Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"
Автор книги: Евгений Нечаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 44 страниц)
Растерялся парень вконец, когда перед ним корзину поставили. А поверх всего – цветов веник, и записка приложена, При народе не стал Володька записку читать, сказал комсомольцам спасибо и слово дал с дорожки своей не сворачивать. Всё принесенное поделил Володька с соседями по палате. И шоколаду плитку одну аккуратненько так разломал по долькам. Две другие завернул в газетку – матери: в жизни того не видывала. На цветы и смотреть не стал: не мужицкое это дело. Попросил сиделку отнести их в женское отделение.
Вскоре после того пришла женщина незнакомая. Высокая, черноволосая, а на левом виске прядь седая. К самому лицу Володькиному склонилась. Глаза темные – огромные-преогромные. Так и утонул парень в этих бездонных глазах, даже как-то и страшновато сделалось.
Зажмурился Володька – и разом Метелиха в памяти. Вот оно: мать это Верочкина. А женщина положила на Володькин горячий лоб свою легкую руку, по волосам взъерошенным провела, вздохнула по-матерински протяжно. Открыл парень глаза – другой перед ним человек, и во взгляде – тоска. Ничего не знал Володька про эту женщину, а вот глянула так – заворожила.
– Мне про вас Игорь рассказывал, – тихо проговорила женщина. – Я видела вас там, у могилы… Вы понимаете?
– Понимаю.
– Я пришла поблагодарить вас за всё хорошее, что вы сделали для Верочки.
– За нее мы еще не сквитались.
– Не нужно об этом… Ужасно!
– Время наше такое. Меня тоже вот полыснули. Николаю Ивановичу пулю-то готовили. А за что?! Мироедов за глотку взял. А всё одно – правда наша. Есть там еще паразиты…
– А скажите, Володя, вот вы часто бывали в доме у нас… Нет, не то говорю. Учителя вашего, Николая Ивановича, любят крестьяне?
– Мудрено! Не девка он, чтобы любить. Уважают – другой разговор. Это верно. Вы что, думаете, спроста из обреза-то в него целили? А кто целил? Контра, до смерти не придушенная! А раз эта самая контра руку на человека подымает, стало быть, это и есть самый нужный нам человек!
Замолчал Володька. Молчала и неожиданная посетительница, а потом выпрямилась. Глаза снова холодными стали.
– Жестокий он.
– Кому как. К примеру, для нас такого и надо. Иной раз тоже небось душу-то кошки скребут. Не выказывает.
– Кошки… Да, да.
Ушла жена Николая Ивановича, а Володька долго лежал, хмурился. По всему видно: гложет ее тоска, а как выправить дело – не знает. Жалко стало парню чужой поковерканной жизни.
Подумал об этом Володька, письма из дому перечитывать принялся. Больше всего досада брала, как это он в овраге за хутором Пашаниным не рассмотрел гнезда вороньего. Дней за пять всего до полуночного выстрела в окошко проходил Володька с ружьем по дну этого самого оврага. Русака-подранка по следу разыскивал. Прошел у самой коряжины, про которую Федька писал. Как сейчас помнит Володька: сам Пашаня еще в это же самое время к родничку с ведерком спустился. Надо же быть такому: в трех шагах он, Володька, лаза не рассмотрел! Значит, и тогда, после убийства Верочки, нечего было по лесам за три– девять верст мотаться, – тут они были, на хуторе!
Андрон – молодец. Вот кому всей деревней в ноги кланяться. Не найди он логова бандитского, они и не такое бы еще удумали. А ведь раскулачивать собирались, – счетовод Артюха воду мутил. Сволочь мужичишка. Не зря Козлом прозывают…
В больнице время мухой сонной ползет. Хуже всего лежать, когда за окном морось или метель. Галки жмутся на карнизах, как нищенки у церковной ограды. И мысли какие-то тягучие, серые в голове разматываются. Без конца и начала. Холодно от них, неуютно.
Вот и зима на исходе, и всё время смотрит Володька на улицу через двойное стекло. Дела шли худо: вначале словно и полегчало, а к марту задыхаться начал. Проснется средь ночи – не вздохнуть! Врачи так и этак просматривали – ничего не понять. Специалиста из области вызвали. И этот плечами пожимает. Рана зарубцевалась, руку правую куда хочешь верти, а дыханье спирает.
Лучами просвечивали – ничего не находят. Наконец увидели: в легкое осколок ребра вклинился. И положили Володьку на операционный стол в четвертый раз.
Очнулся – один лежит в комнате. На дворе ночь; мороз стекла росписью изукрасил. Вздохнуть попробовал – дышится. Поглубже ртом открытым хлебнул – не колет. В ребрах только заныло. Стало быть, поживем. Тут и сестра дежурная в дверь проскользнула неслышно:
– Больной, вам нельзя шевелиться! И дышать полной грудью не торопитесь.
Подошла, подушку поправила, а сама улыбается. И Володька в ответ улыбнулся.
– Я вас порадую, – сказала сестра, не переставая улыбаться.
– Я и так рад-радешенек!
– А по-настоящему?
– Жив. Куда больше.
– Только при условии, – погрозила тоненьким пальчиком, – не шевелиться! Сейчас же усните, утром к вам кто-то придет!
Щелкнула сестра выключателем, а через верхние стекла двери голубоватый свет всё равно просачивается. Тихо кругом, дремотно. Забылся Володька – лежал, вытянув руки поверх одеяла.
«Кому бы прийти-то?» – задал себе вопрос и не ответил: слабость сонливая не дала ходу мыслям.
Снова дверь приоткрылась; смотрит кто-то в щелку. И не отходит. Шепот торопливый донесся. В покос, ночью, в сене, девчата так шепчутся: одними губами.
Может, спал, может, не спал Володька. Ему казалось – на косилке парной косит он сено у Красного яра, а под дубком Андрон с топором. Отточенным лезвием провел бородач по ладони, поплевал на руки, в три удара повалил дерево. Пнул ногой с яра, закружилась коряжина в омуте. Присел Андрон на пенек, глянул искоса на Володьку: «Был бы ты, парень, постарше…» «Чего это он? – удивился Володька. – Неужели на Дуняшку свою намекает?» Вот и нет Андрона. Верочка руки Володькины перевязывает. А у самой волосы по плечам оголенным рассыпались. Плита на Метелихе… Всё.
И снова невнятные слова у двери:
– Врач узнает – мне попадет, что ночью тебя впустила. Спит человек!
– Ну хоть одним-то глазком!..
И вот утро. Морозное, ясное. На оконном стекле розоватые отблески. Поначалу багрянцем они полыхали, затем синью озерной подернулись, и через эту, мохнатую от инея синеву весенними проталинами отдушины на стекле обозначились.
Захотелось потянуться Володьке, расправить плечи. Эх, на лошадке бы резвой, в санях кованых да по дороге лесной проехать! И чтобы ели кругом заснеженные, пыль с лапок искристая. И была бы рядом…
Вздохнул Володька, оторвал взгляд от причудливо расписанного стекла – стоит у кровати Нюшка. Смотрит на него широко раскрытыми испуганными глазами, а на пушистых ресницах – слезы.
– Светик мой…
Приподнялся Володька на локте:
– С коих пор это стало?
– Я и ночью к тебе заглядывала… К главному вечор допросилась. Три дня при больнице живу…
Закрылась Нюшка руками, шаг в сторону сделала.
– Ну, чего ты… Садись.
Нахмурил Володька широкие брови, долго соображал, что бы сказать Нюшке, да так ничего и не придумал.
Вернулась Нюшка из города, в голос ревела на коленях Улиты.
– Три дня – как собака под лестницей… Уж я-то им и полы мыть принималась, и халаты в кипятке вываривала, пока к главному допустили. Всем говорю: сестра я ему двоюродная. Ну, а сиделка-то – эту не проведешь, в годах; все, как есть, выпытала. Подвела меня ночью к угловой палате со стеклянной дверью. Вижу – лежит. А он… он – камень речной, в тину засосанный!
– Поплачь, поплачь, девонька, – приговаривала нараспев Улита, – в нашем деле слезы – средство верное. У бабы и горе и радость – всё слезой оборачивается. А твое-то горе – через левое плечо трижды плюнуть. Да такого ли еще приглядишь! В эти-то годы!.. А ты вот что: вернется он к дому – и виду не подавай! Больше того: какого ни на есть завалящего, сопливенького подхвати да под ручку с ним… Враз глаза-то по полтиннику станут. А гоняться начнет – отпихивай. Потом оно видно будет…
Жалко было Улите Нюшку, вот как жалко. Про всех девок на деревне знала, а к сердцу близко не прикасалось: девок-то – вон их сколько, дорожка – одна. Ну, поголосит, повоет, а как косы вокруг головы обернула, повязалась платком у горла – кончена ее песенка.
Хотелось чем-то еще утешить Нюшку. И за доверие ее, за кротость рассказала Улита про свое заветное, никому не ведомое. Про Фрола, Артюху и того – кривозубого – всё рассказала. Откинулась потом головой к простенку, а Нюшка сидит, не дышит.
– А как же… как же Артюху до сих пор земля носит?! – спросила она через минуту.
– Он-то мне и принес это известие. Я, говорит, специально к тебе их завел. Знал, что Фрол в те поры дома. «Вот ведь незадача какая – упредить не сумел. Как тут сумеешь, когда пистолет перед носом!..» А только не верится мне. У Карпа Даниловича когда в доме искали, Артюху не видели, а на мельнице был. Сказывала мельничиха. Пойди вот теперь, докажи. Сколько лет-то прошло!
– А того, кривозубого? Может, кто хуторской?
– По обличности не подходит. В перчатках. Усики ниточкой. Как сейчас вижу.
Прилепилась Нюшка к Улите, дня не минет, чтобы не забежала. И всё про свое, про Володьку. Веселее стало вдвоем, другой раз и в клуб вместе сходят. Дивилась Улита на хлопоты комсомольцев. Сами дом старосты разобрали, в старой школе переборки сняли, печь переставили в угол; прируб к середине приделали, приемник купили. Народу в клубе полно. И Артюха тут же. То газету читать примется мужикам, то про попов да купцов сказки рассказывает. А больше всего толкует про политику.
Мудрено толкует Артюха, не всякое слово понять. Пятилетка, индустрия, электрификация, тяжелое машиностроение, какие-то блюминги. На заводской пролетариат во всем упор делает. Вот, дескать, жили до революции в подвалах да на чердаках, по двенадцать часов работали, а хлебушка по восьмушке на день. То ли теперь? И опять: «Индустрия!» «Днепрогэс!» Мужик подождет – что ему делается? Трактора дали? Дали! Облегчение?.. Стало быть – обеспечь!..
Глава вторая
Отшумели февральские метели, ровный безветренный мартовский снегопад приподнял лесные дороги, сравнял поля с берегами Каменки, заменил побуревшие шапки на мужицких избах. Прояснилось небо над деревней. На опушке березняка за Метелихой за версту косачиные стаи пересчитать можно. Чуть зорька – принимается за свою работу полосатый дятел, далеко из-за речки слышен дробный его перестук; облепили воробьи ветлы над озером, гроздьями висят на ветвях, спозаранку отчаянный спор заводят, на ворону косятся недовольно. Сидит она на шесте, склонив набок носатую голову – изо всех сил старается вникнуть в бестолочь воробьиную. Ничего не понять, так и отступится, улетит куда-нибудь в переулок, подальше от суматошного писка.
Часу в седьмом выкатывается из-за дальнего леса краснощекое, улыбчивое солнце. Прямо по огородам, по затвердевшему за ночь насту, сбегаются в школу ребятишки. Не пускает их Парамоныч, гонит метлой от крыльца – до звонка-то эвон сколько еще! – всё равно в коридор набьются, в классах сцепятся. Ни во что старика не ставят, да и учителей молодых тоже не особенно побаиваются. Николай Иванович показался в дверях – тишина мертвая, только глаза светлячками поблескивают да носы обветренные розовеют над партами.
Два-три урока пройдет – на доске и на очках учителя запрыгают шустрые зайчики от настежь раскрытой фортки, а там, за бревенчатой смолянистой стеной, такая же развеселая капель с крыши.
И Николай Иванович не сердится на ребятишек, отмахнется от Парамоныча, когда тот с жалобами пристанет, а если и оставит кого после уроков задачки решать, то и сам тут же в классе остается, проверяет тетради или стоит у окна, смотрит на улицу, и лицо у него доброе-предоброе.
