355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Нечаев » Под горой Метелихой (Роман) » Текст книги (страница 43)
Под горой Метелихой (Роман)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2018, 18:00

Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"


Автор книги: Евгений Нечаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 44 страниц)

Это – на юге. На севере наши подвижные части доколачивали немцев в Норвегии, закончили разгром оккупантов в Прибалтике. Штурмом был взят Кенигсберг, со дня на день следовало ожидать начала решающего сражения на левом берегу Одера.

«До Берлина – 75 километров!» Это написано четкими, крупными буквами на кумачовом полотнище и прибито над сценой в клубе. Николай Иванович не пожалел и последней географической карты – той самой, на которой когда-то Анна Дымова искала дальневосточное озеро Ханко и прилепившийся возле него мало кому известный пограничный городок Турий Рог, а потом – Псков. Сейчас эта карта вывешена тоже в клубе, на виду у всех; жирные красные стрелы с двух направлений нацелены на Берлин: с востока и с юго-востока. За Эльбой – в двухстах километрах – войска союзников.

Если долго смотреть на карту, смотреть не мигая и без выдоха, как будто в плечо тебе упирает приклад дегтяревского пулемета, а палец лег на гашетку, – красные гнутые стрелы приобретают рельефность, еще больше набухают, сближаются, и вот уже черная клякса Берлина в железных клещах. Дымов смотрит на изогнутые ожившие стрелы. Кулаки его лежат на коленях чугунными гирями, зубы стиснуты. Как бы хотел он сейчас быть там – на левом берегу свинцового Одера! Берлин – не полустанок на однопутке между Псковом и Островом, и задача поставлена не танковому взводу – смять разведку, задержать на час-полтора подход основных сил передового полка, заставить их развернуться преждевременно на невыгодных рубежах. Сейчас задача поставлена двум фронтам. В предпозиционных районах за Одером сосредоточены не остатки потрепанных танковых батальонов, не полки и даже не дивизии. Там бронетанковые армии, корпуса прорыва! Броневой кулак занесен над обложенным волчьим логовом. Не кулак, а тысячетонный молот с красной звездой на рукояти.

Анна с Маргаритой Васильевной, прижавшись друг к другу, слушают далекую Софию. До вечернего выпуска последних известий остается еще минут десять времени, и радист молча соглашается с просительным взглядом жены Николая Ивановича. София передает концерт русских народных песен.

Дымов второй раз видит Анну в клубе. Сегодня он оказался ближе и видит ее лицо. Изменилась она: под глазами синие тени, щеки бледные, возле губ и у переносья залегли морщинки. А в клубе всё больше и больше народу.

В громкоговорителе, как назло, что-то хрипело и булькало, радист нервничал, а неистовая «морзянка» врывалась непрошенно, то и дело глушила и без того слабую песню. Где-то далеко-далеко, за тысячи километров, и не в полный голос пел человек, изливая душевную тоску:

 
Нет ни батюшки,
Нет ни матушки,
Только есть у меня
Мил-сердешный друг…
 

Владимир знал эту старинную песню. Знала ее и Анна. Она откинула голову, чуть прикрыла глаза, будто смотрела куда-то далеко-далеко. А Владимиру почудилось вдруг, что сидит он не в клубе, а в избушке лесного обходчика на Поповой елани и вертит в руках маленькие желтенькие ботиночки со шнурками. Детские, годика на два. Анке такие не подойдут, той надо уже размерные покупать. А эти попались ему на глаза в Константиновке еще перед Новым годом. Купил, сам не зная зачем, а потом просидел с ними целую ночь возле печки.

Про покупку эту знает всего лишь один человек – учитель. Он видел ботинки на полке в той же лесной сторожке и ничего не сказал, только крякнул в кулак.

Степанка, Степанка… Два года парню осенью будет, скоро начнет обо всем расспрашивать. Они ведь, такие-то, за час по сорок вопросов задать сумеют. И один другого занятнее. И о том спросит, что ответить нельзя. Ну что ему скажет мать, когда об отце спросит? Парни, они к отцам больше льнут. А у этого нет кому и головенку сунуть в колени. Так дичком и останется, и всякий обидеть сможет. Добро бы, хоть крови был дымовской, а ну как в папашу? Уж больно тот деликатен, галантерейный какой-то.

Владимир сплюнул и мысленно выругался. Ему по-настоящему стало жалко Степанку. И что ребятишки на улице, чего доброго, будут дразнить его нехорошим словом. И злился на Стебелькова. Ну что это за мужик! Сказали ему: «Не подходи», – забрал чемоданчик, и в дверь. Да за такую-то бабу!..

Далекая песня щемила душу. Она звучала всё тише и тише. Певец повторял:

 
Только есть у меня
Мил-сердешный друг,
Да и тот со мной
Не в ладу живет,
Не в ладу живет,
Не в согласии.
 

На последней строке песня заглохла совсем, и вместо нее отчетливо и весомо раздалось торжественное:

– «Говорит Москва, говорит Москва! Слушайте важное правительственное сообщение!»

Легкий шорох, как встрепенувшийся предрассветный ветер по прибрежному ракитнику, пробежал справа и слева от Владимира. Шали, цветные платки, стариковские потертые шапки – всё повернулось к приемнику. Глаза у людей расширились, и будто одна широкая, емкая грудь вздохнула порывисто и замерла без выдоха, подавшись вперед. Радист нырнул под стол и там торопливо присоединял к батареям питания добавочную банку с торчавшими из нее электродами, в руках у него искрило. Анна выпрямилась на стуле, стала совсем другой – настороженной, как и в тот августовский день, когда Владимир увидел ее впервые после возвращения в Каменный Брод из Махачкалы.

«Надо сказать ей, сегодня сказать надо», – без всякой связи с происходящим подумал он и не докончил мысли, – ее прервал размеренный бас диктора. Передавался приказ Верховного Главнокомандующего войскам Первого Белорусского фронта.

– «…перейдя в решительное наступление с плацдармов на западном берегу реки Одер, прорвали сильно укрепленную и глубоко эшелонированную оборону противника… овладели городами Франкфурт-на-Одере, Ораниенбург, Карлхорст, Кепеник и ворвались в столицу Германии – Берлин!»

Шали, платки, бараньи лохматые шапки задвигались в разные стороны, и теперь уже не просто ветер – ураган подхватил всех с места. Над головами взметнулись сжатые кулаки, единая грудь выдохнула единое слово: «Дождались!»

Владимир сидел рядом с учителем, сосредоточенно дымил самокруткой. Ему не доводилось видеть столицу фашистской Германии даже на картинках, но это не мешало воображению. Танкист и партизан рисовал картину по-своему. Он видел себя на опушке леса, а впереди – в широкой низине – раскинулся огромный и мрачный город с узкими улицами-щелями, с высокими обгорелыми зданиями, со шпилями нерусских церквей. Вокруг разливается кромешная темень, и очертания города угадываются лишь по багровым отблескам пожарищ на низко проплывающих тучах. Они перекидываются с одного места на другое, эти огневые всполохи, образуют кольцо, и поэтому кажется, что город, как живое, невиданное и страшное существо, шевелится, поджимает щупальца. Но он уже обречен, он задыхается в густом, смолистом дыму.

И еще видит танкист, как со всех четырех сторон к осажденному логову идут и идут колонны войск. Полки, дивизии, корпуса. С танками, артиллерией.

Идут совершенно бесшумно и оттого еще страшнее для города, часы которого остановились на полуночи. Войска ждут рассвета. Они всё так же бесшумно растекаются вправо и влево, сплошным броневым и людским кольцом охватили заполненную непроглядным дымом котловину, а за спиной у них выстраиваются другие колонны, дальше – еще и еще. Над головами солдат поднимаются тысячи артиллерийских стволов.

И всё это молча, без единого звука. Дымов даже зажмурился: ему показалось, что рядом с живыми солдатами становятся мертвые. Они пришли сюда с пограничных кордонов, из Пинских болот, из лесов Белоруссии, степей Украины, от Ленинграда, Москвы, с берегов Волги. Встали из братских и безымянных могил, из бомбовых воронок и промерзлых траншей, чтобы вместе с живыми ринуться на последний штурм.

Здесь и псковские партизаны, не вернувшиеся от взорванных ими мостов, от речных переправ, из засад у лесных завалов, и зарытые на торфяном болоте пленные, расстрелянные за попытку к побегу. Тут и обвязанный марлей пехотинец, отброшенный навзничь на булыжную мостовую пулей коменданта Пфлаумера на базарной площади в городе Острове. Он стоит первым в шеренге.

Последнего Дымов не видит. Он его даже не помнит в лицо. Он упал на железнодорожном переезде возле будки стрелочника…

Было это в последнем бою в ночь на седьмое ноября 1943 года. Первый партизанский полк из бригады Леона Чугурова наносил внезапный удар по крупному вражескому гарнизону на узловой станции. Задача была дана предельно короткими фразами: разгромить гарнизон, взорвать нефтебазу, перевалочный склад боеприпасов, разрушить подъездные пути.

Когда полк шестью ротами обложил станцию к все ждали с минуты на минуту условный сигнал – ракету, к еловой посадке, где залегла первая рота, проскользнул из поселка парнишка-связной. Доложил, запыхавшись, что за станцией в тупике стоит вражеский эшелон, теплушки забиты солдатами.

Парнишку доставили к командиру полка. Но приказ есть приказ. В назначенный час над перелеском взвилась ракета-тройчатка.

Пулеметчик Дымов был в группе подрывников, и, когда полыхнуло в полнеба и загорелись пристанционные товарные пакгаузы, ему на освещенном поле хорошо были видны бегущие к лесу партизаны. Саперы замешкались и отходили последними. Пулевые трассы зелеными и красными струями перекрестились на их пути.

Владимир залег со своим «ручником» у переезда, пуля ударила выше локтя, раздробила кость. Пулемет судорожно поперхнулся и замолчал.

Немцы хлынули к насыпи цепью, кучей столпились у шлагбаума, добивая ножевыми штыками одного из товарищей Дымова, а сам он лежал на спине, пересохшими губами хватал и не мог схватить глоток воздуха.

Ножевые удары с хрустом раздавались буквально в десяти шагах. Они отрезвили Владимира от нечеловеческой, дикой боли. Дымов подполз к пулемету, грудью налег на приклад. Огневая яростная строчка в упор перерезала свору гитлеровцев. Так и осели всей кучей. А по полю уже и вблизи еловой опушки в разных местах вскидывались дымные всплески, мин. Сгоряча встал на ноги, здоровой рукой прихватил пулемет с опорожненным диском, пробежал метров с полсотни и упал от тупого удара в спину. Сбил его с ног трескучий разрыв недолетной мины…

Окурок стал припекать губы Владимира, он затянулся еще, пригнув голову и прищурив глаз от едучего дыма. Николай Иванович молча наблюдал за бывшим своим учеником. Так и сидели они за узким столом – оба седые, жилистые, с задубелыми, жесткими лицами.

– Вспоминаешь свои боевые дела? – спросил наконец Николай Иванович, точно мысли читал у Дымова. – Я тоже вот думаю. И знаешь о чем? О первом колхозном собрании в этом же вот помещении. Давно это было, Володя, давно. И трудно было его начинать. Помнишь, конечно?

Владимир молча кивнул.

– А сегодня наши солдаты штурмуют Берлин, – задумчиво продолжал учитель. – Я вижу его в огне.

– Не мы начинали.

– Не об этом речь… Горит, пусть горит. Я – о первом колхозном собрании. Не поверни наша партия в те годы страну на новые рельсы…

– Понимаю, всё понимаю, Николай Иванович, – в тон ему проговорил Дымов.

– И еще знаешь что вспомнилось? – всё так же вполголоса, будто откуда-то издалека, спросил учитель и сам же ответил: – Когда речь Михаила Ивановича Калинина здесь же вот слушали всем селом. Андрон был в Москве, на съезде. Ты привез аккумулятор от Мартынова, а по дороге обжег, кислотой руку. Помнишь?

Диктор всё так же размеренно и четко повторял сообщение о начале завершающего штурма советских войск. Дымов поднял голову – Анна смотрела на него. Может быть, и она вспомнила в этот момент, как на виду у всех завязывала тогда своим платком обожженную руку Владимира, как в больницу к нему приходила. Разве такое забудешь?

Дымов потупился, а из динамика хлынула военная оркестровая музыка. Потом какой-то поэт, срываясь в голосе, читал только что сочиненные стихи:

 
Как молнии, блещут орудий раскаты,
И грохот боев неумолчный кругом:
Советский солдат – у немецкой столицы
Пришел рассчитаться с заклятым врагом.

Мы всем говорили недаром когда-то:
«Советскую Родину нашу не тронь!»
Но враг посягнул. Получай же расплату —
Огонь по Берлину! Огонь!!
 

«Огонь по Берлину!» – пламенело в мозгу Владимира. Московские куранты стали отсчитывать полночь, – полночь фашистскому логову. А Дымову показалось вдруг, что в ушах у него зародился тонкий щемящий звук и немного кружится голова. Он прикрыл ладонью глаза, обхватив пальцами разгоряченный лоб. Не видел, как впереди него кто-то порывисто встал, отодвинул стул, прошел совсем рядом торопливым, пружинистым шагом. Вот хлопнула дверь, шаги в коридоре участились, вроде бы побежал человек по скрипучим доскам.

Вокруг нарастал людской гомон, все повставали с мест, закашляли, заговорили громко, перебивая друг друга:

– Всё, конец Гитлеру!

– Точка.

– Эх, и дадут там наши!

– Николай Иваныч, а что с Гитлером сделают?

– На первом суку…

Это сказал не учитель, а кто-то добавил:

– А я бы вот так: руки скрутить, петлю на шею, и провести его, гада, по городам и селам, где трубы одни остались. Да по роже, по роже у каждого перекрестка! А потом – обратно в Берлин, и там уж – повесить.

– И министров всех так же самое…

– Живьем их сжечь, сволочей, на одном костре!

Еще и еще голоса, возбужденные выкрики, как в большой партизанской землянке после лихого налета.

Николай Иванович крепко сжал колено Владимира, кивнул в сторону двери.

– Иди, сейчас же иди, – сказал он строго. – До чего довел человека…

Владимир встряхнул головой, поднялся, пригнувшись шагнул в раскрытую дверь. Всё вокруг было залито ровным светом луны. Полновластная хозяйка ночи, круглолицая и холодная, висела она в зените над самой Метелихой, ко всему одинаково равнодушная. У школьной березы, прислонясь рукой к щербатому, покрытому наростами стволу, сникла Анна. Плечи ее вздрагивали.

Минуту-другую постоял Владимир за спиной Анны, не зная, с чего начать разговор. Одно понимал отчетливо: сейчас или никогда. Наконец решился. Подошел, молча взял ее за руки и сказал, останавливаясь надолго после каждого слова:

– Аннушка, обидел я тебя. Давай забудем о том, что без меня тут было.

У Анны перехватило дыхание, а слова, подобранные одно к одному за бессонные ночи, расскочились, рассыпались вдруг, точно бисер с оборванной нитки, – не собрать. Посмотрела вокруг – переливаются в лунном свете серебристые радужные блестки. А Владимир всё говорил и говорил, точно боялся, что она обязательно перебьет:

– Всё равно бы пришел. Не сегодня – завтра. Всё равно, если бы и лесником оставался. Ты ведь одна у меня. Одна. И я у тебя – один. Теперь мы еще больше нужны друг другу. Больше.

* * *

Отшумела Каменка ледоходом, разлилась по лугам и пойменным перелескам, смыла прелую толщу прошлогодней жухлой листвы, про запас – на всё лето – напоила тучные черноземы, да и остановилась так на неделю зеркальным расплавленным озером, берега которого терялись в дымчатой синеве увалов.

Вечерами у Провальных ям, на заброшенном барском пруду возле дачи Ландсберга, у мельницы кувыркались на мелководье дикие утки (много их набралось в этом году), поднимались порой стаями. Сизокрылые селезни в торжественном брачном наряде взмывали стрелой, ошалело носились над затопленными кустами. Воздух звенел от восторженного щебета мелких пичужек; невидимые в солнечной вышине, заливались жаворонки. А перед вечером, устало махая крылами, проплывали под пунцово-зарумянившимися облаками треугольные вереницы гусей; говорливые казарки подолгу кружились над широкими плёсами, присматриваясь с высоты, где бы остановиться им на ночь, отдохнуть в безопасном месте, вперевалку и не спеша выйти на бережок, пощипать свежей зелени озимых посевов.

Медноствольные сосны и темные ели выбросили коротенькие свечи молодых побегов, запечатанных липкой пахучей смолой, лиственные деревья одно за другим тоже набрасывали на покатые плечи крон пуховые полушалки, сотканные из невесомой голубой паутины лопнувших почек. Тополя и березы первыми развернули клейкие трубочки нежно-зеленых чешуйчатых листьев, источая медвяный густой аромат. Он скапливался в низинах, у лесных безлюдных дорог, лениво переливался по просекам и, сдобренный тягучим смолистым настоем соснового бора, душистой, пряной волной колыхался у каменистых пригорков, растекался вширь. А навстречу ему катились такие же волны перемешанных вешних запахов от парной, разогретой пашни, разомлевшей от сладостных поцелуев солнца.

Всё живое торопилось жить.

Копошатся в траве жучки и козявки, над сухими метелками полыни мельтешат желтокрылые бабочки, – и откуда взяться они успели! У старого, вывороченного пня дружно трудится спозаранку молчаливая колония работяг муравьев. Вот и пчела пролетела, повисла перехваченной золотистой каплей на ворсистой сережке вербы; с низким басовым гулом, как нагруженный бомбовоз, кружится у раскидистого куста черемухи короткий и толстый шмель.

В лесу – от зари до зари неумолчный гомон. Тоненько цвинькают непоседливые трясогузки, звонко перекликаются малиновки и синицы, восторженно заливаются неприметные мухоловки. У болотца снуют озабоченные серые кулички, стонут хохлатки-чибисы, шарахаясь из стороны в сторону в неровном своем полете; на облюбованных токовищах самозабвенно бормочут зобастые чернохвостые косачи, далеко разносится всегда и везде одинаково безответная тоскливая жалоба кукушки. А если подняться до свету, пересечь овраг и пройти еще километра два за казенную вырубку и там затаиться в сосновой крепи, то перед самой зорькой в недвижной, чуткой лесной предрассветной тишине можно услышать короткую таинственную песню крылатого сторожкого великана – глухаря.

– Берлин! Дядя Володя, Берлин наши взяли!!

Это кричали в два голоса Андрейка с Митюшкой.

Они прискакали на Длинный пай верхами на неоседланных лошадях и, завидев Дымова у тракторной сеялки, издали принялись кричать и размахивать шапками. Бросили потом лошадей на меже, подбежали вплотную.

– Взяли, дядя Володя! Конец! – отдувался Андрейка. – Только что передано из Москвы. Нас Николай Иванович за вами послал. Садитесь вон на мою лошадь, а мы с Митюшкой и на одной уедем. Митинг у школы будет, все собираются. И еще Николай Иванович наказывал, чтобы при орденах. Дедушка свой тоже вынул.

– А от Мишки у нас телеграмма, – вмешался приятель Андрейки. И добавил тут же: – И от генерала. Матери и всему колхозу кланяется генерал. Мишке Героя дали!

…Вот и конец войне. Далеко на западе, за Шпрее-рекой, отгремели победные громовые залпы. Над поверженным в прах Берлином медленно оседало густое ржавое облако, отороченное понизу смолистыми разводами смрадной копоти. А здесь, в Приуралье, буйно цвели сады, сочной пахучей зеленью одевались леса. Дни стояли погожие, солнечные, вечерами по-над Каменкой долго не гасли тихие зори с голубой неоглядной далью, с неумолчными соловьиными переливами.

Отсеялись рано, в горячке-то не заметили, что и май проходит, что пора и косы готовить. В каждом доме ждали кого-нибудь с фронта. Теперь эта тоска стала неодолимой. На бревнах у пожарного сарая собирались вечерами сивобородые замшелые деды в неизменных своих валенках и с непокрытыми головами. Молча сидели они у смолистого штабеля, опираясь на суковатые клюшки, и всё смотрели, смотрели за околицу.

Земля-кормилица обещала щедрую дань, было бы кому убирать. Тут ведь так: раз не взял того, что она уродила, – на второй год ополовинит; еще сплоховал – не соберешь и посеянного. А в этом году – в награду, видно, за всё пережитое в лихую годину – в конце мая рожь колос выбросила, яровые погнало в дудку, сплошной бело-розовой кипенью захлестнуло травы у Красного яра.

Раньше других у штабеля бревен появлялся школьный сторож – теперь уже совершенно сухонький, сморщенный старичок – инвалид Парамоныч. После пасечника отца Никодима (того всё так же и называли в деревне) это был самый древний дед, хлопотливый и непоседливый. Ему некого было ждать, а он всё равно приходил каждый вечер, присаживался на омытый и выбеленный дождями камень, вытягивал перед собой деревянную ногу, доставал из кисета кремень и трут, высекал искру, раскуривал свою неизменную трубку. А у клуба гремела музыка. Это радист взял за правило выставлять в окно громкоговоритель. Каждый вечер теперь передают ее из Москвы – музыку.

Всё больше духовые оркестры играют, чтобы солдатам нашим веселей было из Германии домой шагать.

Любил старик Парамоныч военную музыку. Сам солдат, герой Шипки и Порт-Артура, прошагавший по дорогам России тысячи верст, он и сейчас представлял себе передвижение огромных армейских масс теми же суточными переходами – с привалами, бивачными кострами на лесных опушках, с вереницей походных кухонь за полковыми колоннами. На рассвете горнисты сыграют зорю, барабаны ударят сбор, выстроятся поротно батальоны.

 
…Соловей, соловей-пташечка,
Канареечка жалобно поет…
 

И так по лесам и взгоркам от Пруссии до Карпат. Змеятся по пыльным дорогам полки и дивизии.

Первым вернулся Павел – младший брат бригадира Нефеда, следом – Роман Васильев, третьим – Федор Капустин с нижней, Озерной улицы. Еще через неделю ездил Андрон по делам на станцию и привез оттуда Петьку Екимова, а с другого конца деревни на попутной машине в тот же час въехали агроном Егор и Никифор – сын того же Нефеда, школьный приятель Владимира Дымова. Приободрилась, повеселела деревня. С Верхней на Озерную улицу из распахнутых настежь окон перекинулась песня. Гармонь откуда-то появилась. А у колодца, что напротив заколоченной избушки Улиты, молча толпились осиротевшие матери и молодые солдатки-вдовы, утирались кончиками туго повязанных платков. Другая так и уйдет, не набравши воды, набросит веревочную петлю на стойку провисшей калитки, плотнее прихлопнет скрипучую дверь в избу, сунется головой в подушку.

Андрон до войны еще помирился с Егором, знала о том и Кормилавна, а теперь и Андрейке всё было известно, и дед не боялся иной раз сказать при внуке, что он – Егорович и что не худо бы ему после школы повернуть на отцовскую дорожку, тоже на агронома выучиться. В таком разе к медали-то поскорее что-нибудь и другое добавится. А Николай Иванович новое дело придумал – на заседании правления такую мысль высказал: а что, если бы «Колосу» объединиться с зареченскими татарскими колхозами?

Что работники они добросовестные – каждый знает, а земли пахотной у них маловато, зато луга заливные, и лугов этих намного больше, чем в «Колосе». Оттого и скоту приволье. Вот взять да и объединиться, а потом здесь полеводческие бригады оставить, за Каменкой добротные фермы выстроить, тонкорунных овец завести, молодняк гуртами откармливать.

По всему видать, что учитель не вдруг к этой мысли пришел: принялся доказывать с готовыми цифровыми выкладками. Всё у него заранее рассчитано было, а под конец сказал, что зареченские председатели в Тозларе и Кизган-Таше не против объединения, напомнил Андрону про разговор с Нургалимовым у межевого столба за Красным яром.

Дымов сказал, что надо подумать, такие дела не вдруг делаются; нужно с рядовыми колхозниками там и здесь посоветоваться, решить окончательно после осенней уборки.

На том и остановились. А еще дней через пять сразу две легковые машины подкатили к правлению «Колоса». Из передней Нургалимов с Калюжным вышли и товарищ Валиев, что орден вручал Андрону; во второй какие-то незнакомые люди сидели. Дымова не оказалось на месте: в МТС зачем-то уехал, за него оставался Андрон.

Нургалимов в правленье не заходил и про дела артельные не стал особенно расспрашивать, а попросил, чтобы послали кого-нибудь за Николаем Ивановичем. Усадили его в машину, во вторую Андрона втиснули и поехали к Ермилову хутору, оттуда – полевыми да лесными заброшенными дорогами – к даче Ландсберга.

Валиев с Николаем Ивановичем и Нургалимовым обошли усадьбу. Потом все вместе осмотрели дом, по витой чугунной лестнице поднялись на башню. Тут Андрон оказался возле Валиева и слово в слово слышал всё, что говорил ему Нургалимов. Оказывается, до войны еще Николай Иванович обращался к республиканским властям с просьбой восстановить поместье и открыть здесь дом отдыха для колхозников.

– Открывайте! – весело посматривая на Нургалимова карими глазами, говорил Валиев. – За чем же дело встало? Будем приветствовать!

– А нам бы хотелось кроме этих присутствий кое– что посущественнее получить от Республиканского Совета, – в тон ему говорил Нургалимов. – Для начала хотя бы полтора-два миллиона рублей.

– И только-то? Стоило огород городить!

По одному спустились вниз, и здесь говорили уже серьезно. Валиев обещал поддержать в верхах просьбу Крутикова, но при условии, что часть расходов на это строительство возьмут на себя колхозы всего района.

– И будет тогда у вас свой собственный межколхозный дом отдыха, а со временем сделаем его и санаторием, – говорил Валиев. – Наши колхозники заслужили это.

Когда обходили озеро, Нургалимов, отстав несколько от Валиева, спросил у Андрона:

– Ну как, не жалеешь, что стал заместителем?

– Нет, не жалею, – как всегда не вдруг, ответил Андрон. – Я ведь знал, кому дела передать.

– А как у него в семье?

– Живут. Ладно живут. В деревне-то, глядя на них, все радуются.

Андрон помолчал и добавил:

– Володька-то, он – железный. По всему видать: отрубил – и забыл. Это уж Николаю Ивановичу вон спасибо надо сказать: он из него человека сделал. Да и не только из одного Володьки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю