Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"
Автор книги: Евгений Нечаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 44 страниц)
Часть третья
ИСПЫТАНИЕ ОГНЕМ
Глава первая
И лицом, и нравом Андрейка выдался в деда. Всё у него Андроновское: лоб широк, бугристый, кость крепкая, волос жесткий. Когда еще маленьким был, умоет, причешет его Кормилавна, не успеет за стол усадить – каждая волосинка сама по себе. А потом и в походке, и в разговоре дедовская манера обозначилась. Другие-то ребятишки в его годы всё кувырком да через голову, а этот в семь лет, бывало, не спеша вышагивает серединой улицы, как и Андрон Савельевич, вжимает сапоги в землю. И слово скажет не вдруг – прикинет, подумает прежде.
Всё у него было свое. Свой крючок за дверью – вешать шапку и полушубок, свой топор, две лопатки. Той, что поменьше, грядку копал в огороде, побольше – снег отгребал зимой. Послушный парень растет, хозяйственный, великая радость деду. Зашибется – молчит; на улице кто обидит – не жалуется; в лавочку сходит за спичками – копейки не потеряет и пряник на сдачу не возьмет. И в доме его не слышно. Сидит у окошка, мастерит что-нибудь из лучинок или картинки по букварю рассматривает. Большие печатные буквы до школы выучил. Это уж Маргарита Васильевна помогла.
Маргарита Васильевна так никуда из Каменного Брода и не уезжала. А от Николая Ивановича по-прежнему вестей не было. Не было ответа и на письмо, отправленное в Москву.
Когда у Маргариты Васильевны родилась дочь, долго все вместе думали, какое дать ей имя. Мать хотела в честь старшей дочери Николая Ивановича назвать Верочкой, да тот же Андрон рассоветовал.
– Возвернется родитель, – прогудел он, задумчиво теребя бороду, – эта к нему потянется, а он и будет то и дело на Метелиху-гору поглядывать, на могильный каменный столб…
– Думаете, что вернется? – еле слышно, одними губами спросила Маргарита Васильевна и, не мигая, долгим взглядом, полным отчаяния, посмотрела в глаза Андрону.
Андрон не мог выдержать этого взгляда: ему вспомнился давнишний случай на охоте. Весной оно было, на Каменке ледоход чертоломил. Андрон с тока тетеревиного возвращался, шел себе бережком. Каменка в этом месте крутую излучину вроде восьмерки выписывает. И вот на той стороне, меж кустов, раз и другой что-то серое промелькнуло. Присмотрелся охотник – козуля, а за нею – три волка. Гонят ее к реке, обложили подковой.
Заметалась козочка вправо, влево. Выскочила было на крутояр, повернулась и – с полного хода – в речку. С головой ушла в воду. Вынырнула, однако, и пошла перемахивать по торосам. До берега каких-нибудь сажен десять осталось – поскользнулась, упала. Вздыбилась подле нее зеленая многопудовая глыба, жамкнула ледяной пастью и снова поднялась торчком.
На коленках выползла козочка к берегу; попытался Андрон поставить ее – не стоит: задние ноги поломаны, а в глазах – настоящие человечьи слезы.
«Вот и эта – затянуло ее в такой же людской ледолом, – не раз думал Андрон про Маргариту Васильевну. – Смяло, затерло. Чем тут поможешь?» А вслух другое сказал:
– Не такой он человек, Николай-то Иваныч, чтоб ни за что ни про что сгинуть. Инженера вон главного, с МТС, два года мурыжили – объявился…
Дочку назвали Варенькой. Время шло, дни складывались в недели, один за другим чередовались месяцы. Чекулаев, новый директор школы, самовольно, без приказа из Бельска, вычеркнул Маргариту Васильевну из списков учителей. И уроков-то у нее было не так уж много: в пятых классах вела географию, получала в месяц полсотни рублей. И этого скудного заработка лишилась теперь Маргарита Васильевна, а ключ от библиотеки давно уже был передан жене Чекулаева.
– Ничего, не убивайся, – успокаивал Андрон свою квартирантку, – живешь и живи. Хлеба вон с прошлого года сусек не почат, с приварком не бедствуем. Придет сам – разочтемся.
Многого Маргарита Васильевна и не знала. Той же осенью, как арестовали Николая Ивановича, Андрона два раза спрашивал Чекулаев:
– Не думает ваша нахлебница уезжать?
– Куда ей с дитём-то?
– Так и запишем: живет на полном иждивении. Только к лицу ли это передовому бригадиру? Не пришлось бы и самому показания давать?
– Ну и дам. Кому их давать-то, тебе?
Чекулаев при этом подскакивал:
– Со всей ответственностью предупреждаю вас, товарищ Савельев, – со всей партийной ответственностью! Советский народ сурово карает изменников и предателей. В прокуратуре имеются доказательства: Крутиков еще до приезда в Каменный Брод был связан с троцкистом Жудрой, не говоря уже о Мартынове.
– Знаю. Говаривал как-то Николай Иванович: батьку Махно, полячишек вместе рубали они. В Крыму Врангеля добивали. Ты про это слыхал?
– Сожалею, Андрон Савельевич, весьма сожалею, – притворно вздыхал Чекулаев…
Минул год, и еще один, Андрейка во второй класс перешел. Варенька копошилась возле крыльца вместе с цыплятами, с визгом кидалась к матери, когда та возвращалась с поля, – рядовой колхозницей на скотном дворе работала она зиму, а летом в бригаде Андрона полола овес и пшеницу. Осунулась, почернела. Только в глазах да в усталой улыбке и оставалось еще что-то похожее на прежнюю библиотекаршу. Да и то ненадолго, – пока дочку в постель не уложит.
Уставала страшно, до тупой, ноющей боли в спине, до радужного разводья перед глазами. И всё же по вечерам по старой привычке брала с подоконника свежую газету, уходила на ферму к Дарье или, обогнув озеро, по знакомой тропке шла к вагончику трактористов, подсаживалась к огоньку. Там ее ждали парни в промасленных комбинезонах – подручные Владимира Дымова и сам бригадир с ними.
Чекулаев кривил тонкие губы: «Жена отъявленного троцкиста агитирует за генеральную линию партии! Это ли не парадокс!»
…Июнь 1941 года. Война. За несколько дней опустело село. Вслед за бригадиром Владимиром Дымовым и его сверстниками проводили за околицу парней помоложе. Потом агронома Егора и еще многих. Мишка, сын Дарьи, прислал письмо. Этот с первого дня в боях. Воевал в Западной Белоруссии, под Белостоком был сбит, снова летает на «чайке». Из Днепропетровска пришла открытка от сына Николая Ивановича – Валерия. Он командовал взводом в саперном батальоне, спрашивал, не слышно ли чего-нибудь об отце. Откуда-то из-под Новгорода подал неожиданную весточку Игорь Гурьянов. Он командовал батареей в артиллерийском полку…
Дымное колесо войны катилось по лесам Прибалтики к Ленинграду, от Смоленска к Москве, от Днепра к Дону. У Маргариты Васильевны дрожали пальцы, когда она развертывала газету, жирные строки заголовков сливались в бесформенную кровавую кляксу. Как глубоководное морское чудовище, эта клякса волнообразно раздавалась в стороны, расползалась всё шире и шире, заполняла газетную полосу и вдруг начинала просвечивать в середине. И уже не газета оказывалась перед глазами. В клубах аспидно-черного дыма вырисовывались смутные контуры площадей Минска, Вильнюса, Киева. Развороченные фугасками многоэтажные корпуса жилых домов, опрокинутые трамвайные вагоны. Кровавые всполохи пожарищ, трупы, трупы и трупы. И кровь. Живая человеческая кровь. Дым и огонь. Кровь. От этого перехватывало дыхание, губы пересыхали и трескались, в горле застревал колючий клубок. И не было слов, не было мыслей. Набатом тысячепудового колокола гудело в висках.
В начале зимы сгорела электростанция на Каменке: механика взяли в армию, вместо него Карп поручил присматривать за машинами пареньку чуть постарше Андрейки. Заискрило на главном щите, еле сам без шубенки на берег выскочил, и погрузилось село во тьму. А вести с фронтов – что ни день, то хуже. После работы Андрон зажигал висячую лампу, подсаживался к столу, забирал газету. Читал про себя, шевеля землистыми губами, настороженно, цепким стариковским взглядом пробегая сводки Информбюро. Лохматые брови его и кончики жестких усов приходили в движение, а зрачки становились точечными.
Первую похоронную принесли в дом к Екиму-сапожнику; сухая, костистая Устинья рухнула возле печи. Дружок Владимира Дымова – Еким-младший – погиб в жестоком бою под незнакомым городом Великие Луки на Ловати-реке. «Похоронен с воинскими почестями в братской могиле», – сообщалось в конце извещения.
Где этот город Великие Луки, что за река Ловать?
Устинью отливали водой, полдеревни сбежалось во двор, до утра голосили. Анна прижимала к груди седую голову матери, а у самой перед глазами Владимир. Он-то где? Извещение о гибели брата пришло в конце августа, а подписано в первых числах июля. Единственное письмо-треугольник от Владимира было получено месяц тому назад. Опущено на станции Дно. «Выгружаемся и своим ходом – в дело, – писал на клочке бумаги Владимир, – погромыхивает где-то уже недалеко. Всё, кончаю. Береги Анку-маленькую. В школу ей через год. Букварь купи загодя и тетрадок. Себя береги».
– «Себя береги, себя береги», – шептала Анна. – Со мной ничего не станется. А тебя-то кто сбережет? «Своим ходом – в дело», «Недалеко уж погромыхивает». Недалеко…
«Какое уж там „недалеко“? – перебивала другая мысль. – Вот оно, это „недалеко“: „в братской могиле, с почестями“. А сколько без почестей, просто так? На лесных дорогах, у мостов, переправ, на болотных гатях?»
«Недалеко» черным призраком с пустыми глазницами и жутким оскалом стало под окнами каждой избы. Две с липшим тысячи верст отделяли заброшенную в лесах уральскую деревеньку от огневого грохочущего вала. Это по зеленому полю географической школьной карты. Но ведь родственные чувства не подчиняются расстояниям, они не слабеют от дальности, Каменнобродские парни, тридцати– и сорокалетние отцы семейств бились насмерть с фашистами на самом верху этого огневого кипящего гребня. Под Ленинградом и Вязьмой, в степях левобережной Украины, у терриконов донецких шахт, в Крыму они сражались прежде всего за Москву – столицу социалистического Отечества, за всю необъятную Родину. Значит, и за Урал, за тысячеверстную суровую Сибирь, за братские республики Кавказа, за хлопковые поля Туркестана. Рядом с ними бились татары, узбеки, азербайджанцы, латыши, грузины. За Москву, за колыбель революции город Ленина, за Севастополь. И за Каменный Брод, за то, чтобы Анка-маленькая через год побежала в школу.
«Смерть немецким оккупантам!» – гремело на фронте от Белого до Черного моря. Поволжье, Урал, Сибирь, Средняя Азия и Закавказье отвечали единым многомиллионным голосом: «Всё для фронта, всё для победы!»
«Всё для фронта, всё для победы!» Этот лозунг повесили у правления колхоза. Карп Данилович по неделе домой не заглядывал, бригадиры дневали и ночевали в поле. И не дали осыпаться ржи, до последнего колоска убрали пшеницу. Молотили на бригадных токах, вручную, государственные поставки перевыполнили в два раза.
С последним обозом ездил в Бельск и Андрон. Рассказывал после, что в городе расквартировывают беженцев. Много больных, народ голодает. Работы в городе не найти, с жильем и того хуже. Больницы забиты, и в школах – госпитали.
Вскоре незнакомые люди с узелками и чемоданчиками, с какими обычно ходят только в баню, стали появляться и на улицах Каменного Брода, сидели на бревнах возле правления, ожидая председателя. А потом потянулись и семьями. Одну такую семью из Витебска приняла Дарья, Улита пустила к себе старушку с внучонком. Эти оказались из Гомеля. У Романа Васильевича поселился высокий латыш с седыми висячими усами. Звали его Альберт Пурмаль. Кто-то пустил слух, что это вовсе и не латыш, а самый настоящий фабрикант-немец, чуть ли не миллионер, что под Ригой было у него именье. Сам же Пурмаль называл себя плантатором-садоводом и на другой же день занялся колхозным садом.
– Этот нам пригодится, – говорил Карп Данилович. – Вот бы еще агронома или зоотехника случай привел!
И такой человек нашелся – специалист с высшим образованием, на вид ему было лет тридцать. Приехал он из Ленинградской области с больной матерью, да и сам, по всему видать, здоровьем не мог похвастаться: молодой, а лицо с просинью под глазами, без очков на людей натыкается. Потому, должно быть, и в армию не призвали. Поселились они по соседству с Андроном – у Дымовых.
Фронт требовал продовольствия. По дорогам пылили гурты скота, скрипели тяжело груженные подводы. Андрон собрал мужиков возле своего двора, велел подогнать парный рыдван. Когда собрались все, пригнувшись шагнул в амбар, вынес оттуда заранее приготовленный чувал с зерном пудов на шесть. Без слов поняли своего бригадира колхозники: до проулка воз не проехал, а коням и с места его не тронуть. Запрягли еще одну пару, потом третью и еще две. Тут и Чекулаев подоспел с фотоаппаратом, – для районной газеты матерьялец что надо. И приписочку можно сделать: «По инициативе штатных пропагандистов». Глядишь, и в райкоме обратят внимание.
И так, и этак приноравливался Чекулаев весь обоз захватить в узкую щелочку видоискателя: то в сторону отбежит, присядет, то на плетень взгромоздится.
– Затвор, понимаете, барахлит: тросик, видимо, заедает, – пожаловался он колхозникам, когда всем уже надоело снимать свои мешки с телег и выстраиваться с этими мешками в очередь.
– Другим бы затвором тебе позабавиться, – не без умысла обронил Андрон. – Там оно без задержек.
Чекулаев вспыхнул. Пока он суетился возле телег, бригадир, как назло, заслонял ему добрую половину кадра и всякий раз оказывался спиной к объективу, и тут уж, задетый за живое, Чекулаев не выдержал.
– Я прошу вас, товарищ Савельев, по возможности отдавать себе отчет в том, что вы намерены высказать! – запальчиво начал он. – У меня сохранилась копия заявления военкому. Это уж вы министру обороны излагайте свои претензии; его приказом на работников просвещения с высшим образованием оставлена в силе броня!
– Вот оно и добро бы бронированному-то в окопчике посидеть, – с усмешкой ответил Андрон. – В таком разе вроде бы и не след министром-то прикрываться.
* * *
Похоронные шли и шли. Маргарита Васильевна из своего окна научилась безошибочно определять, с какими вестями поднимается по тропинке колхозный письмоносец. Идет понурясь, – значит, тяжелый груз у него в тощей, обшарпанной сумке, а иной раз и с полной сумой, да еще и с добавочным свертком газет, бодро стучит батожком по наличникам.
Для себя самой перестала ждать писем Маргарита Васильевна, зато почти ежедневно читала чужие. Приходили соседки – жены и матери, бережно развертывали запрятанные за пазуху дорогие солдатские письма. Многие из них не раз и не два были прочитаны вслух раньше, но что ты поделаешь со старушкой, которая хочет и сегодня услышать слова своего первенца. Для матери сын навсегда остается ребенком; пусть у него борода во всю грудь – всё равно он Ванятка.
Чаще других приходила Дарья, – Михаил писал аккуратно каждую неделю, письма его Маргарита Васильевна знала дословно. И сама Дарья помнила их наизусть, – в семье четверо школьников. Но ведь дома одно, тут другое; Дарья гордилась сыном, – думал ли кто-нибудь, что Мишка ее таким будет. Добрые люди сохранили ей сына, а теперь – смотри – лейтенант, летчик!
Перечитывая полустертые строки писем или сидя над чистым листом бумаги и выводя под диктовку родительские напутствия, Маргарита Васильевна всё больше и больше проникалась глубоким уважением к этим простым, сердечным людям, которые не хлюпали и не жаловались на непомерную тягость. И ей уже становилось как-то не по себе, если день-другой никто не стучался в дверь ее комнаты. В эти дни она лишалась единственного утешения, и тогда ее полонили безотвязные тревожные мысли.
Как-то ночью (это было уже в октябре) дверь бесшумно открылась и на пороге показалась высокая, закутанная в шаль женская фигура. На Маргариту Васильевну глянули широко раскрытые, немигающие глаза Анны Дымовой. Молча и, кажется, не сгибая ног, она дошла до середины комнаты и долго стояла так, глядя в пространство.
– Что?.. Что случилось, Аннушка? – свистящим шепотом спросила Маргарита Васильевна и торопливо задернула полог у кровати: ей подумалось, что Анна крикнет и напугает сонную Вареньку. Но Анна не закричала.
– Вот, – одним словом выдохнула она. Положила на угол стола раскрытый конверт и опустилась на табурет, такая же прямая и отсутствующая.
«Мы еще в эшелоне обменялись адресами родных и близких, – про себя, с трудом разбирая бисерный почерк, читала Маргарита Васильевна. – Если с одним из нас что-либо произойдет, другой напишет на родину. Со слов своего командира взвода я знаю – вы сильная, волевая женщина. Поверьте, дорогая Анна Екимовна, мне очень тяжело писать эти строки, но и не написать невозможно. Ваш муж – старшина Владимир Степанович Дымов – геройски погиб, защищая Родину. В бою у станции Черская, в двадцати пяти километрах южнее Пскова, огнем и гусеницами своего танка он уничтожил боевое охранение гитлеровцев на. марше, подмял офицерскую машину, врезался в колонну грузовиков с пехотой…»
Дальше шло непонятное, а строчкой ниже: «Мы жестоко отомстили врагу за смерть командира. Будем мстить и еще – до Берлина, до самого логова. Вот поправлюсь и снова сяду за рычаги грозной машины. Не бывать тому, чтобы Русь на колени стала. Не бывать!» И подпись: «Старший сержант Кудинов. Казань, 14 октября 1941 года».
Маргарита Васильевна пересилила себя, подняла голову. Она чувствовала на себе неподвижный взгляд Анны.
– Посмотри у себя в газетах, когда это было? Псков-то когда наши сдали? – только и спросила мать Анки-маленькой.
Оказалось, что Псков оставили 9 июля. Кто знает, что было потом со старшим сержантом Кудиновым, когда и где был он ранен и много ли прошло времени, прежде чем он смог написать это письмо.
– В первом бою, – как отдаленное эхо коснулось слуха Маргариты Васильевны сказанное соседкой. – И схоронить было некому. Он ведь писал «погромыхивает где-то уж недалеко». Чувствовал, верно. И чтобы книжки для Анки купила бы загодя, велел. В школу ей через зиму…
Это было все, что сказала Анна. И голос у нее был ровный, и глаза сухие.
Когда Анна поднялась, чтобы уйти, Маргарита Васильевна вышла ее проводить. Андрон не спал; сидел за столом и пил чай из остывшего самовара. В широкой холщовой рубахе с расстегнутым воротом, лохматый и медлительный, механически нацеживал он стакан, механически наливал чай в блюдце, подносил это блюдце на толстых расставленных пальцах к губам. Пил большими глотками и зачем-то дул потом в опустевшее уже блюдце. А Маргариту Васильевну душили спазмы.
– Вот ведь горе какое. Смотри, как зашибло бабу, – принимаясь за новый стакан, по обычаю своему глухо и с большими паузами проговорил хозяин дома. – Эх, Володька, Володька!
– А вы?.. Когда вы узнали об этом письме? – спросила Маргарита Васильевна, смутно надеясь, что Андрон не знает подробностей.
– На утре еще с квартирантом виделись. Вместе в правленье шли. А письмо-то вечор, слышь, получено.
– А мне, мне-то почему до сих пор не сказали? – почти выкрикнула Маргарита Васильевна. – Что я для вас – чужая?!
Андрон отодвинул недопитый стакан, медленно повернулся всем корпусом, посмотрел в лицо Маргарите Васильевне:
– У тебя своего горюшка через край. И горе твое – горше этого. – Помолчал и добавил, точно мысли читал по взгляду: —А Нюшку-то я уже не мог удержать: умом бы не тронулась, думаю. Молчит.
Стало быть, и слеза-то уж в ней окаменела… Еще одна сирота…
Вот и зима, замело сугробами деревеньку. Ночи темные, без просвета, без звездочки. Москва на осадном положении. Вьюжная хмарь захлестнула страну. В оголенных вершинах берез стонет, надрывается ветер, швыряет в окна огромной лопатой мелкую ледяную крупу. Маргарите Васильевне слышно, как на второй половине скрипят половицы под грузным шагом Андрона. Старику не спится, а керосину только что в лампе на донышке.
Ночь над всей необъятной Родиной. Из края в край на многие тысячи верст вьюжная беспросветная хмарь, ледяная стужа. Темень. Спит и не спит деревня, да разве уснешь? Мысли одна страшнее другой, без конца и начала.
Вечерами при свете самодельных плошек у Кормилавны собираются соседки, такие же старушки, как и сама хозяйка. Сидят возле докрасна раскаленной печурки, прядут шерсть, вяжут носки и варежки. Монотонно жужжат на полу веретена, в сухих узловатых пальцах проворно мелькают спицы. Носки и варежки получаются большими, но это не смущает вязальщиц: не школьники ведь у пушек-то там стоят. Дребезжащим старческим голоском Кормилавна заводит старинную песню:
Казак помер, казак помер, померла надежда,
Остается конь вороный, сбруя золотая…
Через неплотно прикрытую дверь доносится протяжный горестный выдох старушек, и в песню вплетаются новые голоса:
Несут тело, ведут коня, конь головку клонит,
Молодая казаченька наземь слезы ронит…
Около полуночи появляется в доме Андрон, хлопает у порога задубевшими рукавицами – как из ружья выстрелит.
– Вы бы, девки, плясовую, что ли, сыграли! Чего сидите, скукожились? Нешто смерзли у печки-то?
«Девки» обиженно замолкают, а Маргарита Васильевна долго еще лежит с открытыми глазами. Наконец всё утихнет в доме, забудется и она. А в голове всё одно и то же. Где-то он – Николай? Жив или давно уж схоронен? Почему так всё сложно в жизни? Где справедливость? И еще, еще вплетаются разноликие мысли. Как одной вырастить Вареньку? Ведь не всё же время будет их содержать Андрон. И сколько сирот наделала эта война, сколько еще добавится! Сколько вдов…
В одну из таких ночей кто-то взбежал на крыльцо, лязгнул запором у двери. Послышался торопливый, срывающийся голос Дарьи, потом шумный выдох Андрона. И еще голоса вперебой, теперь уж и не понять чьи.
Андрон приоткрыл дверь в комнату Маргариты Васильевны. Яркая полоса света упала на крашеный пол: лампа горела вовсю.
– Васильевна, а Васильевна! Выдь-ка, послушай, вести какие, – помолодевшим голосом сказал Андрон. – Дали ему под Москвой-то. Скулы на сторону. Вздыбилась, взлютовала Русь!..
Дней за пять до Нового года утихли злые метели. Ребят распустили на каникулы. На озере, как и в прежние годы, расчистили лед, устроили карусель. Дети есть дети: Анка-маленькая возила на санках дочку Маргариты Васильевны, Андрейка отваживался кататься на лыжах с Метелихи, а в переулке возле избенки Улиты с утра и до позднего вечера «куча мала». Пятиклассники затеяли было военную игру в разведчиков и фашистов, но из этой затеи ничего путного не вышло. Добровольно никто не хотел фашистом быть, а когда придумали по старинке решить дело жеребьевкой и поделились на равные партии, то такое побоище учинили, что родителям пришлось вмешиваться.
В канун новогоднего праздника докладчик приехал из Бельска. Поздно вернулись из клуба Маргарита Васильевна и Андрон. Пришли, а их почтальон дожидается: письмо у него заказное. На конверте рукой Николая Ивановича четкими ровными буквами: «Андрону Савельевичу Савельеву», а пониже в скобках – «для М. В.».
– Ну што я тебе говорил? – гудел Андрон, разглядывая плотный конверт. – Смотри-ка – штемпель московский. Может, и сам уж в дороге? А реветь-то зачем?
Не снимая полушубка, полез в посудник, достал приготовленную к празднику поллитровку. Налил стакан почтальону:
– Коли радость такую принес, давай-ка, браток, прими.
Ушла Маргарита Васильевна в свою комнату, не вскрывая конверта, бросилась целовать дочурку. Письмо оказалось коротким: «Так уж сложились обстоятельства, что мы оказались на свободе. Правда, пришлось для этого поработать штыком и прикладом. Разумеется, в глубоком фашистском тылу. Сейчас мы находимся в Партизанском крае, говоря языком дипломатическим – интернированы. Письмо в Москву увез Жудра – наш командир. Он же отправит тебе и эту записку. Думаю, что просьба наша не будет отклонена: мы уже доказали, на что способны старые большевики, и дали слово, если нам разрешат, в том же составе воевать до полной победы».
А назавтра еще одна новость. В обед появился над Каменным Бродом небольшой почтовый самолет. Сделал два круга над самыми крышами, сел на пруду у мельницы. Валом хлынула деревня к запруде, а самолет поднялся и улетел. Остался на льду одетый в меховой комбинезон рослый, плечистый парень. Выбрался он на дорогу, идет улыбается, по собачьим унтам хворостинкой похлопывает.
Так никто и не смог признать в этом парне Мишку Пашанина, пока сам не назвался. В избу когда вошел, мать на стол накрывала, по числу едоков курник резала.
– А мне там кусочка не достанется? – сказал сын, пригибаясь, вроде бы снег обмести с унтов.
– Милости просим, – ответила Дарья. И, взглянув, обмерла, нож уронила на пол.
Сутки только и побыл парень дома. Сестры украдкой трогали пальцами темно-бордовые вкрапины лейтенантских кубиков на голубых петлицах его гимнастерки, братишка тянулся к медали. До рассвета не спали в доме. Народу набилось – другому и на полу присесть места нет. Мишка рассказывал про бои под Москвой, о том, как гнали фашистов назад – к Смоленску, и сколько положили их на лесных дорогах.
Уезжал лейтенант вечером. Пока ожидали ездового, заглянул на минутку в чистую половину Андронова пятистенника.
– Слышал я, Маргарита Васильевна, с известием радостным вас поздравить следует? – начал он, останавливаясь в дверях. – Обязательно от меня привет передайте Николаю Ивановичу. Очень прошу.
– Писать-то куда? – развела руками Маргарита Васильевна. – Письмо в Москву доставлено откуда-то из тыла. Обратного адреса нет.
– Это теперь полбеды! – улыбнулся летчик. – Если он в Партизанском крае под Псковом или на Валдае, туда-то как раз мы и будем летать. При народе я не мог всего говорить, а вам скажу. Из Сибири на Уфимский аэродром перегоняют сейчас партию транспортных самолетов. Мы за ними, собственно, и откомандированы штабом партизанского движения. В Уфе я упросил коменданта забросить меня домой на денек. Тороплюсь. – И приложил руку к фуражке по– военному.
Не знала в тот раз Маргарита Васильевна, да и сам лейтенант не мог предположить, что в первый же вылет на «малую землю» в его самолете окажется Жудра. И совсем уже не думала Анна Дымова, что через год на другом аэродроме в глубоком фашистском тылу, на Псковщине, летчику Михаилу Ермилову доведется встретить человека, заросшего густой бородой и с глубокой вмятиной над левым глазом.
* * *
Лето 1942 года было сухим, ветреным. Оренбургские суховеи выжгли, в цвету загубили сады, опалили лесные увалы, выпили сочную зелень буйных пойменных трав. В июле пожухла листва на деревьях, сникли хлеба, в раскаленном, дымчатом мареве дрожали синие дали гор. Ярое солнце подолгу висело в зените. Земля, покрытая пепельно-серой пылью, безмолвно простирала к мутно-молочному знойному небу свои натруженные, бугристые ладони. Испещренные глубокими трещинами, они просили хоть каплю росы.
В бору за Каменкой спертая духота, как в жарко натопленной бане. Листы не шелохнутся. Тишь. Работяги-дятлы не стучат, кукушки давно не слышно. Зелененькая пичужка с наперсток прицепилась на кончике ветки, бусинкой черного глаза с тревогой косится на огромного сивобородого деда. Жарко пичужке, клюв у нее раскрыт, часто-часто трепыхается на подгрудке белое пятнышко с горошину. Дед заметил живой комочек, чуть пониже в сучьях – гнездо, отошел шага на три в сторону. Это пасечник Никодим вышел на луговую поляну, где в четыре ряда расставлены колхозные ульи. Меду нынче не будет, пчелы зудят тонко и зло, как осы, к улью падают сверху. И к летку не ползут, отдыхают на крыше.
Часто видели Никодима на Длинном паю. Опершись на суковатую палку, без шапки, часами стоял он недвижно на безлюдной дороге. Мертвое поле не колыхалось. Плоские щетинистые колосья пшеницы торчали реденькой щеткой. Сорванный колос просвечивал, неслышным птичьим пером лежал на ладони. Стоял Никодим как выбеленный столетьями могильный камень на заброшенном мусульманском кладбище. Устало и часто моргая красноватыми веками, смотрел, потупясь, под ноги. Над дорогой, у самых стариковских ног, с жалобным писком проносились ласточки:
«Пить… Пить… Пить…»
Под вечер Никодим приходил к своему шалашу, опускался на завалинку омшаника. И опять каменел надолго, опустив голову и уронив на колени опутанные веревками жил мужицкие задубелые руки, такие же бурые и обожженные, как сама земля. Думай не думай – голод.
В августе взмыла тучка. Побродила над бором – растаяла. А на смену ей с другой стороны наплыла другая. Истомленная зноем земля, чахлые травы, заполненный застоялой сонной одурью лес – всё живое жаждало влаги. Наконец-то брызнет она, долгожданная, из тугих грудей тучи-поилицы. И вот накрыла туча деревню – сизая, с седыми рваными космами, заклубилась она над полями и перелесками. Обложила полнеба, надвигаясь с глухим грозным рокотом и распростерши черные крылья… и вместо прохладной живительной влаги из набрякших сосков ее полоснули багряные огневые стрелы. Градом перемесило поля, перебило гусей на озере. А напоследок ударило в скотный двор – свечкой сгорел, без остатка.
Засуха и градобой… и война не уходит вспять. Немцы вышли на Волгу. У правления – плакат: забинтованный пехотинец бросает с размаху под гусеницы вражеского танка последнюю связку гранат. Спрашивает сурово: «Чем ты помог Сталинграду?»
Всё, что было, отдали. Самое дорогое – сыновей и отцов. Меньше и меньше мужиков в деревне. С половины лета где-то под Новороссийском, у Черного моря, воюет Роман Васильев; Иван Артамонов – в Карелии. Сутулясь в телеге, уехал на станцию пришибленный Чекулаев, прихватил с собой банку варенья, стеганое ватное одеяло и старые валенки. А всего лишь дня за три до этого на заседании правления бил себя кулаками в грудь: «Если потребует Родина, если партия скажет, – каплю за каплей!» Вручили повестку – челюсть отвисла.
«Языком-то проще оно», – подумал тогда Андрон. Отвернулся, махнул рукой. Какой из него солдат! Где– нибудь в лазарете баню топить, подштанникам счет вести в интендантском складе.
В сентябре председателя колхоза вызвали в Бельск вместе с директором МТС. И у того повестка.
– Ты коммунист – принимай, – сказали Карпу в райкоме.
Возвратился Карп, в тот же час собрал членов правления и бригадиров. Молча достал из кисета печать, обдул с нее табачные крошки и, так же без слов, положил ее на середину стола. Как старшина на вечерней поверке, осмотрел всех по очереди, снизу вверх, и передвинул печать вправо. К тому месту, где сидел Андрон:
– Разговоры разговаривать не время. В райкоме со мной согласились. Бери, Савельич, печать!..
До рассвета не поднимался Андрон со скамейки.
Далеко Сталинград, больше тысячи верст до него. Но и здесь слышно, как тяжко вздыхает приволжская степь. Солдату под Сталинградом надо помочь. Когда пришел счетовод, Андрон пересел на стул председателя. Положил перед собой кулаки-гири, разжал узловатые пальцы, стиснул их снова. Сказал, не глядя на вошедшего:
– Ты вот што… Перво-наперво это упомни. Кто будет справки просить на паспорт – в лесхоз, на станцию и тому прочее – ко мне их.