узнали друг друга, – рассказывал
Святослав полушепотом, переводя взгляд с Вари на
Александру Васильевну. Прикрытый сверху полотенцем
зеленый абажур тускло освещал его исхудавшее, а при таком
освещении землисто-серое лицо. – В военной форме Олег
Борисович совсем не похож...
– На кого? – спросила Варя, не сводя с племянника
умиленного взгляда, ласково улыбаясь.
– На себя не похож, – с серьезным видом и взахлеб
отвечал Святослав. – А он, вы знаете, тетя Варя, сильный,
Олег Борисович. Я даже не ожидал. И, оказывается, храбрый.
Через него прошел фашистский танк, это когда комиссара
убило. Не наш комиссар, из другой части, артиллерист. Его,
раненного, тоже Олег Борисович выносил.
– Постой, погоди, Славка, ты давай по порядку, не все
сразу, – взволнованно перебила Варя. – Как это через Олега
прошел танк? Ты оговорился?
– Да совсем не оговорился, он даже раздавил его
противотанковое ружье, которое потом выбросить пришлось, -
отвечал Святослав и принялся обстоятельно объяснять, как
прошел немецкий танк через окоп, в котором сидел Олег, как
потом Олег подстрелил немецкого танкиста и забрал его
парабеллум, как потом смертельно раненный комиссар
подарил ему свой автомат. Словом, он поведал Варе все, что
успел узнать об Остапове как из рассказа самого Олега, так и
со слов его товарищей. Варя слушала со страданием и
гордостью за мужа. "А ведь он такой, мой родной Олежка, и
другим он быть не может", – думала она, глядя на Святослава.
Эти рассказы продолжались почти каждую ночь, когда
Святослав пошел на поправку. А потом его рассказы Варя
пересказывала в большом новом многоэтажном доме на улице
Чкалова и в деревянном ветхом домишке на Верхней
Масловке, доставляя радость и Остаповым, и Макаровым.
Наталья Павловна слушала невестку, не скрывая слез и не
прерывая вопросами: только вздыхала. А Борис Всеволодович
с отцовской гордостью повторял:
– Мм-да, все это похоже на Олега. Очень правдоподобно.
– Как будто кто-то мог сомневаться в достоверности рассказов
Святослава.
После того как за полночь Святослав уходил в палату,
Варя спрашивала свою подругу:
– Ты знаешь, Саша, кого он мне напоминает? – И
отвечала сама же: – Петю Ростова. Помнишь, у Толстого?
– По-моему, Петя был помоложе, тот еще мальчик вроде
моего Коли. А твой племяш совсем взрослый. Серьезный,
рассудительный.
– Да какой-же он рассудительный? – возражала Варя с
нежностью и теплотой, которую она питала к племяннику. -
Говорит сумбурно, никакой последовательности. Начнет про
Олега и вдруг перескочит на какого-то комиссара. При чем тут
комиссар?
– А при том, что и комиссара Олег спасал. Я смотрю, он у
тебя там нечто вроде санитара или милосердного брата, -
смеялась Саша и потом вдруг: – Ты письмо ему написала? Я
ведь завтра на фронт. Туда, где твой Олег. Обязательно
встречу. Теперь мы знаем, где он: пятая армия, тридцать
вторая дивизия.
– Командует армией генерал Говоров, а дивизией
полковник Полосухин, – в тон продолжала Варя. – Там тебя
ждет Леонид Викторович Брусничкин.
– Он ждет нас обеих, – напомнила Саша. Варя поняла ее
намек, ответила нерешительно:
– Да я, пожалуй, тоже. Что ж, Славка, можно считать, на
ногах...
Они должны были уйти на фронт раньше, но появление в
госпитале Святослава задержало Варю, а с ней и Саша
временно отложила свой уход из госпиталя.
– Ну смотри, тебе решать, – как будто даже со скрытой
обидой или упреком сказала Саша, собираясь уходить. – А то
давай письмо. Может, разыщу, передам.
– Да уж лучше я сама явлюсь вместо письма. Поедем
вместе, – наконец решила Варя.
Как часто наши решения и планы ломают
непредвиденные обстоятельства, особенно на войне. Так
случилось и с Вариным решением ехать на фронт, и
обязательно к мужу, в 32-ю дивизию. В тот вечер, простившись
со всеми в госпитале и договорившись с Александрой
Васильевной о завтрашней встрече, она пораньше
отправилась домой и прежде всего поехала к своим на
Верхнюю Масловку. Мать сидела у стола заплаканная перед
фотокарточкой Игоря. Маленькое сморщенное лицо ее
посерело, а в невидящих бесцветных глазах была бездонная
скорбь. Варя, как только увидела на столе прислоненную к
стеклянной банке фотографию – последнюю, со Звездой Героя,
– так все поняла: случилось что-то ужасное. Но спросила,
стараясь не выдавать волнения:
– Что с тобой, мама? Ты плохо себя чувствуешь? На тебе
лица нет.
– Игорек-то наш... царство ему небесное... – И заныла
слабеньким детским голоском; худенькие плечики ее мелко-
мелко задрожали под теплым шерстяным платком.
– Игорь?!
Глаза Вари расширились и застыли в ужасе, голос
оборвался, одеревенели слова. И только тогда она обратила
внимание на лежащую на столе бумажку. Схватила ее
дрожащей рукой – неясные, словно в тумане, строчки
расплывались, плавились, оставался от них лишь страшный
смысл: пал смертью героя в бою с фашистскими
захватчиками. И все, никаких подробностей. Где, когда и как?
Варя еще раз молча пробежала затуманенным взглядом
скупые строчки. Больше ничего, даже не сообщили, где
похоронен. Мысли метались и путались. А может, только
ранен, может, ошибка? Почему же не сообщили, где
похоронен? Или нечего было хоронить, как того пограничного
лейтенанта Гришина, о котором Игорь рассказывал? Сгорел в
танке? Эта мысль леденила душу, но в то же время Варя
сознавала, что нельзя допускать слабости, поддаваться
угнетающим сердце и разум чувствам, надо взять себя в руки,
успокоить мать. А как ее успокоишь?
Мать слегла, с ней случился сердечный приступ. Ее
нельзя было оставлять. О поездке завтра на фронт теперь не
могло быть и речи.
И Саша поехала одна.
21 октября после ожесточенных боев южнее Можайска
пятая армия отошла на новый рубеж в район Дорохово и
Тучково. Штаб армии размещался в Кубинке, где скрещивались
шоссейные и железные дороги.
Фельдмаршал Клюге спешил. Его разведка доносила, что
пятая армия русских обескровлена, что 32-я стрелковая
дивизия потеряла половину своего личного состава, что,
измотанная непрерывными боями, она уже не сможет
выстоять перед свежими силами наступающих, и захват
узловой станции Кубинка означал бы полный крах пятой армии
и открывал путь для последнего, решающего броска на Москву.
И Клюге ввел в бой в полосе пятой армии два армейских
корпуса, чтобы прорвать оборону русских и овладеть Кубинкой.
Особенно тяжелое положение создалось на левом фланге, в
расположении 32-й дивизии. Здесь, в восьми километрах
южнее Кубинки, находился полк московского ополчения под
командованием майора Спасского. Полк этот входил в состав
32-й дивизии.
Все эти трудные для пятой армии дни генерал Говоров
находился в основном на левом фланге армии. Командарма
часто видели в передовых траншеях первых эшелонов, он
выслушивал доклады командиров батальонов и рот, давал им
указания, беседовал с солдатами. Он учил их, как
пользоваться лесными массивами, небольшими рощицами и
даже мелким кустарником, советовал устраивать засады.
– Русский лес – это наше благо, – говорил Леонид
Александрович глухим, густым голосом. – Во всех войнах,
которые вела Россия на своей земле, наш лес был верным
другом и защитником нашей армии и врагом для пришельцев.
Особое внимание уделял генерал Говоров
артиллеристам. И никто этому не удивлялся: сам опытный
артиллерист, он на поле боя убедился в главенствующей роли
артиллерии, особенно противотанковой, в оборонительных
боях под Москвой, и не было, пожалуй, в пятой армии батареи,
в которой бы не побывал командарм. Командующий фронтом
генерал Жуков всегда с уважением относился к Леониду
Александровичу и высоко ценил в нем талант артиллериста,
мужественное хладнокровие и железную волю полководца.
В полк майора Спасского командарм приехал вместе с
Полосухиным. Это было под вечер 23 октября. Ополченцы
только что отразили ожесточенную атаку фашистов. Перед
передним краем еще дымились четыре немецких танка, и юго-
западный ветер доносил на КП полка терпкий запах паленого.
На заснеженном поле среди танков чернели трупы солдат, так
и не добежавших до первой линии окопов. Спасский
докладывал командарму о своих потерях. Они были
значительны, главным образом от минометов и вклинившихся
в боевые порядки нескольких танков. Полк располагался в
линию, без вторых эшелонов. За ним – артиллерийские
позиции и несколько танков. И это все. И командарм, и комдив,
и командир полка отлично понимали, что удержать напор
лавины свежих немецких корпусов, только что брошенных
Клюге в секторе пятой армии, будет чрезвычайно трудно и,
пожалуй, невозможно. Но у Говорова уже не было резервов, и
невозможно было снять хотя бы один батальон с других
участков.
Выслушав доклад Спасского и задав ему несколько
вопросов, Говоров в сопровождении Полосухина, командира
полка и своего адъютанта вышел из блиндажа и в бинокль
стал обозревать передний край. В стороне Дорохово гремела
артиллерийская канонада, профессиональный слух Леонида
Александровича определил: бьет тяжелая. Значит, там можно
ожидать удара. Даже ночью. Да, сейчас фашисты не чураются
и ночного боя, торопятся в Москву.
Мела поземка. Серебристые валы игриво бежали по
белому насту. Крепенький морозец щипал уши, и Говоров
поднял воротник солдатского полушубка. На голове его была
вместо генеральской папахи тоже обыкновенная цигейковая
шапка-ушанка. Плотный густой кирпичик усов командарма
посеребрил иней. Говоров понимал, что здесь советовать или
давать какие-то указания нечего: комдив и командир полка
сделали и делают все возможное и необходимое. Нужна
помощь – батальона бы два пехоты, полк противотанковой
артиллерии да бригаду танков. Тогда можно было с
уверенностью сказать, что свежие армейские корпуса Клюге
будут здесь остановлены. Но ничего этого у командарма не
было. Все армейские резервы уже давно введены в бой,
осталось всего две стрелковые роты да дивизион "катюш".
Какие-то крохи. Просить у командующего фронтом? Но ведь и
у него, кажется, пусто. Правда, начальник штаба фронта
генерал Соколовский сказал ему доверительно, что дня через
два фронт что-то получит, на подходе свежие соединения. Но
сколько их, и может ли он, командарм пятой, хоть на что-
нибудь рассчитывать? Фронт большой, и положение везде
тяжелое. Сосед его справа – Рокоссовский – сообщил, что за
последние два дня боев он потерял почти всю артиллерию, а
немец жмет, и дивизия генерала Панфилова под напором
лавины танков вынуждена была оставить станцию
Волоколамск. Да, если Клюге прорвет здесь оборону полка, то
его танки смогут ворваться в Кубинку с юга. Мысль эта больше
всего тревожила командарма, и он уже готов был отдать
Спасскому свой последний резерв – две стрелковые роты и
дивизион "катюш". Но канонада на автостраде в районе
Дорохово настораживала и заставляла воздержаться от
подобного решения. "Дорохово... Тучково", – мысленно
повторял Говоров названия двух железнодорожных станций.
Потом обратился к командиру полка:
– Товарищ Спасский, я прошу вас, – он сделал нарочитое,
слишком явное ударение на слове "прошу", чтоб подчеркнуть,
что он не приказывает в данном случае, хотя должен был бы
приказать, а просит, – прошу вас продержаться на этих
позициях хотя бы тридцать шесть часов.
Полосухин и Спасский переглянулись: почему именно
тридцать шесть, а не двадцать четыре или сорок два? Но их
безмолвный вопрос остался без ответа: Говоров, не говоря
больше ни о чем, простился и уехал в Кубинку.
Командующий Западным фронтом генерал армии Жуков
нервно расхаживал по просторной комнате в Перхушково,
хмуря большой лоб и сжимая крепкие кулаки. Он только что
положил телефонную трубку – разговаривал с генералом
Рокоссовским. И разговор этот расстроил его. Не обошлось без
резких слов. Еще до войны жизненные пути Георгия
Константиновича Жукова и Константина Константиновича
Рокоссовского не однажды перекрещивались. Они были
одногодками, хорошо знали друг друга. Познакомились в 1924
году во время учебы на кавалерийских курсах
усовершенствования командного состава. Потом в
Белорусском округе Рокоссовский командовал кавалерийской
дивизией, а Жуков в этой дивизии командовал полком. Затем,
уже перед самой войной, Жуков командовал Киевским округом,
а Рокоссовский в этом округе был командиром корпуса.
Принцип воинской требовательности и исполнительности
Жуков возводил чуть ли не в своего рода фетиш. Иногда он
требовал от своих подчиненных невозможного, выполнить
приказ "через не могу", и в конечном счете невозможное
становилось возможным, хотя и доставалось оно дорогой
ценой. Обладая острым аналитическим умом стратега, он умел
всегда и во всем видеть главное, жизненно важное и
сосредоточить на этом главном всю энергию, волю, силы и
средства, находящиеся в его распоряжении.
В данном случае этим главным была Москва. Во имя ее
спасения он использовал в полной мере предоставленную ему
власть. История поставила вопрос круто и бескомпромиссно:








