355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Нечаев » Под горой Метелихой (Роман) » Текст книги (страница 25)
Под горой Метелихой (Роман)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2018, 18:00

Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"


Автор книги: Евгений Нечаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)

– Отправляйся сейчас же ко мне на квартиру, – так же вполголоса распорядился учитель. – Аптечка за дверью, знаешь где. Отправляйся, сам сделаю! Ключ спроси у Маргариты Васильевны.

Но Владимир не торопился. Всё так же прикрывая полой колено и держа правую руку в кармане, помог он учителю присоединить к приемнику добавочное питание, а потом пригнулся вплотную к самому уху Николая Ивановича и, указывая на неплотно прикрытую дверь, сообщил по секрету:

– Поп в коридоре, провалиться на этом месте! Не иначе с заявленьем в колхоз пришел… А что?! Я бы принял: на покосе за ним и Андрон не угонится!

В динамике нарастал отдаленный гул аплодисментов, и по мере того как этот гул становился отчетливее, в клубе становилось тише. Даже ребятишки, пробравшиеся к самой сцене, примолкли. На носках, чтобы не скрипнули половицы, Владимир пробрался к окну, боком втиснулся на скамейку.

– Я видела всё, давай сюда руку! – торопливо шептала Нюшка, развертывая на коленях расшитый узорами батистовый тонкий платок. – Горюшко ты мое…

Владимир нахмурился:

– Тихо ты, при народе-то! Вон и мать твоя обернулась.

– Я не прячусь.

Нюшка смочила платок в желобке на крашеном подоконнике, приложила его на обожженное место руки Владимира, завязала концы узелком. Не мигая, выдержала укоризненный взгляд матери.

– Славного парня вырастила Фроловна – огонь! – подталкивая локтем Дарью и так, чтобы слышали родители Нюшки, проговорила Улита. – Эх, сбросить бы годиков двадцать! Я бы с таким-то – в прикусочку!..

– Остепенись, право слово, бесстыжая! – зашикала Дарья. – Ну и язык у тебя!

В динамике раздалось наконец приглушенное покашливание, потом слышно было, как там, в московском Кремле, на трибуне съезда, за тысячи верст от затерявшейся в лесах деревеньки, прошелестел перевернутый лист бумаги, и вот ровным, спокойным голосом было сказано:

– Пословица говорит: «Чем ночь темней, тем ярче звезды». Ночь всё больше окутывает капиталистические страны, но звезды в них светят ярче, общественные явления делаются трудящимся массам виднее, понятнее…

– Андрону-то счастье привалило, – не унималась Улита, теперь уже подталкивая Кормилавну. – Кто бы подумал…

– Остановись, тебе сказано! – повысила голос Дарья.

И Николай Иванович строго глянул поверх очков в эту же сторону.

Кормилавна покрепче прижала Андрейку, закутала ему ноги шубой, изо всех сил старалась и никак не могла представить себе, что же происходит сейчас с ее Андроном. Задумалась Кормилавна, забылась, и вдруг зашумел народ. Про весенний сев говорил Калинин, про то, что колхозы должны стать большевистскими, а в конце – снова про сев, что на этот раз сев показать должен, насколько окрепли колхозы и смогут ли они уже в этом году выполнить долг перед рабочим классом и партией.

Учитель поднялся на сцену.

– К вам, товарищи колхозники, обращается всероссийский староста, – начал он, приподняв несколько руку. – Слышали, что сказано было? Окончательная наша победа над кулаком – это ударный сев!

– Правильно, Николай Иванович!

– Ну и что же теперь?.. Послушали и – на полати?! – блеснув очками, спросил учитель.

– Кто говорит про полати? За семена, плуги-бороны приниматься надо!

Нюшкин отец поднял руку:

– У меня предложенье: письмо написать в Москву!

– И послать его с нарочным! – выкрикнул с места Володька. – Лично – товарищу Сталину! Написать коротко: «Выполним!» И всем как есть подписаться!

– Никакого нарочного не надо; есть на то телеграф, – поправил Владимира Карп Данилович, – а у нас в Москве – представитель. Так и адресовать: «Москва, Кремль, делегату съезда Андрону Савельеву». Он и передаст съезду.

Сразу сделалось тесно в клубе. Кормилавна попробовала было пробраться к выходу – куда там, совсем затолкали старуху. Каждый к столу продирается, а Улита уже подписалась, через головы мужиков Дарье ручку протягивает.

Подписалась и Кормилавна: крестик сбоку поставила. У порога опустила на скамейку Андрюшку. Только взять его на руки собиралась – подхватил кто– то парня. Глазам своим не поверила Кормилавна, и дух у нее захватило: сидит Андрюшка на плече у Егора. И не кричит, не отталкивает его. Ничего не сказала Кормилавна Егору, – слов не нашлось. Непослушными шагами ступила к порогу и больше того напугалась: стоит возле печи отец Никодим – в тулупе овчинном, без шапки, и волосы, как у Андрона, обрезаны за ушами.

«Господи твоя воля!» – внутренне ахнула Кормилавна. Перешагнула порог, оглянулась: точно, острижен поп под гребенку. Вот тебе и отец Никодим… Кто бы такого-то приневолил? Сам, видать, отрешился!

На крылечке – ледок; Егор придержал Кормилавну за локоть. А позади – Улита и Дарья.

– Давно бы вот так-то, – певуче проговорила Улита Егору, видя, что Андрейка сидит у него на плече. – Помогай, помогай бригадиру внучоночка пестовать!

Кормилавна только головой покачала: ну и баба эта Улита, и до всего-то ей дело! Ладно еще, не обмолвилась другим каким словом. Вот уж истинно на мочале язык-то подвешен. И Егор промолчал, – что он скажет? Андрейке – тому всё равно, кто бы ни нес. Не знает, что первый раз у отца на руках, да и надо ли знать-то ему про это? Так и шли молча до самых ворот. А у клуба опять гармонь с переборами, звонкие голоса девичьи…

* * *

Вернулся Андрон из Москвы – не узнала его Кормилавна: молодым приехал, веселым! Андрейке привез заводного мышонка, кучу сладостей выложил на подоконник, Кормилавне – набивную шаль. Накинул на плечи ей, как в молодости, – прослезилась старая, снизу вверх заглянула в потеплевшие глаза мужа, молча и робко погладила его руку. Свернула дорогой подарок, на самое дно сундука упрятала, а внучонок на мышь не нарадуется. Катится она по полу и – до чего же забавная, – если щель на пути попадается, остановится перед ней, как живая, подумает малость и – в сторону! Подвернет Андрон ключиком – снова бегает мышь, и Андрейка за ней вперевалку. Дед за внуком на коленях ползет, бородой метет половицы. Кот смотрел-смотрел с печи – шмякнулся пухлым комом, сграбастал мышонка. Все трое один на другого навалились.

Не дали Андрону повозиться с внуком: первым пришел Роман, следом – Еким с председателем, соседи набились. И каждому заново начинай: кого видел, с кем разговаривал, будут ли новые законы?

– Один он у нас, закон: пятнадцать пудов с десятины – в казну, – говорил хозяин. – Больше посеял – твое.

– Это как понимать? – как на собранье, поднимая руку, спросил дед Парамоныч. – Земли промерены и записаны, где ты еще прихватишь?

– Захочешь – найдешь! Вырубов, гарей – мало тебе в лесу? А за Мокрой еланью? Ну, пни, бурелом, что же тут страшного? Деды наши не на такую землю садились! За Пашаниным хутором эвон пласт какой ивняком затянуло. Наша земля?!

– Доброй была бы – хуторские не бросили бы…

– Всё подберем! Через годика два-три и эта бросовая земля сам-восемь, а то и поболе даст; руки к ней приложить надо! Вот об этом и толковали: из году в год поднимать урожай, тогда к этим пятнадцати пудам с десятины сами набросим десяток для рабочего класса, семена будем иметь свои собственные да и на трудодень килограммов по восемь перепадет!

Разговорился Андрон, плечи расправил, дивуется Кормилавна: подменили в Москве человека, да и только!

С этого и пошло, закрутилось. Не заметили, как весна разлилась теплынью. Грачи облепили березы, ручьи подточили ледяной утрамбованный горб почерневшей дороги, с Верхней улицы пробуравили лаз к огороду Улиты. А потом за неделю согнало снег, уползла зима по оврагам в пади лесные, по крутому скату Метелихи зелень брызнула. Давно такой весны не было: то с ветрами, с изморозью, с тягучим туманом, а тут, как по заказу, день ото дня суше. Пробудилась земля, напилась хмельным вешним соком, нежилась в парной истоме.

Воскресным днем велено было Андрону показать бригаду в полном составе. Из города приехала комиссия, и соседний колхоз, с которым соревновались, прислал своих представителей. На площади возле клуба выставил бригадир в ряд плуги, бороны, сеялку конную. На телегах – тугие мешки с зерном и по одному – у колеса. Этот развязан: пусть каждый видит, а захочется, и на руке взвесит, чем засевать будет бригада яровые поля. Пшеницу чуть не по зернышку отбирали, овес, гречу веяли по два раза, сортировали, на брезентах разостланных прогревали на солнце (про новое это дело – обогрев семян – ставропольские колхозники рассказали Андрону в Москве).

Часам к десяти подъехал Мартынов. Вместе с комиссией обошел весь ряд, потом осмотрел упряжь и лошадей, привязанных тут же к церковной ограде. Кони сытые, гладкие, как в кавалерии, гривы у всех расчесаны. Карп Данилович, по старой памяти, сам расковал тех, которым ходить в борозде, – тут особый отбор, – и копыта зачистил рашпилем. Нечего было сказать комиссии, – всё приготовлено к севу как полагается. После этого направились к трактору. С пол– оборота завел его Дымов, – он теперь был за старшего на «путиловце», за зиму настоящие права получил.

– Лихой из него выйдет танкист! – подойдя к Николаю Ивановичу, проговорил Аким, с видимым удовольствием глядя на сноровистого, подвижного парня. – Лихой!

Часом позже закончили смотр бригады Романа Васильевича; и там всё в порядке.

– Добро! – похвалил Мартынов. – Хороших вестей дожидаться будем и стопудового урожая! А потом разведем коров-холмогорок. Так, что ли, агроном? – повернулся он к Егору. – Что с твоим опытом, не оскандалишься?

– Пойдемте посмотрим, – предложил тот.

За плетнем Петрухиного огорода кустилась диковинная озимь. В каждом гнезде пучок сочно-зеленых стеблей. Местами до десяти, и в полметра ростом. Вместе с народом подошел и Андрон. Долго стоял у плетня, шевелил крылатыми бровями, но в разговор не вступал.

Вечером партийная ячейка заседала, – с Романа снимали взыскание. И Андрон был тут же, а вернувшись домой, не стерпел – рассказал Кормилавне про тех, кого принимали в партию.

– Вот я тебе и толкую, – добавил Андрон, – Николай Иванович сегодня показал нам бумагу, подписанную знаешь кем? «Отрезаюсь от веры в загробную жизнь, от бога и дьявола. Верю в человеческий разум и в то, что вижу своими глазами». Чуешь? Поп Никодим написал! И в колхоз – заявление. Пятнадцать рамочных ульев сдает в артельное наше хозяйство, а к осени у него двадцать пять верных будет. На худой конец по четыре пуда нацедит с улья. Прикинь-ка, во што оно для колхоза-то обернется!

Как во сне слушала всё это Кормилавна и плохо соображала, что было потом. Андрон после ужина сам унес самовар, развернул на столе газету, высыпал на нее три горсти пшеницы, ножом отбирал самые крупные зерна, шевеля беззвучно губами. Так и не знает старуха, ложился в ту ночь Андрон или нет. Встала утром – хозяина и во дворе не видно, а в огороде самая лучшая грядка жижей навозной залита. Еще через день грядка вскопанной оказалась, граблями разрыхлена.

Неделю колдовал Андрон на своем огороде: по вечерам, как с поля приедет, и на рассвете. И только с ольховых шишек пыльца посыпалась, а сирень набрала бутоны – бледноватая тонкая зелень проклюнулась у него на грядке, как у Егора, гнездами. На колхозных полях – на что рано сеяли – едва появились первые всходы, а у Андрона на два вершка пшеница поднялась! Там начала куститься – у бригадира в трубку погнало, и в каждом кусте по восемь-двенадцать стеблей!

«Земля наша много дает – брать не умеем», – рассуждал Андрон месяцем позже, когда пшеница на его огороде колос выбросила.

«Что у нас получается? – продолжал он развивать свои мысли. – Высеваем на десятину двенадцать, а то и пятнадцать пудов, в наилучший год собираем восемьдесят… сам-семь. Это в добрый год, а бывает и так: дай бог сорок намолотить. Вот теперь и ломай голову: пятнадцать пудов в казну, пятнадцать обратно на семена, остальные десять или колхозникам разделить, или продать да купить лесу на скотный двор. А налоги, в МТС натурную плату – где на это взять?»

Пригибался ниже Андрон, забирал в горсть от самого корня упругие шелковистые стебли, пересчитывал заново:

«Десять, двенадцать… Прибросим на круг по пятьдесят зерен в колосе. Полтысячи с одного куста, страшно подумать! Вот где богатство неописуемое, а как его взять?»

Андрон эту грядку четыре раза полол и окучивал растения, в каждую лунку чуть ли не с ложечки подливал удобрения. Поперек и вдоль на коленях елозил. А ведь огородная грядка – не десятина! И за сотню лет всем колхозом не переползать того, что засеяно в этом году в бригаде. Вот бы машину такую, чтобы обрабатывала она междурядья у зерновых культур, тогда – другой разговор… А машины такой пока еще не придумали…

«Стало быть, сеять гуще, – приходил Андрон к выводу, – отбирать самолучшие семена и не жалеть лишних два-три пуда на десятину. Перед добрыми всходами сорные травы не устоят. Вот и весь сказ!»

На полях к тому времени заканчивали прополку, в бригадах готовились к сенокосу, трактористы поднимали пары. С Егором Андрон не советовался, будто и не было для него агронома в колхозе, будто не он с осени еще занялся обновлением запущенного сада на усадьбе бывшего старосты, не он ратовал за подсев клеверов и не давал покоя председателю с раскорчевкой новых полей.

Как-то зашел Николай Иванович, покачал головой, любуясь на невиданную пшеницу.

– Соревнуешься с агрономом? – спросил у Андрона, протирая очки и пряча догадку в лучистых мелких морщинках, разбежавшихся под прищуренными глазами.

– Сопли хочу ему подтереть, – услышал в ответ учитель. – Грядкой-то нас не удивишь. У меня вот получше будет.

Николай Иванович понимал: не может Андрон помириться с Егором. И дело, конечно, не в том, что Егор пытается в чем-то умалить авторитет бригадира, – об этом и речи не может быть. Причиной всему Дуняша: Андрон, как отец, не может простить себе трагедии с дочерью, а в Егоре видит начало этой трагедии. Помириться – значит всю вину, без остатка, открыто взять на себя. Вот до сих пор и бунтует: знает, что сам виноват, и не соглашается – самолюбие не позволяет. Виноват и Егор: смалодушничал он, когда нужно было открыться перед Андроном. Не совсем хорошо поступил и потом: не сумел настоять, чтобы Дуняша бросила всё и ушла к нему в город.

Трудно Егору работать с Андроном, а не встречаться нельзя, и при любом, самом незначительном, разговоре оба они не смотрят в лицо друг другу. Чем дальние, тем хуже: если осенью и зимой Андрон всего лишь усмехался в бороду, когда на собраниях выступал Егор, то теперь дошло до того, что агроном не рискует оказаться на полях второй бригады с глазу на глаз с бригадиром, председателя ждет; тот к Андрону, и Егор с ним. Разве это работа?

– Послушай, Андрон Савельевич, – начал в тот раз учитель, – а не кажется ли тебе, что и бригадиру и агроному, если оба они наши советские люди и оба стараются сделать большое доброе дело для всего государства, – Николай Иванович особенно подчеркнул слова «наши советские люди», – нельзя оставаться недругами, хотя бы и были между ними какие-то старые счеты? Как ты на это смотришь?

– Ты с чего это, Николай Иванович? – делая вид, будто не понял, спросил Андрон.

– Мы с тобой в один год поседели, – издалека начал учитель. – Давай потолкуем начистоту, как отец с отцом, как человек с человеком.

Николай Иванович отошел под ближайшую яблоню, присел в тени на скамеечку. Андрон нехотя опустился рядом.

– Давно я собираюсь начать с тобой этот не совсем-то приятный разговор, – глядя в упор на Андрона, продолжал учитель. – Раньше думалось мне, что и сам ты поймешь ошибку, сам переменишь свое отношение к агроному. И вот вам, пожалуйста!

– Что «пожалуйста»?

– Ответ твой насчет соплей.

– Да я и при нем то же самое бы сказал. Эка невидаль: грядка! У меня вот не хуже, а я ведь не агроном.

– Не о грядке речь. Ты прекрасно знаешь, что я не верю в то, будто бы в этой грядке зарыта собака. И не я один – весь колхоз это видит.

– Знаю.

– Ну и чего добиваешься? Хочешь, чтобы твоя личная неприязнь к агроному захватила колхозников? Сомневаюсь, Андрон Савельевич! Сомневаюсь! – повторил еще раз Николай Иванович через минуту, не дождавшись ответа. – Агроном делает всё, что он может. Надо ему помогать.

– А я – что? Палки в колеса ставлю?

– Вот именно! Ты для чего эту грядку посеял? Сам же сказал: нос утереть агроному. Вот и выходит, что, сам того не желая, поперек дороги ему становишься! Я с тобой говорю по-хорошему, Андрон Савельевич.

Андрон долго молчал, перебирая в пальцах сорванную травинку: доводы Николая Ивановича были для него неожиданными.

– Стало быть, я… Кто же я-то теперь? – спросил наконец. – Вроде к вредителям причисляешь?

– Этого я не сказал. Егор, как и ты, человек порядочный, и грядку свою он совсем не для того выхаживает, чтобы только перед властями выхваляться, как ты говоришь, а для того, чтобы показать народу, что может дать наша земля. Настанет время, когда будем снимать с гектара по двести и триста пудов. И если хочешь знать, так больше, чем на кого-либо, надеется он на твою поддержку в своих начинаниях. Больше того скажу: когда в райкоме партии шел разговор о кандидате на съезд, Егор первым за тебя высказался.

Андрон ничего не ответил. Прощаясь с учителем, он задержался возле калитки: на высоком плетне висела отточенная коса, слепила зеркальным блеском. Молча проводил Николая Ивановича до калитки, вернулся, снял косу, поплевал на руки. В несколько взмахов повалил зеленую стену пшеницы.

Глава восьмая

Вместе со стариком Мухтарычем Мишка пас стадо. По утрам вставать не хотелось, но Мишка заставлял себя делать это, а добрый старик давал ему часик– другой вздремнуть на лесной полянке, когда в обед сгоняли коров к водопою.

Мухтарыч – одинокий бедный татарин без роду и племени, и как-то уж так получилось, что никто в деревне не знал, когда и откуда он взялся. Зимой и летом ходил старик в лисьем треухе, в дырявых опорках и подпоясанном лыком зипунишке, не старел и не изнашивался. Лет десять, если не больше, пас коров и овец до первого снега, а на зиму уходил неизвестно куда, чтобы весной появиться вновь в том же потертом треухе и в том же ветром подбитом зипунишке. Мишка знал теперь, что когда-то у Мухтарыча была семья, своя лошаденка, но в голодном двадцать первом году тиф скосил ребятишек, схоронил старик и жену, забросил тогда на плечи котомку и ушел из своей деревни, нанялся батраком к каменнобродскому мельнику. Так и прижился на мельнице. За кусок хлеба день-деньской ворочал кули с зерном, откармливал хозяину кабанов и гусей, следил за исправностью нехитрой механики, а по ночам караулил амбары.

– Дюрт ярым (четыре года) как собака жил, – говорил старик Мишке и обязательно поднимал при этом на уровень глаз свою обезображенную левую руку без большого пальца.

– Дюрт ярым, – горестно повторял Мухтарыч, а потом пригибал мизинец и рассказывал далее, что за четыре года один-единственный раз поужинал вместе с хозяином за столом на чистой половине его дома, да и то, когда у мельника ночевали милиционер и налоговый инспектор.

После того как покалечил батрак свою руку, она долго болела, начала сохнуть, и Мухтарычу было отказано, – кому нужен такой работник! Вот и стал пастухом.

Старик замолкал, уставившись в одну точку, сидел, покачиваясь, поджав под себя ноги, или принимался вполголоса напевать. Лицо его становилось печальным, как и сама песня – без конца и начала, слов которой Мишка не понимал. Точно очнувшись от сна, Мухтарыч вздрагивал, моргал красноватыми веками и снова обращался к своему прошлому.

– Зачем живет такой люди? – искренне изумлялся старик, вспоминая жадюгу мельника. – Деньги мешок день-ночь под рубашкой держит, хлеба амбар, мед, сало бочкам стоит – сам лаптям ходит, кислый похлебка ест! Зачем много?! Есть-пить хватит – сосед позови. Хорошо сделал другому – на душа веселье, никому не даешь – сохнешь. За это тюрьма садить надо!

– Ну и выслали же, – вставил свое слово Мишка, – всё отобрали.

– Давно так надо! Такой люди – зараза: он, как дохлый кошка, воняет!

От Мухтарыча же многое узнал Мишка и про каменнобродских богатеев, о том, как жили они до колхоза. В те годы пастухи нанимались на сельском сходе, кормились и ночевали обходом – из дома в дом, и уж кому-кому, а Мухтарычу за десять-то лет довелось всякого повидать. Вот и делил поэтому старик жителей Каменного Брода на две неравные части: «якши кеше» и «ин яман кеше» (добрые и очень плохие люди). К хорошим относились мужики с Нижней улицы, к плохим – богатеи с Верхней. Теперешнего председателя Карпа Даниловича, Андрона, Екима-сапожника, Володькину мать Фроловну Мухтарыч хвалил и за старое; Дениса, церковного старосту и деда Мишкиного – Кузьму Черного причислял к наихудшим и, всякий раз, упоминая их, принимался плеваться.

– А про попа что ты скажешь? – во время одного из таких разговоров полюбопытствовал Мишка. – В колхоз ведь зимой еще приняли – пасечником!

– Ваш поп – умный поп, – ответил Мухтарыч. – Батыр ваш поп. Я татарин, а он меня своим чашка кормил. Один раз ураза поспел – вот такой кусок мяса давал! – Старик показал руками, как будто держит арбуз.

– Этот год, Мишка, лучше жить стало, – говорил Мухтарыч, хотя вопроса об этом ему и не было задано. – Смотри сам: кусок хлеба не просим, чапан новый дали, Карпушка сказал – осень придет, настоящий сапог куплю. Сказал, чтобы я тут оставался зимой лошадям смотреть. Наверно, останусь.

«А я пастухом быть не хочу, – про себя рассуждал Мишка. – Попрошусь на курсы трактористов. Чем я хуже того же Екимки?»

Завидно было парню смотреть на трактористов, особенно когда встречал Дымова, и во сне не раз уже видел себя в комбинезоне синем и в кожаной шапке с очками. По осени в армию должен уйти Дымов, на тракторе Екимка останется, вот и подучиться бы Мишке, а лучше того – на шофёра бы! Краешком уха слышал такой разговор Мишка: если урожай будет добрым, купят для колхоза автомобиль.

В середине лета затеяли комсомольцы новое дело – от мельницы свет провести в деревню. Посоветовались с председателем, с Николаем Ивановичем расчеты свои прикинули – как будто всё хорошо; к водосливному колесу установить дополнительную передачу и ремень на динамо-машину – Дымов это предложил. Однако на деле расчеты эти не оправдались; тут уж и Николаю Ивановичу пришлось поломать голову. Первое – мало воды; если всё время держать шлюз открытым, пруд обмелеет и мельница остановится. Второе – нельзя гонять вхолостую рабочее колесо, чтобы жернова попусту не обтачивались, а веретена отключить нельзя. Значит, хочешь ты или нет, света не будет, пока не начнется помол. Ночью мельница чаще всего не работает, вот тут и думай.

Дымов не отступал – предложил рядом с мельничным еще одно колесо поставить, шлюз разделить. Мельник опять за старое: мало воды.

– Запруду поднять метра на два!

– Слабовата она, напора не выдержит, – противился мельник. – Полетит всё к черту – колеса твои и мост! И так еле держится, по ночам другой раз заслоны приходится поднимать. Пока нет помола, через слань лишнюю воду сгоняю.

– А во время помола?

– Тогда, вестимо дело, заслоны отпущены. Все, кроме шлюзового.

– Задачка!

– Ничего, решим! – успокоил Владимира Николай Иванович. – Займитесь, пока позволяет время, столбами.

Когда столбы устанавливали, на два дня отпросился Мишка у Мухтарыча, чтобы поработать со всеми вместе, – к этому времени и его в комсомол приняли. И у Николая Ивановича задачка решенной оказалась.

Навозил Владимир из леса столбов, а плотники на мельнице второе колесо установили, только не в рабочем шлюзе, а под мостом – у сливного лотка. По– другому наладили и передачу на динамо-машину. Динамо теперь можно было включать попеременно и к рабочему колесу мельницы, и к добавочному.

– Волки сыты, и овцы целы, – шутил Николай Иванович, – а самое главное – свет!

Школу, клуб и правление колхоза осветила пока что Каменка. На первое время и этому рады, – что ни говори, электричество!

– Всё это – первая проба, Николай Иванович, – добавлял Владимир. – Проживем еще годика два, сил наберемся – заставим Каменку работать по-настоящему, как вы говорили. У Красного яра турбину зацементировать – вот это да! Сила!

От этой своей мечты – построить у Красного яра электростанцию – Дымов не отступал, и даже на собрании комсомольском, когда принимали Мишку, говорил об этом. Семь потов сошло тогда с Мишки, разговор вели строго, а больше всего Федька противился и Екимка. Недостоин, и всё, потому – дед раскулачен, отец лишен права голоса.

Мишка совсем упал духом. Вот тогда-то и поднялся Дымов.

– Всё это нам известно, – сказал он, успокаивая своего напарника, – одного в толк не взять: из-за чего шум поднимаем? В заявлении подпись: «Михаил Ермилов», а мы говорим про Кузьму! Ну, был такой кровосос, тряхнули его. Отец и совсем не живет в деревне, на лесопильном заводе бревна катает. Мишка с нами живет, с нами вместе работает. Спрашивал я Андрона, с Мухтарычем разговаривал: худого за парнем нет ничего. А может, он и еще лучше станет, когда доверие наше увидит? И вот что еще непонятно: по-моему, кроме отца и деда, есть у Мишки еще и мать. Когда ей доверили ферму, про Кузьму разговора не было, хоть она ему дочь родная, а чего же мы внука отталкиваем? Неправильно это, и я голосую «за»!

Поднял Владимир руку, и только ее одну видел Мишка. Рука надежная, крепкая. Поднялась и покончила все сомнения. Другим человеком почувствовал Мишка себя, и захотелось сделать ему что-то такое, чтобы все это поняли. А что сделаешь, когда в руках всего-навсего кнут пастуший! Вот и решил тогда выучиться на тракториста.

Со столбами мучились долго, – длинные они и сырые, а мужиков не хотелось звать. На счастье, Никодим ехал на пасеку. Привязал у куста лошадь, подошел к парням, поплевал по-мужичьи на руки:

– А ну-ка, попробуем!

И не успели парни опомниться, как столб оказался в яме. А потом и другой, третий. Штук восемнадцать до самой реки один наставил.

– Черт-те знает, до чего интересно всё получается! – удивлялся потом Екимка, когда Никодим уехал. – Попробуй скажи в райкоме, что бывший поп помогал нам свет проводить в деревню!

– Сам же ты сказал «бывший», – поправил его Дымов. – Чему удивляешься?

– А может, он колхозников хочет задобрить, – усомнился кто-то, – как и с книгами тогда?

Комсомольцы пожимали плечами, а еще через несколько дней всех удивил Мишка. В доме печь у них задымила: дымоход расселся. Давно надо было бы и всю печь переложить, занимала она полдома, да руки всё не доходили, а тут поневоле пришлось разбирать. И вот ряд за рядом, снимая старые кирпичи, добрался Мишка до печурок, куда зимой кладут варежки. Снаружи было три печурки, а в углу оказалась четвертая, и в этой потайной, замурованной печурке – жестяная плоская коробка с расписной крышкой. Небольшая коробка, вроде табакерки, как у деда Кузьмы, а тяжелая. В сумерках дело было, Мишка работал один, мать у крыльца глину месила, и девчонки там же в корыте пачкались. Подошел парень к столу со своей находкой, колупнул ногтем крышку, да так и ахнул, – золотыми до краев наполнена!

– Мам, а мам, – позвал Мишка сдавленным голосом, – подь-ка сюда.

Мать отозвалась не сразу. Мишка стукнул в стекло, еще раз позвал.

– Чего у тебя стряслось? Голосу, что ли, не стало? – недовольно проговорила Дарья, заходя в избу и вытирая передником руки.

Вместо ответа Мишка указал взглядом на стол, выдохнул через минуту:

– Что будем делать-то, а?

Дарья присела на лавку, влажной рукой провела по вискам, подобрала волосы, долго смотрела на сына, и вдруг на ресницах ее засверкали слезы.

– Чего ты, мама? – не понимая еще того, что творится сейчас в душе матери, испуганно спросил Мишка. – Реветь-то зачем? Золото ведь!

– Слушай, сынок, что мать тебе скажет, – собралась наконец со своими мыслями Дарья, – слушай. Одно время я думала: нет у меня сына; в прошлом году сказала себе: сын у меня есть; а сейчас говорю: сын у меня, мой сын. Если так, золото это не наше. Чужое добра не приносит. Понял?

– Понял, – механически повторил Мишка, а у самого перед глазами Филька с золотым в кулаке, дед Кузьма с крючковатыми пальцами, поп Никодим и старик Мухтарыч. «Хорошо сделал другому – на душе веселье; никому на даешь – сохнешь!..»

И в тот же вечер жестяная плоская коробочка с расписной крышкой оказалась на столе председателя колхоза, а наутро старик Мухтарыч сказал своему подпаску:

– И-их, малай, долго жить будишь!

Всё улыбалось Мишке – и леса, и горы. Весело на душе у парня, а в обед только прилег у костра – и вот тебе, не трактористом уже увидел себя и не шофёром в синем комбинезоне, а летчиком, таким, как на плакате в клубе нарисован: в кожаной куртке, в унтах. И рядом с ним – Ворошилов…

Всё улыбалось вокруг и матери Мишкиной – Дарье, особенно после того, как отец ее перебрался на новое жительство: Карп Данилович да Андрон посоветовали Кузьме делом заняться, – вот уж кому спасибо-то! Поняли, видно, что невмоготу больше Дарье жить с отцом под одной крышей. Нашли ему работенку – на колхозную мельницу сторожем определили, а Карп наказал перед всем народом:

– Чуть что замечу, Кузьма Епифорыч, «волчий билет» тебе, так и знай!

Дарья собрала котомку – пару исподников чистых в нее положила, полотенце новое, рубаху. Сала кусок завернула в тряпицу, чаю из банки отсыпала. Старик сидел на чурбашке, посматривал недовольно.

– Вот вам, папаня, – сказала дочь и указала на сумку. Стояла возле стола высокая и прямая. В руки не захотела дать и шагу к отцу не ступила.

– Это что же, – не сразу нашелся Кузьма, – стало быть, вроде бы насовсем отца родного выпроваживаешь? Коли двое портов, стало быть, самому и стираться?

– Свет не без добрых людей, а только в дом ко мне не ходите. По ночам девки с хрипа вашего леденеют.

– Вон оно как! – Кузьма ощетинился. – Ишь ты, ваше какое благородие! А ежели законный наследник дому этому я?! Куриной своей башкой ты про это подумала? Братов дом – стало быть, правов моих больше. Через суд правду добуду!

– Не смешите, папаня, людей, – как маленькому ответила Дарья. – За какую это правду хлопотать будете? На вашем бы месте только одно и осталось – в ноги председателю Карпу Даниловичу поклониться, миру всему. «Наследник»!..

Про то, чего больше всего опасалась, не сказала Дарья отцу, – за Мишку она боялась. По всем статьям на правильный путь выходил ее сын, не помешал бы этому старик. И все-то его разговоры – про богатство былое, про деньги. Бывало, прикрикнет Дарья – замолчит, ссутулится на лежанке, глаз не видно, закрыты, а бороденка седая шевелится: сам с собой разговаривает. Вот уж верно, что бог отвел: в тот день, когда Мишка шкатулку нашел, уходил старик в Константиновку, – справку какую-то надо было ему получить в сельсовете.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю