355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Нечаев » Под горой Метелихой (Роман) » Текст книги (страница 29)
Под горой Метелихой (Роман)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2018, 18:00

Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"


Автор книги: Евгений Нечаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)

Помогать Сталинграду надо хлебом, а его и самим– то нет. Ржи собрали только-только отсеяться. Больше недели лежит зерно, как в золе. Что делать? И скотина – кожа да кости. Обошел Андрон яровые поля, думал – здесь подберут что-нибудь коровы. Нечего взять. На поскотине и лугах – как на току, – молотить можно. Наказал Мухтарычу, выгонял бы тот артельное стадо в лес, за Ермилов хутор. Пусть и грубый корм, резун да осока в низинках, – наедятся.

Главное – удержать народ, не бежали бы из колхоза, а тут от вербовщиков не отбиться. Под Уфой строятся нефтеперегонные заводы, в Свердловске, Челябинске и того больше. Не дать – нельзя, – фронт того требует; отпустишь – хозяйство разваливается. Хоть и бабенки, девьё, а всё лишние руки; не мужицкая, а всё же подмога тому же фронту. О себе думать забыли.

За деревней, на новом месте, строили скотный двор, поближе к воде. Никогда такого позору не было, чтобы в лесной уральской деревне стены заплетали хворостом, а потом глиной замазывали. Этого даже и до колхоза, у самого распоследнего бобыля на подворье не видывали. Ничего не поделаешь: плотников нет, лес возить некому да и не на чем. Собрал председатель стариков да старух – слепили сараюшку шагов на сорок. Стены двойными сделали, связали веревками; какая была солома, сметали тут же за тыном. Вот и весь корм на зиму.

Видел Андрон – на задворьях и по оврагам бабы жнут лебеду, желуди сушат. А в правлении уполномоченный по заготовкам: хлеба нет – компенсируйте мясом, маслом и шерстью.

– Шерсти-то можно еще набрать фунтов десять, – невесело пошутил Андрон, – кликнуть разве дедов, а тебе в руки овечьи ножницы. Валяй, стриги меня первого.

Уполномоченный вспылил:

– Я выполняю требование партии и советской власти! Не мне это надо – фронту!

– И я, брат, о том же толкую, – не повышая голоса, вразумительно говорил Андрон. – Фронту оно и сегодня, и завтра понадобится. И, чую я, еще годика на два вперед. Было – три плана сдавали, сами везли. Ты видал, што в полях-то нынче у нас? А ведь мужик, он с земли живет. Всё у него на земле родится– и мясо, и шерсть. Отдам я тебе сегодня, а завтра чего? Ты ведь и завтра заявишься?

– Вы думаете, что я ничего не вижу? – спросил уполномоченный уже спокойнее. – Прекрасно всё понимаю. Но ведь солдату под Ленинградом, на Волге и на Кавказе еще труднее. Подумайте, я заеду еще дня через три.

Вслед за уполномоченным и Андрон уехал, только в другую сторону. Для себя самого никогда не пошел бы на это – просить в долг у соседа. В Константиновке, на Большой Горе, града не было. Хоть чем ни на есть должны бы помочь.

Председатели мнутся, и тот и другой уклоняются от прямого ответа. Что оставалось, на трудодни расписано. И рады бы, да у самих маловато. Председатель константиновского колхоза «Красный Восток» Илья Ильич пообещал, правда, что поставит этот вопрос на заседании правления, – как оно решит.

– Ну, а сам-то ты? Вопросы по-разному ставить можно, – настаивал Андрон.

– Хозяин всему – народ, – развел руками Илья Ильич.

– Понятно.

Андрон нахлобучил шапку на самые брови, повернулся грузно. На обратном пути в Тозлар заехал к Хурмату. Напоил у колодца лошадь, привязал ее у ворот, хмуро поздоровался с хозяином. Заехал будто просто так, – нет ли махорки, мол, в лавочке. Может быть, завалялась где пачка.

Это для виду, а на самом деле захотелось Андрону перекинуться словом, чтобы обиду на константиновских заглушить. Просить у Хурмата он ничего не собирался: полям тозларовским тоже досталось не меньше, чем каменнобродским, к картошка выгорела. Правда, луга у них заливные, на лесных полянах. Сена накошено порядочно, да и скота зато раза в три побольше, чем в Каменном Броде.

За чаем разговорились. Вспомнили, как вместе в Кремле были на первом съезде колхозников-ударников, как с Калининым по душам беседовали. И хоть неудобно было Андрону жаловаться, не удержался, всё рассказал Хурмату про Илью Ильича.

Молчал, думал татарин, скоблил ногтями коричневый подбородок:

– Ладно. Саням ездить можно будет – дадим.

– Чего дадите? – не вдруг отозвался Андрон. Вначале-то подумал, не ослышался ли.

– Сена дадим, – подтвердил Хурмат. – Хочешь– бракованный старый корова завтра же на тебя писать буду?

– Платить-то чем?

– Не каждый год беда ходит, рядом живем, соседи.

Хурмат еще поскреб подбородок, добавил:

– Плохо другое: людей мало. Я вот нынче озими половину плана сеял. Зачем ворона кормить? А ты старый корова тоже отдай. Молодой телка корм оставляй. Будет телка – теленок будет, мясо, масло – всё будет.

– Это ты верно. Это оно по-хозяйски, – согласился Андрон, думая совсем о другом.

Долго искал подходящего слова, чтобы отблагодарить Хурмата за нежданную помощь, да так и не подобрал. Через стол молча стиснул крепкую руку татарина.

* * *

Невесел осенний день. По утрам за единственным подслеповатым оконцем караульной избушки на скотном дворе часами висит густой, тягучий туман. Он наползает с озера, пузырится, льется через плетень, как тесто из переполненной квашонки, нехотя обволакивает поленницу дров, ометы соломы, колодезный невысокий сруб, самоё постройку, скапливается у противоположного тына и, заполнив двор, переваливает на поскотину, стелется луговиной до самого леса. Чуть повыше – тучи. И они такие же ленивые. Точно слепцы на распутье, топчутся, поворачиваются на месте, зацепившись махрами штанин за вершины окрестных дерев, разбредаются в стороны, снова сходятся. И так без конца.

В избушке живет старик татарин Мухтарыч; летом – пастух, зимой – сторож. Занятье у деда немудреное: с вечера завязать ворота в коровнике, подпереть рогулькой калитку, утром выгнать скотину к деревянной колоде. Всё остальное делают Дарья с Улитой. Они и корм задают, доят по два раза в день с десяток коров, в ведрах на коромысле относят молоко в деревню. Ночью Мухтарыч сидит у печурки, днем спит в уголке на топчане.

Большая была старому радость, когда прилетел Мишка. И тот не забыл давнего своего наставника – заглянул в сторожку.

– Э-э-э, малай! Э-э-э, – тянул Мухтарыч, принимая в обе руки и не сильно сжимая теплые пальцы летчика. – Вот спасибо тебе, начальник, вот спасибо!

Мишка угостил старика дорогой папиросой «Беломор» и карточку на память оставил. Чтобы не обидеть «начальника», Мухтарыч от папиросы не отказался, закурил первый раз в жизни, и тут же жестоко закашлялся. До слез. Папироса упала на пол, закатилась в щель. Старик наклонился, хотел подобрать ее, но лейтенант взял старика за костлявые узкие плечи, усадил на скамеечку и подал ему вторую папиросу, – совсем позабыл, что Мухтарыч не курит!

Эту вторую папиросу Мухтарыч положил на подоконник, а потом, когда лейтенант ушел, подобрал и ту, что погасла в щели. Долго держал ее перед глазами, понюхал и, уловив тонкий, щекочущий аромат, беззвучно пошевелил впалыми губами: «Мишка начальник стал! Э-э-э…»

Чтобы кто-нибудь из подростков не стащил дорогого подарка, обе папиросы старик бережно завернул в газетку и сунул в паз между бревнами у самого потолка. Карточку вставил в самодельную рамку и повесил ее на стенку рядом с портретом Ворошилова. Когда приходила Дарья, Мухтарычу было приятно видеть, что, доставая с полки подойник, она всякий раз смотрела на карточку сына. Однажды Мухтарыч сказал, кивнув на простенок:

– Вместе воюют, оба начальник. Пускай рядом будет. Вот какой стал Мишка. Я давно говорил.

Кто-то сказал старику, что маршал Ворошилов командует всеми партизанскими силами, руководит главным штабом, а Мишка летает по ночам через линию фронта.

– Я говорил: вместе воюют, – ответил тогда Мухтарыч. – Мишка тужа большой начальник. Вот. Ты видал, какой он курит цигарка?

Ученики-старшеклассники протянули на новую ферму радиопровода из клуба. Приемник включали теперь редко, берегли батареи, но всё же по праздничным дням каменнобродцы слушали московские передачи. Тогда и Мухтарыч, накинув на острые плечи тулуп, садился к столу, прижимал к замшелому стариковскому уху эбонитовое блюдечко наушника. Но про Мишку почему-то ничего не говорили.

Как и в прежние годы, Дарья появлялась во дворе, прежде чем помутнеет в оконце. Потом приходила Улита. У Мухтарыча к тому времени жарко горели дрова под котлами, избушка наполнялась паром. Крутым кипятком обдавали изрубленную солому, из бутыли плескали туда же настой из еловых лапок, лукошком носили в кормушки. Про еловый настой агроном надоумил, – тот, что у Дымовых жил. Он же и соли где-то достал лизунцовой. Ледяными грязно-зелеными комьями лежала она в углу под топчаном Мухтарыча. Андрон строго-настрого наказал беречь ее пуще глазу, давать только стельным коровам.

В конце октября ударили заморозки, поскотина поседела, а озеро стало черным. В ноябре, в первых же числах, прилетели белые мухи. Медленно кружась в густом неподвижном воздухе, спускались они на землю, да так и не таяли. Старики примечали: добрая будет зима, крутая. Зато и весна не задержится.

Видимо, так же рассуждал и Пурмаль. Как-то воскресным днем появился он на берегу озера с толпой ребятишек из младших классов. Нарезали они камыша, нагрузились вязанками и отправились в сад, обвязывать яблони. Тут же со школьниками возился и агроном – ленинградец Стебельков. Звали его Вадим Петрович. Один он теперь остался, – мать по весне схоронил.

– Дерево тоже живет, – говорил агроном школьникам, – только на зиму оно засыпает. Начнутся морозы, вьюги, вы закутаетесь в полушубки, наденете валенки и меховые рукавицы, а яблоньке будет холодно. Кора у нее потрескается, и деревцо захворает. Другие в мае будут цвести, набирать соки, а эту придется лечить.

Пурмаль согласно кивал при этом, попыхивая дымком из трубки. А потом достал из кармана заранее приготовленные фанерные бирочки на обрывках шпагата. На бирках были проставлены номера. В руке Вадима Петровича появилась ручка. (Вот бы такую Андрейке! Стеклянная, и перышко у нее вечное. И чернильницу в школу таскать не надо: набрал из бутылочки – и пиши неделю.)

– Значит, так и условились, – продолжал между тем агроном, посматривая на окруживших его ребят, – каждый из вас облюбует себе деревцо и будет за ним ухаживать. Вот на этой дощечке напишем фамилию, а потом, когда вырастут яблоки, отберем покрупнее да получше… И что же мы с ними сделаем?

– Я тятьке своему пошлю, – угрюмо ответил приземистый парнишка, сын Ивана Артамонова. И шмыгнул носом.

– А я – Николаю Ивановичу, – добавил Андрейка.

– Правильно! – похвалил Вадим Петрович. – Ну, выбирайте себе яблони. Разбегайтесь!

Ребятишки бросились в разные стороны. И Анка– маленькая с ними же побежала, а потом остановилась, поднесла к губам посиневшие кулачки:

– Не буду я никакой себе яблони выбирать. Ничего мне не надо.

Спохватился Вадим Петрович, да поздно: девчонка заплакала. Взял Стебельков ее за руку:

– Знаешь что, Нюрочка, давай-ка мы вот что сделаем. Спросим у Альберта Францевича, какая из яблонь первый раз зацветет весной. Он-то наверное уж знает. И будем за этой яблонькой ухаживать вместе. Знаешь, какие яблоки вырастим! Поспеют, сорвем и принесем их бабушке, а самое лучшее – мамке. Договорились? А плакать не будем. Видишь, я ведь не плачу, а у меня совсем никого не осталось.

Так и ушли они с Анкой в самый конец сада. Выбрали самую маленькую яблоньку. Внимательно осмотрел агроном ветку за веткой, про себя улыбнулся. Анка своими руками привязала за нижний сучок бирку. И еще об одном договорились: об яблоньке этой дома молчок. До лета. Вот тогда обрадуем мамку.

К советам Вадима Петровича прислушивался и Андрон. Взять тот же хвойный настой: на язык – горечь зеленая, а надо, видать, животине. Кура и та вон начисто лапку еловую обдерет, если в курятник бросить. Сытая, а клюет иголки. Стало быть, не без пользы оно, организм требует.

То, что солому лучше всего резать да теплой водой обдавать, – это и раньше известно было. Деды– прадеды на соломе зимой коров держали. На то она и корова: ополосков напьется, набьет утробу мякиной – лежит. Лошадь – дело другое. Тут уж добрый хозяин куска не доест. Крошки и те, бывало, сметет со стола в полу, сам коню вынесет, прежде чем запрягать.

«Теперь в колхозе, конечно, того не увидишь, – сожалел Андрон. – За какие-то десять-двенадцать лет избаловался мужик, перестал уважать коня. Чуть чего – трактор ему подавай, машину. Да и власти-то, по всему видать, не горазд далеко вперед заглянуть старались. Не думали, что война вспять отбросит. А она, как всегда, прежде всего по мужику ударила. Кусай теперь локти: ни трактора, ни коня».

В глубине души у Андрона теплилась кое-какая надежда, что Карп Данилыч не оставит без внимания нужды своего колхоза. Да и другие ведь тоже просить будут, а во дворе МТС осталось старье. Гусеничные шестидесятисильные «челябинцы» вместо плугов да сеялок пушки теперь тягают; колесные тракторы «фордзоны-путиловцы», «интернационалы» и ХТЗ доживают последние дни: ни частей к ним запасных, ни инструмента. Да и с топливом – лишнюю бочку не схватишь: всё оно там же, на Волге.

«Вот и надо чем ни на есть коня поддержать, на корове в поле не выедешь», – рассуждал Андрон. Поэтому всё, что касалось фермы, поручил решать Дарье, сам же занялся делами на артельной конюшне и в кузнице. Деды ремонтировали упряжь – хомуты, седелки; бабы ткали мешковину. Нефед Артамонов прямо в избе распаривал, гнул ободья, вытачивал ступицы для колес.

Обижалась Улита, что Андрон редко на ферме бывает: всё сами, всё на себе. От лопаты да вил спина не разгибается. А отелы начнутся? Так под коровой и сдохнешь!

Яростно принималась греметь ведрами у колодца, без нужды гоняла Мухтарыча: слазил бы тот на поветь, накинул на крышу лишнюю пару жердей, чтоб с ветреной стороны солому не раскидало. Или сколол бы лед у колоды. Безответный старик молча опоясывался веревкой, кряхтя и стеная пригибался под лавку за топором, жаловался потом Дарье:

– Этот Улита – настоящий черт. Ладно, что не начальник.

Зато когда агроном появлялся на ферме, Улита преображалась. Начинала расспрашивать про газетные новости, сокрушалась, что вот такого ученого человека загнала война невесть куда. И живет-то он здесь один-одинешенек, а там в Ленинграде невеста, поди, осталась? Звать-то как, показал бы хоть карточку.

Вадим Петрович подсаживался к печурке, протирал запотевшие стекла очков, записывал что-то в свою тетрадочку. На вопросы Улиты не отвечал, только улыбался застенчиво. Выглядел он теперь намного лучше, чем в первое время, посвежел, и походка уверенней стала. Скорее всего, это сделал лесной смолистый воздух.

– Эх, сбросить бы мне десяток годков! – вырвалось раз у Улиты, после того как Вадим Петрович распрощался и, по своему обыкновению, осторожно прикрыл скрипучую дверь избушки. – Я бы тебя расшевелила!

– Я давно сказал: черт. Настоящий черт! – отозвался из своего угла Мухтарыч.

Улита и ухом не повела. А в другой раз насела на Дарью:

– Рядом живете, неужели не видишь? В эти-то годы – вдова! – сквозь стариковскую вязкую дремоту услышал Мухтарыч. – Люди они ведь оба, человеки. Самой уж, верно, надоумить придется. А вы все деревянные! Ну, убили у ней мужика, что же теперь – до гробовой доски глаза бы не просыхали? Ты смотри, что сделалось с бабой! Завяла, как маков цвет, голосу не подаст. Состарилась за год, на корню зачахла. А ведь ей и тридцати еще нету! В девках-то, помнишь, какая была?

– Все мы когда-то попрямее были, все каблучками притопывали, – ответила Дарья. – Было – прошло, не воротишь.

– Для кого прошло, а для кого за углом еще дожидается, – не сдавалась Улита. – Убитому – ему всё равно, он не мучается. А тут каково?! Гляну вот издали на нее, всё во мне так и захолонет. Куда что делось!.. Ей ли не жить, и уж это ли ей не пара была бы? Из себя видный, ума палата. Водки в рот не берет, слова срамного не скажет.

Дарья еще что-то сказала, но старик не расслышал. Улита снова за прежнее; донимала ее неуемная бабья жалость.

– Поверь слову моему: опомнится баба, да поздно будет. Может, свекрови боится? А что на нее смотреть! Кормят ее, и ладно, И девчонка, пока не выросла, скорее бы приобвыкла. Тоже ведь человек растет. А он, Вадим Петрович, любит, видать, ребятишек. Сколько раз примечаю: в школу рядом идут. Семенит сиротинка возле него, лопочет что-то, за руку держится. А вечор вон при мне тетрадок купил в косую полоску. Для себя, думаешь? Вот я и толкую: самой уж придется…

– Бесстыжая ты, Улита. Право, бесстыжая! – сказала Дарья погромче. – А если душа у нее не лежит?

– Ляжет.

Мухтарыч не всё толком понял. Повернулся на другой бок, с головой укрылся тулупом. Засыпая, подумал беззлобно: «Черт».

* * *

Ночью Мухтарычу спать нельзя: не пришел бы из лесу волк. Зима нынче ранняя, волк голодный. Он может забраться на крышу, лапами разгребет солому. Надо смотреть, слушать. Можно и не выходить во двор, чтобы узнать, нет ли поблизости зверя. Для этого надо только выдернуть тряпочную затычку в стене над котлами. Там прорублено слуховое оконце, как в черной бане. Сам Андрон велел сделать, чтобы пар от котлов выходил бы наружу. Коровы весть подадут, если учуют волка. Это одна корова молчит, а когда их много, они не молчат.

Каждую ночь старик держит наготове фонарь и большое ведро. Если в коровнике будет неспокойно, он выйдет к сараю, будет кричать, бить по ведру палкой. Хоть и голодный зверь – всё равно уйдет; кто в лесу живет, тот огня и человечьего голоса боится. И в эту ночь старик тоже не спал. Сидел у печурки, поджав по-турецки ноги, раскачивался, чтобы не задремать, подбрасывал на тлеющие угли хворост, думал свои бесконечные стариковские думы. Война не уходила обратно, в деревне остались бабы да ребятишки, земля не родила хлеба, – как будут жить?

Война одинаково плоха и русскому, и татарину. Кто ее только придумал? Вот убили хорошего парня, сына Екима-сапожника. Кто поможет теперь старикам? Бригадира Дымова тоже убили, – кто будет землю пахать, кормить весь колхоз? И у немцев есть ведь такие же старики. Есть жены и ребятишки. Получают письма – ревут. Зачем это?