Сколько бы лет ни прожил человек, к весне он всегда молодеет. Как и в пору далекой юности, охватывают его радужные мысли о далеком, прекрасном, возвышенном; а если и вспомнится иной раз такое, к чему возвращаться не хочется, то без горечи, в невесомой дымке мечтательной, теплой грусти. В таком именно освещении представлялись Николаю Ивановичу годы его жизни до переезда в Каменный Брод: всё – и война, и голод, и фронтовой госпиталь.
Но было и такое, чего не удавалось приглушить перебором весенних струн, – страшная смерть Верочки. Это не забывается, – отойдет несколько и вернется вновь, ночью поднимет с постели, днем ни с того ни с сего проглянет между строк учебника, наплывет с колокольным вечерним звоном.
Вот и Валерка последний год учится в семилетке, осенью нужно везти его в город. Неплохой парень, но огонька в нем нет. Скажешь, что сделать, – сделает, не подскажешь – день просидит за книжкой. И здоровьем слаб, устает быстро.
Часто Николаю Ивановичу Верочка вспоминалась. И глубоко трогала учителя забота товарищей дочери о том, чтобы сохранить память о первой на селе комсомолке. Ребята решили у подножья Метелихи разбить парк имени Веры Крутиковой, на вершину горы прорубить ступени и обелиск установить на могиле. Мысль эту, оказывается, высказал на бюро за несколько дней до злодейского выстрела Владимир Дымов.
По-своему переживал Николай Иванович горе Володькиной матери. Жалел и парня, конечно, но жалость была особенная, такую понимает тот, кто бывал на фронте. Без причитаний она, без скомканного у глаз платочка. Тяжелая каменная глыба давит на сердце, и оттого сжимаются кулаки, а во рту солоноватый привкус.
От Маргариты Васильевны изредка получал коротенькие письма. Спрашивала, не считают ли ее комсомольцы дезертиром. А в одном письме такое вдруг написала, что Николай Иванович дважды протирал очки: в общежитие к ним зашел как-то человек в дорогой шубе, вызвал ее в коридор и долго расспрашивал о каменнобродских делах. Всё допытывался: поедет ли она обратно в деревню, а если да, то к кому. И что это просила узнать одна очень интеллигентная особа. Ушел не назвавшись.
«Так это Иващенко! – подумал тогда Николай Иванович. – Какого черта ему еще надо?»
Когда в школе сряду шесть дней заседала выездная сессия суда, когда вводили под конвоем бывшего старосту, учитель впивался взглядом поочередно то в одного, то в другого каменнобродца. Никто не выдерживал этого взгляда. Один только поп не пригнул головы – сидел в третьем ряду каменной глыбой и в перерывах с места не поднимался. Не было на лицах мужиков ни страха, ни сочувствия подсудимым, не было и равнодушия. Только раз дрогнули брови у Николая Ивановича: ага, вот он, – нашел!.. Это когда на вопрос обвинителя Иван Кондратьевич ответил, не поднимая глаз: «Никого больше не было. Кто с нами якшался, все они тут – на скамье».
Показалось тогда Николаю Ивановичу, что кто-то вздохнул возле печки. Глянул туда учитель: кузнеца Карпа Даниловича увидел, рядом – лохматая борода Андрона, а подальше счетовод кумачовым платком лысину протирает. В классе не продохнуть, вот и распарило человека. А может?..
С того дня, как приехал в Каменный Брод, знаком Николай Иванович с Артемием Гришиным. Деловой человек. Рассуждает трезво, ревностный блюститель законности. В колхоз записался вместе с беднотой приозерной, раскопал какие-то старые планы в земельном отделе. Помог разрешить давние споры с Константиновкой из-за луговой поймы. И при раскулачивании колебаний не проявлял. Больше того, осаживать не раз приходилось. Взять хотя бы собрание, когда братьев Артамоновых в колхоз принимали. Крепкие мужики, торговлей одно время занимались. Правда, и сейчас стороной держатся, но работники оба стоящие…
Приговор вынесен, осужденных вывели из помещения. В дверях бросилась на старосту Володькина мать, сухими руками вцепилась в бороду:
– Тут казнить душегуба! При народе!!
Дюжий начальник конвоя с подоспевшими милиционерами оттащили Фроловну.
Расходились каменнобродцы, гул множества голосов доносился уже из коридора. Так зарождается в горных теснинах обвал. Веками громоздятся нависшие скалы, чудом держится над тропой многотонная глыба. На ней – непомерная тяжесть каменистого оползня. Держится какими-то законами, обрастает метровым наплывом льда, держится. И вот где-то вверху оборвался кусочек породы с кулак – с грохотом ринулась вниз лавина.
Так и сейчас получилось: через открытую форточку слышал учитель гневные выкрики с улицы: «Правильно!!», «Изничтожить с корнем!»
Пока судьи прибирали бумаги, надевали шубы, разговаривали вполголоса, ожидая подводу, к Николаю Ивановичу подошел Андрон. Гудел на одной низкой ноте, как огромный лохматый шмель:
– Крепенько, одначе. И без обжалования. Справедливо.
И опять тот же Артюха вклинился:
– А ты думал – цацкаться с ними? Нет уж, брат! За что кровь проливали?!
Хмыкнул Андрон, глянул на счетовода:
– Сдается мне, не дюже много пролил ты ее, крови-то. Так разве – с поносом. Это когда банда зеленая наскочила. А у тебя за день до этого, кажись, на тужурочке бант красный суровыми нитками пришит был?
Остался Артюха с открытым ртом. Андрон между тем настоятельно дергал учителя за рукав:
– Сказал бы товарищам, пусть бы уж заночевали в деревне. До станции сорок верст. Мало ли. Да и сам– то шел бы, одначе, ко мне.
– Вот за это хвалю, Андрон Савельич, – не преминул высказаться ошарашенный счетовод. – Это-то ты вот как правильно, в корень смотришь! Гидра, она не сполна предстала на скамье революционного правосудия! Ты скажи?! Кто мог бы подумать на конюха? Стопроцентный батрак! То-то я примечал: не смотрит он в глазу человеку!
* * *
Приняли Андрона в колхоз. Сам он привел на конюшню пару лошадей, Кормилавна следом хворостинкой от веника подгоняла корову. Андрон лошадей своих в дальний угол поставил, стойла вычистил, сена охапку принес, потрепал кобылицу по холке, разом обмяк, ссутулился. Чужой, не своей походкой брел по двору. И тут же счетоводу в Константиновку ехать приспичило. Не успел Андрон за ворота выйти – кобылица в оглоблях. С гиком вымахнул счетовод на улицу, только комья снежные бьют в передок кошовки. У Андрона желваки на скулах перекатились. Видел всё это Николай Иванович, промолчал.
К весне на заседании правления учитель предложил выдвинуть Андрона бригадиром, – нужно было укреплять актив. Против Андрона выступил счетовод – одним голосом «за» отстояли свое предложение коммунисты. Непонятным показалось тогда поведение Артюхи; заняться бы этим делом следовало Николаю Ивановичу, да мысли другие не давали покоя: что-то неладное с планом сева мудрили в земельном отделе. Всё по дням расписали, угодья по-своему перекроили; там, где век мужики проса не сеяли, – сеять заставили, где картошка с горошину, – сажать.
– Стало быть, централизация руководства, – глубокомысленно философствовал счетовод, – специализация то есть! Константиновским вон – горох да пшеницу, нефедовским – ячмень. Самолично с Евстафием Гордеевичем на этот предмет разговор имел в городе. Государственная, скажу вам, голова! Мы, говорит, на новые рельсы перейдем. Потому – план! Указания такие! Заводы-то как работают? На одном, скажем, прокат, так он уж будильники не выпускает. Вот и нам – социалистическая перековка. А как же!
– Мудреное что-то толкуешь, – качал головой Андрон.
– Темный ты человек, Андрон, – укоризненно добавлял счетовод, – дедовскими думками живешь, не дорос до понятия. Оно поначалу мне и то непонятно было, а Евстафий Гордеевич разъяснили. Государству от нас что требуется? Хлеб! Вот Москва и планирует: с Украины – пшеницу-полтавку, с Кубани – масло, Белорусь – картошку. Псков, скажем, к примеру, лен– долгунец. А нам нет пока единой установки. Вот в земельном отделе и прикинули, чтобы нам головы не ломать: картошку и просо. Так-то ближе к единому плану. И товарищ Скуратов одобрил!
– Очередной заворот в мозгах у вашего Евстафия Гордеевича, да и у Скуратова тоже, – высказался тогда Николай Иванович и от лица партийной ячейки предложил не принимать головотяпского плана.
– Это недоверие руководству! – кричал счетовод. – С райкомом партии планы земельного отдела согласованы? Согласованы! Уважаю я вас, Николай Иванович, а всё же такие выступления на данном ответственном этапе…
Пришлось Николаю Ивановичу поехать в город. Председателя исполкома не оказалось на месте, к Иващенко не пошел, а инструктор по оргработе – по возрасту на три-четыре года старше Валерки – пожимал плечами: действительно путаница какая-то.
– Да неужели не ясно вам, что эта «централизация» – прямой путь к развалу колхозов? – стараясь сохранить спокойствие, говорил Николай Иванович. – Хорошо: посеют наши каменнобродцы просо за Длинной еланью, а там место низкое, суглинок. Что из этого выйдет, что скажет потом колхозник? Евстафий Гордеевич как был главным агрономом, так и останется, а что мы дадим государству и колхозникам?
– Что же вы предлагаете?
– Сеять то, что сеяли!
– А о повышении культуры землепользования вы думали?
– Думали… В этом году обработаем новые участки.
– Хорошо, доложу руководству. На вашу партийную ответственность. Главное – осенние хлебозаготовки. Выполнит колхоз план натурой – не будем вмешиваться.
– А если в плане девятьсот пудов проса?
– Меняйтесь с соседями.
– Черт знает, что получается!
– Не забывайтесь, товарищ Крутиков!.. Вы не на сельской сходке.
– Я прошу обсудить мое заявление на бюро райкома, – настаивал Крутиков.
– План мероприятий по проведению посевной кампании одобрен пленумом, – сухо ответил инструктор. – Вы что, районной газеты не читаете?
– Напишу выше.
– Пожалуйста! Ваше заявление вернется к нам.
Инструктор выдвинул ящик стола, покопался в бумагах, потом для чего-то открыл и снова закрыл сейф.
– Не торопитесь пока уходить! – остановил он Николая Ивановича. – В райком поступают сигналы… Из авторитетных источников. Да, каково самочувствие вашей супруги? Хорошо, что вы сами зашли.
– А вам-то какое до этого дело?
– В комплексе, в комплексе, так сказать. У вас ведь, кажется, нет еще официального развода? Я бы посоветовал предпринять что-то. К этому обязывает элементарная порядочность по отношению к другой женщине.
Николай Иванович вскипел.
– И вот еще что, – продолжал инструктор, – что бы вы ответили на такой, например, вопрос… Не кажется ли вам, коммунисту, что такие, например, явления, как посещения директором школы священнослужителя местной приходской церкви, не вяжутся с установками партии и правительства?
– Представьте себе: с бывшим священнослужителем – вяжутся!
– Так и товарищу Иващенко доложить прикажете? – совершенно уже издевательским тоном спросил инструктор, не обращая внимания на слово «бывшим». – Кстати, он именно – товарищ Иващенко – поручил персонально мне расследовать эти материалы.
Николай Иванович смерил насмешливым взглядом петушистого паренька, сказал с укоризной:
– Рановато вас посадили сюда, молодой человек! И в школе вас плохо воспитывали. «Персонально!» – скажите, пожалуйста! Давно ли слово-то это выучил?
Долго не мог успокоиться после этого разговора Николай Иванович. Мальчишка! Он, видите ли, будет расследовать! Ему «персонально» поручили!
«А что, собственно, расследовать? Что заходил с Бочкаревым к попу? Вот уж, действительно, смертный грех!»
Николай Иванович дошел до больницы. Хотелось повидать Володю. Не пустили: день неприемный. Написал парню записку с пожеланием скорее стать на ноги. Порадовал тем, что молодежь поднялась стеной, что секретарем теперь избран Федор Капустин.
К вечеру, сам не зная зачем, оказался на Коннобазарной улице. Вот и дом двухэтажный напротив лесничества. В угловом окне свет. Голубоватый, мягкий отблеск ложится на снежные осевшие сугробы. Сосульки длинные свесились с крыши. Сколько раз возвращался учитель мысленно к этому окну с голубым абажуром. Из промерзлых окопов в Полесье, из траншей под Каховкой… Тогда было другое. Нет теперь этого. Песок на зубах. И глаза сухие. Тянет, однако. А что это? Может быть, уже старость?..
* * *
Весна брала свое: потемнели дороги, на высотках курились проталинки, нежилась пробужденная земля, набиралась жизненных соков. Посинела, вздулась Каменка, а в одну из ночей гулко, пушечным выстрелом, прокатился над бором раскатистый треск ледолома. Вздыбились на попа саженные льдины, тычась одна о другую слепыми, бычьими мордами.
Неделю играла Каменка, напоенная вешней брагой земли, в буйной радости сбрасывая свинцовую тяжесть зимнего панциря; хмельная – не заметила поначалу, что сама же, играючись, перегородила русло, понаставила меж зализанных валунов у Красного яра саженных зеленых плит, наметала на берег ледяного крошева. Уперлась в затор, разъярилась: в ночь захлестнула луговину; в лесу на делянках смыла штабеля бревен, кружила их в пенистых водоворотах вместе с гнилыми, трухлявыми пнями, кучами жухлой древесной листвы и прелой соломы, а еще через день с каменным тяжким грохотом проломила стену, вырвала с корнем дубок и аршинным валом безудержно хлынула на поля. Давно не бывало такого разлива: почтальон прямиком в Константиновку ездил на лодке. Деды разводили руками, – сила!
Дарью Пашанину записали скотницей во вторую бригаду. Пришла она к вечеру в коровник, заглянула в кормушки – пусто; коровы стоят облезлые, бока у них подопрели, в загородке телята мычат – кожа да кости. В том же дворе – конюшня бригадная, у ворот стожок мелкого сена, стригунки-жеребята втаптывают его в грязь. Испокон веков так ведется в хозяйстве крестьянском, даже у крепкого мужика: лошади сена охапку, корове – полова. Корова зиму живет на объедках, а к весне – на соломе с крыш; не пахать на ней, а ну конь занедужит?
В хозяйстве крестьянском конь – всему делу корень. Сам мужик сидит впроголодь, а коню овса мешок бережет на пахоту, корочку со стола, крохи ему же после завтрака в шапке вынесет. Корове – ничего: требуха у нее двойная, на осоке перезимует. Так и в колхозе осталось: к лошадям постоянный конюх приставлен, за коровами – очередность по улице; стоят иной день недоены. Хорошо, если на речку хозяйка иная сгоняет, напоит в ледяном корыте, а то и этого нет.
Подобрала Дарья из-под ног жеребят помятое сено, отнесла телятам. Тут и Андрон заглянул на двор, – всего две недели, как принял он вторую бригаду; по его-то просьбе и решило правление определить Дарью на скотный двор. Радости мало, конечно, одной за двумя десятками голов не усмотреть, но председатель сказал, что и старый порядок не отменяется: ежедневно в помощники Дарье будет кто-нибудь приходить по наряду бригадира.
– Ну што, Дарья Кузьминишна, – окликнул ее Андрон, – как тебе приглянулось? Вот это и есть МТФ!
– Чевой-то? – не поняла Дарья.
– МТФ, говорю, – недовольно повторил Андрон. – По документам так оно значится: молочно-товарная ферма! Чтоб ей провалиться.
Сердит был Андрон: поля еще не просохли как следует, в ложбинах кони вязнут по брюхо, а из района звонок за звонком: сколько процентов засеяно?.. Дались им эти проценты!
– Тут вот тоже проценты, – ткнул Андрон большим пальцем в заостренный крестец ближайшей коровы. – МТФ!
Коровенка переступила всеми четырьмя ногами, вздохнула шумно, будто сказать хотела: ну а я-то чем виновата? Знаю, что молока во мне нету – кормить меня надо!
Андрон отошел было в сторону, – буркнул, не глядя на Дарью:
– Ты вот што, на утре приходи, одначе, пораньше. Дам тебе лошадь да девок кого-нибудь пошлю; пока Каменка с берегов не вышла, объехали бы на лугу остожья. Набрать кое-что еще можно, плохо, на ту сторону не попасть. Хозяева, мать вашу, в МТФ…
В ту же ночь прислал Роман Васильевич сторожа за Андроном, – из областного центра приехала уполномоченная. Не только колхоз, «Колос», весь район отставал по севу.
Приехала она еще засветло, пристала к Роману, не отдерешь. Глянул Андрон на нее: из себя чернявая, ногтем пришибить можно, а поди ж ты – такого страху нагнала на Романа. Поздоровался, присел возле печки, чтобы с мыслями собраться. Еще раз глянул: в туфельках приехала, на копытцах.
Покачал Андрон головой, густо прокашлялся.
– Што же делать-то будем, Роман Василич? – спросил как бы про себя. – Негоже нам в хвосте-то тянуться… Может, и в самом деле начнем? С горы-то им ведь виднее!
– Вот именно! – живо подхватила уполномоченная. – Ведь нельзя же, в самом деле, подводить под удар руководство! Ну кому это приятно, если товарищей Иващенко и Скуратова вызовут на бюро? – Осуждающим взглядом смерила председателя, повернулась к Андрону и добавила скороговоркой: – Между прочим, в райкоме твердо уверены, что колхоз ваш никому не уступит первенства. Товарищ Иващенко так и сказал, что здесь, среди непосредственных тружеников, нашли наиболее благодатную почву прогрессивные веяния нового.
– Почва-то она, конешно, особливо на Длинном паю. Куда с добром, – невпопад отозвался из своего угла Андрон.
О товарище Иващенко он меньше всего беспокоился, да и о бюро обкома не имел представления, однако к великому недоумению председателя и всех правленцев заявил, что с утра распорядится сеять овес за Ермиловым хутором.
– В уме ты, Андрон Савельич? – озадаченно спросил председатель. – Да туда через болотину не проберешься! В добрые годы в последний заход сеяли!
– Ничего. То было раньше, теперь сверху виднее. А ты, Роман Василич, того, не сумлевайся. Деньков за пять с клинушком тем управимся, а потом и возле деревни подсохнет. Ничего, раз велят, сеять надо…
Роман Васильев только руками развел: зря надеялся на Андрона, думал – хоть этот поддержит. Ночевать уполномоченную устроил Андрон у себя на чистой половине, а утром чем свет разбудил.
– Мои вон поехали, – мотнул бородой в сторону окна. – Ежели вам желательно в поле побыть, собственными глазами в чем убедиться, обождут. Да только велика ли нужда-то в этом? Дождливо оно на дворе, слякотно, а в туфельках неспособно. Старуха еще вон взяла да калоши ваши с обоих сторон вымыла. А печь не протоплена. Когда теперь просохнут?
Посреди дороги действительно стояла телега, загруженная тугими мешками с зерном. Андрон постучал в окошко, подзывая возницу:
– Поезжай, неча время терять!
Телега тронулась, Андрон потоптался у порога, нахлобучил шапку и тоже ушел. И до вечера позднего, дотемна.
Неделю без малого прожила у Андрона уполномоченная. Каждый вечер сообщала в район, нахвалиться не могла процентами. Каждый день возил кладовщик второй бригады мимо окон Андрона одну и ту же телегу, а в проулке заворачивал обратно. За это время погода изменилась, солнце выпило лишнюю воду из почвы, на пригорках трава пошла. Вот тогда-то и начали сеять. Быстро кончили.
Недоверчиво относился Андрон и к советам агронома из МТС: девчонка городская – много ли она понимает! Вычитала по книжке, что где-то сорт новый вывели, а какие там земли – и в толк не возьмет, сухо там или дождливо? И когда большей частью: в междупарье или с половины лета, когда колос наливается. Что перед тем сеяли, также неизвестно! Наука, конечно, наукой, да и отцы-прадеды тоже ведь не дураками век прожили. Спроси вон ее, ученую-то: сколько дней на полнолуние вёдро стоит – не знает; на рябине ягода допреж срока закровянилась – к чему? Опять голову по уши в плечи втянула. Вот тут и рассуди.