Старик вспоминает. Давным-давно был и он молодым. Была у него семья, земли не хватало. Ушел из своей деревни к русскому мельнику. Четыре года работал, пока не придавило жерновом. Хозяин выгнал. Татарина тогда везде выгоняли. А теперь татары и русские мирно живут. Ребятишки из Тозлара и Кизган-Таша бегают в русскую школу, сам учитель Николай Иванович ездил в гости к татарам.

Серым чешуйчатым пеплом подернулись угли в печурке, от двери тянет холодом, по-стариковски кряхтят от мороза бревна избушки. Мухтарыч закрывает глаза, продолжая ритмично раскачиваться, ловит обрывки собственных мыслей, снова вяжет их в длинную цепочку. За спиной у него пробежала мышь, ловко забралась на подоконник, обнюхала надкушенную луковицу, недовольно отвернулась. Бесшумно скатилась на грубо сколоченный стол, старательно обследовала помятую жестяную кружку, привстав на задние лапки, заглянула в глиняную солонку. По-собачьи озабоченно почесала за ухом.

На стене, где висели портрет Ворошилова и карточка лейтенанта-летчика, что-то легонько щелкнуло и зашипело. Мышь, испуганно пискнув, шмыгнула вниз.

Мухтарыч открыл глаза. Шипело в наушниках. Потом мелодичным далеким перезвоном явственно донеслись позывные Москвы.

«Кончился ночь, – подумал старик. – Москва говорит: вставай».

Согнутыми пальцами старик оперся о половицу, медленно встал на колени, еще медленнее стал выпрямляться. Хлопнул себя по полам дырявого бешмета.

– Ай-яй-яй! Печка совсем погасла, котел не кипит! Улита опять ругать будет. И-их, малай!..

Мухтарыч засуетился. Голыми пальцами выхватил из печурки горячий уголь. Перекидывая его из ладони в ладонь, как испеченную в костре картофелину, стариковской трусцой обежал приземистую и широкую печь, с головой влез в топку под котлами и сунул раскаленный уголь в пучок заранее подготовленной бересты. Подул. Смолистые трубочки вспыхнули, еще больше свернулись, осветив уложенные над ними березовые поленья.

В печи загудело пламя, но Мухтарыч был уже у колодца. Ударом обуха сбил покрытую мохнатым инеем крышку, для чего-то приподнял ее. Из темного зева колодца дохнуло теплом, беловатое облачко пара рассеялось в воздухе. Старик поднял голову, чтобы глянуть на звездное небо.

Над заснеженной деревенькой недвижно висела голощекая оранжевая луна, окруженная голубым сиянием. Украшенная дорогими самоцветами рукоять большого ковша только-только начала опускаться, а сам серебряный ковш отошел несколько вправо от полуночной звезды.

Старик присвистнул даже: ошибка! Рано еще, только полночь. Развел в недоумении руками. Постоял у закрытых ворот коровника, прислушиваясь, и вернулся в сторожку. А из наушников всё так же струились далекие переливы знакомой мелодии. Как круги на воде, они заполняли полутемную избушку, отражаясь от закопченных стен, а навстречу им плыли новые, еще более звучные и торжественные.

Мухтарыч любил эту музыку, и ему всегда почему-то представлялась одна и та же картина – степь, подернутая предрассветной дымкой, В балке – тучное стадо, подпасок свистит на курае. Далеко-далеко скачет всадник, – мчится с радостной вестью. Но всё это только казалось. Вестей радостных не было. Москва опять скажет, наверно, что после тяжелых боев оставлен такой-то город. Зачем говорить об этом? Надо ли поднимать народ в самую полночь?

Музыка оборвалась, дед привалился плечом к простенку, мембраны шипели у самого уха.

– «Московское время ноль часов десять минут, – как-то по-особенному четко и громче обычного сообщил диктор. – В ноль часов тридцать минут будет передано важное правительственное сообщение. Повторяю: в ноль часов тридцать минут…» И сразу же победный гром торжественного марша.

«Э-э-э, – изумился старик. – Такого не бывало! Москва хочет сказать большой новость». И опять всполошился Мухтарыч: спит деревня, люди не знают, что Москва хочет обрадовать большой новостью. Надо сказать: быстрее бежали бы в школу.

Мухтарыч поднял Нижнюю улицу, стучал в окна палкой. На Верхнюю не хватило силы подняться, – задохнулся.

– Скорей, скорей торопитесь, – махал он руками, указывая по направлению к школе. – Москва велела всех собирать! Может, война конец…

В полночь Москва передавала приказ Верховного Главнокомандующего войскам Донского, Воронежского, Сталинградского и Степного фронтов. Под Сталинградом развернулось невиданное в истории сражение. Трехсоттысячная армия фельдмаршала Паулюса была уже окружена, сжата бронированными клещами. Бои идут уже две недели. Две недели молчала Москва, и вот сегодня – приказ.

Андрон сидел у самого приемника в забитом до отказа классе, смотрел под ноги. Временами он приподнимал голову, смотрел в переполненный класс. Вон Еким с женой, вон лохматая шапка Нефеда Артамонова; у окна – Дарья, Улита, Маргарита Васильевна, агроном Стебельков и Нюшка; у двери виднеется седая голова Пурмаля с неизменной трубкой в зубах. На партах ближе – учителя. Не видно одной – жены Чекулаева.

«Двадцать две отборных дивизии, – мысленно повторял Андрон, – триста тысяч – сила… Ну, теперь уж ему не сдюжить. Нет».

Когда расходились из школы, сверху сыпался мелкий снежок. Андрон обратил внимание на то, что в окнах квартиры Чекулаева горит свет, но следов у крылечка не видно.

«Чего же это она не пришла? – безотчетно подумалось Андрону. – В агитаторах числится, и до школы – рукой подать. Вся деревня сбежалась. Каждый знает: на Волге судьба государства решается. Как же это оно, без внимания?..»

А Чекулаева в это самое время спокойно перечитывала письмо, полученное накануне. За участь Александра Алексеевича можно было особенно не волноваться: между строк она прекрасно видела – муж находится не в окопах. Сейчас Руфину Борисовну занимало другое. Неделю тому назад она получила посылку – двенадцать кусков серого солдатского мыла. Один (под большим секретом, и прежде всего от Андрона) успела продать Кормилавне за фунт сливочного масла, другой променяла Анне Дымовой на кусок беленого полотна. В письме муж спрашивает, получила ли она эту посылку. А в конце – приписка: «Спрячь и не вздумай кому-нибудь продавать!»

«Боится – продешевлю, просчитаюсь, – самодовольно усмехнулась Чекулаева. – Не такая уж я, мой дорогой, фефёла…»

Дарья ушла вслед за Андроном, а Улита задержалась; учителя столпились у карты – искали город Калач, где соединились войска, охватившие сталинградскую группировку. Здесь же стояла и Анна Дымова. Маргарита Васильевна провела указкой от Белого моря до Черного, захватив при этом Кубань и Новороссийск.

– Много еще отбивать городов, – говорила она, – но мне почему-то кажется, что очередные, такие же радостные, сообщения придут вот отсюда, – и указала на Ленинград. – Не так ли, Вадим Петрович?

– Как ленинградец, присоединяюсь безоговорочно, – пошутил агроном. И все вокруг заулыбались.

Не улыбалась одна лишь Анна. Перед нею была та самая географическая карта, на которой когда-то искала она небольшой, мало кому известный городок Турий Рог у пограничного дальневосточного озера Ханко. Теперь взгляд ее был прикован к лесному Псковскому краю. И здесь два огромных озера. Вот он – Псков, вот железная дорога на юг.

«В двадцати пяти километрах южнее Пскова, у станции Черская, – пронеслось у нее в голове. – Дойдут наши до Пскова – поеду. Может быть, кто на станции видел? Могилку укажут».

И Маргарита Васильевна смотрела в эту же сторону. Сын Дарьи не обманулся в своих предположениях. Он действительно летал в Партизанский край, писал об этом намеками, а в одном из писем вставил такую фразу: «Повстречался я тут однажды с лесным мужичком. Этакий бородач, вроде нашего соседа. Пришел он к нам за патронами. Разговорились, он больше расспрашивал, а потом как схватит меня в охапку. Смотрю – Николай Иванович! Жив и здоров. Кланяется всей деревне».

На другой день проводили митинг. Написали большое письмо героям Сталинграда, поздравили их с победой. Тут же зашивали посылки. Вадим Петрович своей самопишущей ручкой выводил печатными буквами: «Лучшему пулеметчику», «Снайперу», «Отважному разведчику-артиллеристу», «Истребителю танков», «Летчику-штурмовику».

В посылках были носки и варежки, обернутые в чистые тряпицы куски солонины, девичьи подарки – расшитые цветочками носовые платки и кисеты, лесные каленые орехи. А Кормилавна принесла мешочек сушеной малины – от простуды. Всё берегла на самом дне сундука: вдруг Варенька или Андрейка застудятся. Ребятишки ведь, разве за ними усмотришь! А тут не стерпела: у ребятишек-то, в случае чего, и молоком кипяченым хворь эту выправить можно. Загнать вон на печку – сиди. А солдату, ему небось по неделе и обсушиться-то негде.

Отдала Кормилавна мешочек, попросила агронома, написал бы, как пользоваться настоем, и – к дому. День выдался солнечный и без ветра. На шестке ведерный чугун с кипятком, и корыто в избе оставлено.

Пришла, занялась стиркой. Мыло только на белое тратила. Шутка ли – фунт на фунт! Ладно, что сам-то не знает. Вот и торопилась, пока не увидел. Возьмет да и спросит: «Где же это ты достала?».

А мыло какое-то слабое, кусок так и тает в руке. Вздохнула старушка: и масла жалко, и без мыла нельзя. Пригнулась, достала из кучи Варенькино платьишко. Замочила в корыте, легонько помылила. Скоблит что-то по ладони. Еще раза два провела – скоблит.

«С костями, что ли, мыло-то нынче варят?» – недовольно подумала Кормилавна, нащупав пальцами острый предмет в середине куска. Глянула – что-то темное бугорком выпирает. Подошла к окну – блестит! Колупнула ногтем – красненькая стекляшка с гречишное семя.

– Что за диво?

Подцепила веретеном – золотое кольцо с камнем в оправе. Тут и Андрон на пороге.

– Чего рот-то раскрыла? – спросил, развязывая кушак. – Руку-то чего не опускаешь, аль занозу вогнала?

Кормилавна не шевелилась. Андрон подошел поближе, заморгал удивленно:

– Где нашла?

Кормилавна молча показала на кусок мыла.

Не больше как через полчаса Андрон и Вадим Петрович сидели за столом в квартире Чекулаева. У дверей топтались понятые – Еким и Нефед Артамонов. Негодующая Руфина Борисовна принесла из кладовки фанерный ящик, бросила его на пол, пообещав немедленно позвонить в райком и прокурору.

В ящике было десять брусков мыла. Хозяйским хлебным ножом Андрон крест-накрест резал куски. В двух первых ничего не оказалось. В третьем нож остановился на середине. Андрон поманил понятых пальцем, разломил кусок надвое – кольцо. В четвертом – сломанная золотая чайная ложка, в пятом – два крестика и червонец…

Потрясенная Руфина Борисовна судорожно глотала воздух. Андрон молча пригибался за очередным куском, молча резал его. Отбрасывал в чайное блюдце то крышку от медальона, то брошку.

Когда агроном Стебельков закончил писать протокол и все присутствующие, в том числе и сама Руфина Борисовна, подписались, Андрон обратился к хозяйке дома:

– Адресок бы нам, гражданка Чекулаева. Адресок, говорю, где воитель-то твой находится. За такое, по нашим советским законам, в мирное время стреляли. Сейчас – вешают. А теперь ступайте звонить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю