355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Нечаев » Под горой Метелихой (Роман) » Текст книги (страница 36)
Под горой Метелихой (Роман)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2018, 18:00

Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"


Автор книги: Евгений Нечаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 44 страниц)

Глава пятая

Громовые тяжкие раскаты наступательных ударов Красной Армии далеким рокочущим отзвуком докатились до лесистых увалов в верховьях Каменки. В январе была прорвана двухлетняя блокада Ленинграда, в марте – апреле полностью очищена правобережная Украина, и тут же, без передышки, началось наступление в Крыму.

Седой Урал медленно приподнял свою голову в островерхой железной шапке, отороченной понизу дорогими собольими мехами и украшенной камнями-самоцветами, прислушиваясь к нарастающему грозному гулу, доносившемуся от Ленинграда и Севастополя за тысячи километров, движением каменных плеч сбросил метровую толщу снега, снял богатырские рукавицы, раздвинул навстречу этому победному гулу вековечные лесные дебри, распахнул чугунные двери замурованных в сердце гор тайников. Прищурившись, любовался тем, как, громыхая на стрелках, катятся вниз по уклону сотни и тысячи эшелонов. На широких свежеокрашенных платформах – хмурые разлапистые громады танков, приземистые осадные гаубицы, старательно зачехленные моторы, в деревянных решетчатых ящиках – крутобедрые туши полуторатонных бомб. Всё это – фронту.

Родная сестра Урала – Сибирь, такая же суровая и немногословная, ни в чем не уступала кремневому сивобородому брату. И с той стороны, из дремотной тайги, днем и ночью тянулись на запад железнодорожные эшелоны. У мостов через Волгу – у Сызрани, Ульяновска и Казани – километровые громыхающие плети выстраивались в нескончаемую очередь. И теперь уж сами диспетчеры не могли разобраться, где тут уральские танки и пушки, где башкирская нефть и пшеница, где моторы, боеприпасы, солонина и хлеб Сибири.

Андрон не мог всего этого видеть своими глазами, ко знал из газет, из рассказов Калюжного и Николая Ивановича. Шестым, необъяснимым чувством понимал – нет такой силы, чтобы сломить упорство россиянина.

Большая беда откинула прочь мелкие неурядицы. За три военных года люди посуровели, и в этой суровости открылись ранее неведомые истинно человеческие отношения. В ночь-полночь в любой из русских деревень останавливались татарские обозы с хлебом и мясом, и по всей улице зажигались огни. Хозяин набрасывал на плечи нагольный полушубок, помогал распрягать измученных лошадей, подбрасывал им своего сена, а на столе уже шипел самовар, хозяйка растапливала подтопок, чтобы просушить мерзлую обувь приезжих.

Совершенно незнакомые люди делились куском хлеба за скудным ужином, рассказывали друг другу о постигших их дом несчастьях. И чаще всего оказывалось, что они имеют общих знакомых и что их собственные невзгоды не так уж и велики, а вот у того– то в семье троих недосчитывают. И каменели сжатые кулаки.

Неведомыми путями становилось известно, что у такой-то вдовы в такой-то деревне сын получил боевой орден, что у Хафиза из Кизган-Таша или Никифора из Константиновки в лазарете отняли ногу. Какой он теперь работник!

А работы много! Всё поднимать надо заново. Это здесь – в глубоком тылу. А что говорить про те места, где побывали фашисты? Каково тем-то людям! Тут хоть домишки целы, у каждого коровенка, свой огород. Да и страху настоящего не видывали: немец с автоматом не ломился в дверь среди ночи.

С приездом Николая Ивановича рассуждения Андрона о больших и малых заботах государства приобрели иной оттенок. Война вывернула наизнанку и всё то, что крылось дурного в людях. Хапуги и вымогатели показали подлинную личину, накипью всплыли кверху кулацкая жадность, угодничество, подхалимаж. Взять того же Илью Ильича – константиновского председателя. Колхоз еле дышит, а он и себе и сыну по новому дому срубил. Чуть что – в Бельск, к Антону. И всё хорошо у него, по всем статьям в авангарде!

– Очистимся, дай срок, – не раз говаривал Николай Иванович, – вся эта мерзость окажется за бортом. Надо видеть большую правду, а ее теперь ничто не заслонит.

Любую сводку Информбюро он поворачивал на гектары весеннего сева, расстояние от Сталинграда до Киева и Берлина измерял пудами нового урожая, поголовьем сохраненного молодняка на артельных фермах и отремонтированными в МТС тракторами.

– Разве не так? – спрашивал он. – Разве не в этом ключ к нашей окончательной и скорой победе? Тут всё: крепость советского тыла, дружба народов, преданность Родине, советский патриотизм. Илья Ильич и Скуратов – охвостье. Один – карьерист и тупица, второй – крохобор и сутяжник.

Как-то сидели они втроем уже в сумерках – Андрон, пасечник Никодим и учитель, разговаривали вполголоса о житейских делах, а в открытую дверь из другой половины падал свет от настольной лампы. Маргарита Васильевна читала вслух ребятишкам рассказы о жизни зверей и птиц. Облепили они ее тесным кругом, сидят и дышать боятся; тут и Андрейка с Митюшкой, и Анка Дымова с Варенькой.

Николай Иванович прислушался, улыбнулся чему– то, подтолкнул легонечко локтем Андрона.

– Вот она – любовь к Родине – с чего начинается, – сказал он при этом. – Для школьника и подростка – это пока что любовь к своему двору, к тропинке, по которой бегает он на речку, к покосившемуся от времени плетню, ко всему живому. Вырастет человек, горизонт его шире становится, и все для него родное: и леса, и горы, и дальние города. И если он в детстве не издевался над кошками, не швырял камнями в грачиные гнезда, в зрелые годы он не останется равнодушным к молчаливому горю незнакомой старушки, не польстится на добро соседа. Он не будет топить другого, чтобы пролезть по службе, не станет наушничать, изгибаться перед начальством, а если придет большая беда для всего государства, не шмыгнет в кусты.

Андрон запустил пальцы в бороду, Никодим густо прокашлялся, а Николай Иванович развивал свою мысль далее:

– Вот я говорю о большой человеческой правде. Она выше личного благополучия, сильнее страха за собственную жизнь. Патриотизм – святое понятие, для этого нужно иметь убеждения. А убеждения – это прежде всего дела.

– Мудро сказано, – подтвердил Никодим. – Истинно так: «Аз не волен я веру свою уподобить костям игральным альбо чревоугодию. Сие – суть ублюдство духовное».

– Вот именно! – повернулся к нему учитель. – Вспомните сами, Никодим Илларионович. Когда вы на церковной паперти в окружении бандитов схватили и подняли над головой их предводителя, думали ли вы в этот момент о своей жизни? Или о похвале благочинного за такую удаль? Это я говорю о девятнадцатом годе.

– А вам откуда об этом известно? – удивленно спросил Никодим.

– Знаю. Старик Парамоныч на второй же день после моего приезда всё о вас рассказал.

Никодим только крякнул.

– Ну, а о том, как вы красного комиссара в церкви спасали, это уж позже намного сам Бочкарев поведал.

– Теперь-то хоть жив ли он? – шумно вздохнул пасечник.

– Жудра был у него в Москве. Большим человеком стал: в прокуратуре Союза работает.

– Сложно, очень сложно устроена жизнь, – по примеру Андрона комкая в кулаке свою бороду, говорил Никодим через минуту. – Скудоумию нашему многое еще не подвластно.

Андрон шевельнул лохматыми бровями, а перед мысленным взором Николая Ивановича одна за другой вставали картины, которые невозможно забыть и о которых нельзя рассказать даже самому близкому человеку.

…Сентябрь 1938 года – уфимская пересыльная тюрьма. Потом Вятка, далекое побережье северной хмурой реки за Полярным кругом. В июле 1941 года – пешим маршем в Карелию.

Шли всё время на запад, пересекли железную дорогу Ленинград – Мурманск. И еще прошли километров двести, минуя редкие хутора. Остановились в глухом сосновом лесу, загроможденном огромными валунами. Впереди – за каменистой грядой – два озера, соединенные протокой. Через протоку – мост. Кто-то сказал, что впереди недалеко Финляндия.

На ночь расположились на небольшом островке. Костры разводить запрещено было. Утром за мостом и протокой начали рыть стрелковые окопы с ходами сообщения и блиндажами. Может быть, здесь намечаются маневры? Примерно через неделю земляные работы были закончены. По каменистой гряде и в низине перед протокой в два ряда протянулись траншеи полного профиля с пулеметными гнездами, бревенчатыми козырьками. Судя по тактическому замыслу игры, это главная линия обороны межозерного дефиле, – так говорили бывшие военные, и в том числе Жудра с Мартыновым. Окопы за рекой и мостом – для боевого охранения. Шоссе оставалось безлюдным. Да кому тут и быть, – запретная пограничная полоса!

Но вот шоссе ожило. По нему потянулись крестьянские телеги с ребятишками и привязанными сзади коровами, а в одну из ночей откуда-то издалека донеслись тяжелые вздохи гаубиц; на бледно-молочном небе всё шире и шире стали расплываться багряные отблески пожарищ. И еще одно слово перекинулось из конца в конец каменистого островка: «Война!» А по шоссе уже тарахтели армейские двуколки, отфыркивались перед въездом на мост санитарные автобусы. Артиллерийская канонада перекатывалась где-то за лесом слева направо и теперь уже явственна нарастала со всех трех сторон. И вот настал день, когда Николай Иванович впервые над своей головой увидел самолет с крестами на желтых крыльях.

Они с Жудрой стояли на берегу протоки, у самой воды. Под мостом бурлила напористая темная река, засасывала в воронки хлопья рыжеватой пены.

За лесом, совсем недалеко, ухнул трескучий взрыв. Островок всколыхнулся под ногами, сверху градом посыпались сосновые шишки. Один за другим грохнули еще два раздирающих взрыва. Из-за поворота шоссе вырвался зеленый грузовик с солдатами в кузове. Перед мостом машина заскрежетала тормозами. Не дожидаясь полной остановки, солдаты попрыгали через борт. Шофёр переехал на правый берег, а за ним уже потянули по настилу моста черный провод. Саперы укладывали под бревенчатыми переводами противотанковые мины.

«Неужели думают рвать? – спросил учитель у Жудры. – Я ничего не понимаю!»

«А я, Коля, давно уж все понял», – жарко выдохнул тот. И не успел договорить, – мост вздыбился, и гулкое эхо взрыва долго металось над холодной гладью озер.

Это было 25 августа. В этот день нашими войсками был оставлен Днепропетровск, танковые вражеские клешни тянулись к Москве, Ленинграду, Киеву.

Захваченный воспоминаниями, Николай Иванович не вдруг обернулся на вопрос Никодима.

– Ну а вы-то как попали к партизанам? – спрашивал бывший поп. – Может быть, можно рассказать?

– Можно, почему же нельзя! – невесело улыбнулся учитель. – Пригнали нас на оборонные работы, да и бросили с перепугу в лесу. Как говорится, не было бы счастья…

И снова – туманным наплывом остров на безымянной протоке. Худые, оборванные люди бросились по сходням на берег, столпились возле зеленого армейского грузовика. Старшина в пилотке уже взялся за ручку дверцы кабины и, повернувшись, спросил:

– Кто у вас старший? Знаете вы или нет, что немцы обходят слева? Бьют клин на Петрозаводск?

– Немцы? Какие немцы?!

– Бы что – полоумные? – кричал старшина. – Где вы были двадцать второго июня?!

К старшине подошел седоусый полковник. Так его называли когда-то, а сейчас он был в рваном ватнике и в грубых ботинках.

– Товарищ старшина, я прошу извинения, – сказал он тоном старого штабиста. – У нас нет старшего, и мы действительно ничего не знаем. Если можете, проинформируйте нас.

Старшина опешил.

– Может, вы уголовники? Разойдись, прикажу стрелять!

Полковник не отходил. Он еще раз извинился и повторил свою просьбу.

– Мы не бандиты, – втолковывал он старшине. – Посоветуйте, что нам делать?

– Родину защищать, вот что!

– От кого? Мы думали, это маневры.

Старшина спрыгнул с подножки грузовика, ухватил полковника за полы ватника, встряхнул, как подростка:

– Через час-полтора здесь будут немецкие танки! Немецкие, понимаешь? Два месяца мы воюем с фашистами. Хороши «маневры». Товарищ Сталин сказал, что дело идет о жизни и смерти Советского государства! Вся Прибалтика, Белорусь, Украина захвачены. Немцы идут на Москву и Ленинград. «Маневры!..»

Расступись земля под ногами, повались вокруг вековые сосны, это не так бы ошеломило товарищей Николая Ивановича и его самого. А старшина из-под фанерного верха кабины выдернул «Правду» и тыкал пальцем в жирный столбец сводки Информбюро. Через плечо полковника Николай Иванович видел подчеркнутые наименования городов: Днепропетровск, Полтава, Смоленск, Брянск, Псков, Кингисепп, Гатчина.

– Я попрошу вас, оставьте нам эту газету, – с трудом и не сразу выговорил полковник. – И еще: если можете, две-три винтовки, гранат и патронов. Если дело идет о жизни и смерти Родины, мы не уйдем с этого берега.

– Вы что – смеетесь? Сколько вас тут?! Сотни две? Две-три винтовки! – Старшина вскочил на подножку. – А он танками прет, бомбовозов у него до черта… Винтовок дать не могу. И никто вам оружия не даст.

Только сейчас рассмотрел Николай Иванович, что старшина совсем молоденький, должно быть – курсант, что он очень часто озирается вокруг, смотрит на небо.

– Наших тут нет, дорога открыта. Всё переброшено на вторую линию обороны, – продолжал старшина, прислушиваясь к нестройному шуму в вершинах сосен. – Топайте следом за нами, да побыстрее. Или вы в плен сдаться думаете? – рванул из кобуры пистолет. – Ра-зойдись от машины! Кому говорят!

– Доложите командованию, – сухо перебил его полковник, – что на этом рубеже оборону занял батальон особого назначения. Пусть донесут куда следует.

Машина ушла, но вскоре вернулась. Полковник не кончил еще ставить боевую задачу. Она заключалась прежде всего в том, чтобы каждый добыл себе оружие. Взять его нужно было у врага. Это – главное. Старшина выпрыгнул из кабины:

– Вот вам еще газета. У шофёра была припрятана. Тут речь товарища Сталина. Русским вам языком говорю – уходите. Может, больные есть? Давайте кого увезу…

* * *

Над лесом послышался тяжелый гул, девятка двухмоторных бомбардировщиков на небольшой высоте прошла над озером, удаляясь на юго-восток. Где-то слева и сзади, далеко и глухо, торопливо хлопала зенитка. Возле самолетов вразброс стали появляться дымные кляксы разрывов. А бомбовозы шли, не меняя ни высоты, ни курса. Звено за звеном. За первой девяткой с таким же надсадным ревом моторов проплыла вторая, третья. Даже деревья замерли, захлестнутые тугой волной этого рева.

Николай Иванович оказался в боевой группе Жудры. Им предстояло переправиться на противоположный берег протоки, вернуться на остров, забрать брошенные там топоры и пилы. План был таков: под видом сбежавших уголовников встретить передовую фашистскую разведку. Сколько их может быть? Самое большое – отделение. Предложить свою помощь в наведении моста. Выбрать момент – и в топоры.

Чтобы не тратить времени, повалили два дерева, очистили их от сучьев. Ждать пришлось не так уж и долго. На шоссе показалось пыльное облачко. Вот оно вытянулось. До слуха донесся нарастающий треск мотоциклов. Жудра вышел на дорогу и стал размахивать шапкой. Головной мотоцикл затормозил и круто развернулся поперек дороги. Не надевая шапки, Жудра единственной рукой указал на взорванный мост. Его тут же окружили солдаты в приплюснутых касках и в коротеньких мундирах мышиного цвета.

У Николая Ивановича пальцы рук стали противно липкими и пересохло во рту. Немцев было шестеро. Все с автоматами, на люльках мотоциклов – пулеметы.

– К волку в пасть, – сдавленным шепотом выдохнул в затылок его сосед.

– Замолчи! – оборвал его второй.

Жудра в окружении автоматчиков направился к мосту. Человек без руки, заросший и оборванный, конечно, не мог вызвать подозрения. Вот он еще махнул шапкой. Это было сигналом, что всё идет хорошо, можно вставать остальным.

– Раз, два, взяли! – зычно скомандовал Николай Иванович. Два бревна, подхваченные на плечи, покачиваясь выплыли с острова на поляну. Под каждым по семь человек, и у каждого топор за поясом.

Николай Иванович шел под комлем. Он первым ступил на дорогу. Верзила немец, с выпученными водянистыми глазами, в расстегнутом мундире, стоял возле мотоцикла, похлопывая ладонью по автомату, болтавшемуся поперек живота, губастым ртом жевал окурок сигаретки. Нижняя рубаха была у него засаленной и грязной до желтизны и также расстегнута, обнажая грудь, заросшую густыми рыжими волосами.

Бревно напирало, а Николай Иванович всё смотрел на гитлеровца, теперь уже через плечо. Взгляды их встретились, и немец перестал жевать окурок. Пальцы его метнулись к затвору автомата.

«Боишься! – успел подумать учитель. – Ты же с автоматом, дура!»

Вот комель поравнялся с Жудрой. Коверкая русскую речь, тот разговаривал с офицером, разыгрывал «мужичка». Офицер, сухой и жилистый, был выше чекиста на целую голову. В левой руке он держал раскрытый металлический портсигар. Угодливо кланяясь и прижимая к груди рваную шапку, Жудра неумело взял сигаретку.

Автоматчик в расстегнутом мундире шел рядом с бревном, не спуская настороженного взгляда с Николая Ивановича. До него можно было рукой достать. Остальные плотным кольцом окружали Жудру.

«Этот по мою душу, – скользнула в мозгу учителя короткая сверлящая мысль и застряла где-то в затылке, – понял, сволочь».

Солдат лениво переступал за плечом, грузно, вминая зернистый гравий.

– О, я хорошо понимали бетный рюсски мушик, – донеслось до слуха Николая Ивановича сказанное офицером. – Фам будет за этот помощ большой, как это по-рюсску?.. Ниски поклон. Ого! Яволь. Я понималь… сталинский каторга.

«По мою душу…»

– Поберегитесь, ваше благородие, поберегитесь! – предостерегающе крикнул Жудра и оттеснил офицера на обочину. – Зашибить могут по нечаянности. А вы что, окосели?! – обрушился он тут же на вторую партию. – Правее, правее заноси вершину! К уды прешь?! Сказано было: одно – налево, другое – направо. Так! Бросили разом! И в топоры их. В топорики!! Р-ра-а-зом!!

Толчком плеча Николай Иванович сбросил комель и, прежде чем к ногам его упало бревно, выхватил из-за спины топор. Не глядя, ударил наотмашь. И еще раз, теперь уже лежащего, под каску. На дороге образовалась свалка. Люди катались в пыли, хрипели. Справа и слева слышались тупые удары. Так мясники под навесом рубят воловьи туши. И ни единого выстрела. Слишком внезапным для гитлеровцев было нападение. И до безумия яростным.

Николай Иванович отошел потом в сторону, отдышался, механически провел лезвием топора по ладони, как это делают плотники, и тут же отдернул руку. Его мутило.

– Вот это и есть «по-рюсску большой ниски поклон», – передразнивая фашиста, говорил, вытираясь, Жудра и перешагнул через распластанного возле мотоцикла офицера. – Снять пулеметы, забрать с убитых оружие! Всех в протоку!

На другом берегу неистовствовал полковник. Из траншей кверху летели шапки, разноголосое «ура!» волнами перекатывалось по каменистой высотке. Так началась война для каменнобродского учителя.

…В тот же вечер еще один бой. Теперь уже с наступающей пехотой, рассыпанной в цепь. Шесть автоматов и два ручных пулемета, снятые с мотоциклов, сделали свое дело. Били с острова в упор, одиночными выстрелами. Противоположный берег молчал. Рота откатилась, а в группе Жудры почти у каждого стало по два автомата. В сумерках налетела авиация…

Три дня «батальон особого назначения» удерживал переправу, в ночь на четвертые сутки отошел на следующую гряду. «Батальона» уже не было, не было и полковника. Он погиб у протоки, и даже мертвый не выпускал рукоятки трофейного пулемета.

Всё это промелькнуло перед глазами Николая Ивановича. Никодим и Андрон молчали.

– С половины августа и до самого Нового года были мы в окружении, в глубоком тылу, – рассказывал им Николай Иванович. – По лесам и болотам шли к Ленинграду. С боями. Пробиться не удалось. Обошли Ленинград с запада и – по льду – через Финский залив. Оказались в Эстонии, а потом повернули на восток. Из немецких газет и со слов перепуганных полицаев знали, что где-то под Псковом и Новгородом сохранился кусочек советской земли, что называется он Партизанским краем. Морозы и голод брали свое. И вот, когда мы вконец обессилели, когда чувство самосохранения уступило место тупому безразличию, мы перестали маскироваться. Шли уже по дорогам, среди белого дня. Дрались жестоко и сами удивлялись тому, что остаемся живыми. Раз на лесной поляне ночью развели большие костры. Много костров, чтобы у вражеских летчиков сложилось мнение, будто внизу расположился на отдых по меньшей мере партизанский полк. И самолет действительно прилетел. Мы отошли в глубь леса и долго ждали. Он долго кружил над поляной. И не бомбил. А утром один из нас увидал на снегу листовку. В ней говорилось, что немцы разгромлены под Москвой, отброшены на четыреста километров.

– Как же мы были счастливы! – продолжал учитель. – К вечеру вышли к железной дороге. По шпалам направились прямо на станцию. Без дозоров и охранений. Шли кучей, а двое или трое в первом ряду громко разговаривали по-немецки. Часовой у семафора сам отбросил рогатку. И уткнулся ничком возле стрелки, а на место его встал наш человек. Так же кучей ввалились в комендатуру. Без выстрела расправились с десятком развалившихся на нарах солдат из караульной команды. А через площадь, во дворе приземистого каменного дома, дымила походная кухня и до роты гитлеровцев топталось возле нее с котелками. Двое из нас напялили на свои лохмотья немецкие шинели, насовали в карманы гранат, взяли бачок. У окна на втором этаже пристроился пулеметчик. Пять или шесть автоматчиков, также в немецких шинелях, нехотя пересекли площадь, переулком обогнули казарму. Двое с бачком подошли в это время к воротам. Повар-немец в халате и с черпаком взгромоздился на подножку кухни, приподнял крышку котла. И тут в толпу полетели гранаты, пулеметная очередь скосила добрую половину ошалевших фрицев, автоматчики из-за тына прикончили остальных. Вот что значит коротенькая листовка, – далекая Москва удесятерила наши силы.

Николай Иванович провел ладонями по вискам, добавил минутой позже:

– Дня через три мы оказались у партизан. Рассказали, кто мы такие, и сдали оружие. Комиссар только руками развел. Вот он-то и посоветовал нам послать в Москву своего человека. Самолетом отправили Жудру… Почему я не писал, что был ранен? Так это уж после того, как Жудра вернулся. И бой-то совсем пустяковый был. За спиной у меня разорвался шальной снаряд. Ничего; врачи говорят, что со временем отойдет от кости осколок. Ничего…

* * *

Мухтарычу нездоровилось, – годы брали свое. Крепился, однако. Днем помогал Дарье накормить, напоить коров, прибрать за скотиной, а ночью всё больше лежал. И сна не было. Мысли путались. Когда-то они были легки и быстрокрылы, как ласточки над дорогой, потом пошли шагом, а сейчас плетутся нога за ногу, спотыкаются. Стар становился Мухтарыч и слаб. Когда-то одной рукой осаживал норовистого коня, шутя перекидывал на мельнице тугие мешки с мукой, теперь с трудом поднимает бадью у колодца. И глаза видят плохо. Жизни в них не осталось, одна тоска.

Дарье надо помогать, – без Улиты ей не управиться. Хорошо, что у нее такие славные дочери. Двое старших приходят чуть свет вместе с матерью, а вечером прибегают еще две школьницы. Эти только мешают, норовят украдкой от деда утащить охапку сенца телятам. Андрон за это ругается, а разве за ними усмотришь? С Улитой было бы лучше. Но она уехала из деревни, перебралась жить на Большую Гору. Говорят, что работает там поварихой в столовой, а еще говорят, что поселилась в одной квартире с Семеном Калюжным. Разное говорят.

Больше всего хотелось Мухтарычу увидеть Мишку. Старик каждый день спрашивал Дарью, нет ли письма. А письма теперь приходили не часто. Потом ранили Мишку, лечился в Казани. Ждали, думали, может, заедет. А он не приехал. Снова воюет, теперь еще дальше. Митька сказал: в Белоруссии.

Раз пришел Николай Иваныч. Старик угостил его чаем. Чай хороший, сам делал. Морковь сушил в темном месте. В печке она горит, на солнце ее сушить тоже нельзя: навару такого не будет. А кирпичного чаю давно нет. Без крепкого чаю нет силы. Чай в котелке – тоже не чай. Спасибо Андрону, – во всей деревне на найдешь такого самовара. Если еще достать бы кирпичного чаю, не стал бы хворать Мухтарыч.

В другой раз Дарья долго сидела в сторожке. К ней пришла жена агронома. Наверно, хотела поговорить, чтобы никто не слышал. Мухтарыч – старик, он никому не скажет. Анна плакала, говорила: «Пойду ночью на озеро, брошусь в прорубь». И Дарья тоже всё время вытирала глаза, ругала Улиту нехорошими словами. Вот теперь вяжется к Семену, а того не думает, что она ему не ровня. Послушала бы, что говорят в деревне.

– Улита тут ни при чем, – всхлипывала Анна, – сама я кругом виновата. После письма того два года как в темном лесу ходила. Свету не видела. А тут мать у Вадима Петровича умерла, привязался он к моей Анке. Всё как в чаду. Чья я теперь жена? Ну скажи – чья?!

– Кто люб тебе больше, – ответила Дарья, – к тому и клонись.

– Во второй-то раз не приклонишься. Да и не смогу я этого сделать. Не смогу! Одна мне дорожка…

Дарья двойным узлом затянула концы платка, выпрямилась. Долго смотрела в окошко.

– Вот что скажу я тебе, – слышал Мухтарыч другой, не Дарьин, голос – без бабьего придыха, – дурь эту выбрось! Слово мое такое: не можешь здесь оставаться, забирай ребятишек и – в Бельск. Там вон нефтяники перегонный завод пускают. Вечор у Андрона снова вербовщик сидел. Говорил – и с детьми берут. Ясли там есть при заводе. Для нефтяников всё сейчас в первую очередь. И карточки полные, и денег больше других получают. Ты грамотная, больше моего понимаешь.

– А совесть свою куда деть?

– На народе изгладится, не одна будешь. Сколько лет-то тебе? Тридцать? Я в твои годы с шестерыми осталась. И пятно на мне было похуже, чем у тебя. Живу! – так же сурово заключила Дарья. – И не реви! Посмотри, на кого ты похожа стала!

Дарья еще что-то хотела добавить, но вдруг споткнулась на половине слова, и губы ее задрожали.

– Мы с Маргаритой Васильевной как могли уберегали тебя от этого известия, – начала она виноватым шепотом и комкая кончик платка, – хоть и знали, что откроется всё не сегодня-завтра. Ведь ты последние дни ходила. Мишка писал – своими глазами видел его у партизан. Ну, скажи, у тебя повернулся бы язык на такое? Письмо я сожгла и девкам своим наказала забыть про него. Что есть, то есть, никуда от этого не денешься. А ты бы ведь задохнулась разом!

Обхватив голову руками, Анка раскачивалась из стороны в сторону. Теперь-то она поняла наконец, почему в тот день, когда уезжала в больницу, у Дарьи глаза были дикими, а Маргарита Васильевна спрятала недописанное письмо.

Мухтарыч в свои восемьдесят лет видел много людского горя. Одних оно ломит грозовым ударом, другие стареют на глазах, вянут, как скошенная трава, третьи немеют. Сейчас, глядя на Анну, он сравнивал ее с молодой белоствольной березкой. Вот выросла она на пригорке, сама по себе, никем не примеченная, распустилась, бросила на немятые травы голубую тень. По утрам, умытая свежими росами, радовалась восходящему солнцу, в полдень слушала жаворонка и засыпала к вечеру, невнятно шелестя листвой и свесив до пояса густые зеленые косы, переплетала их сонными пальцами. И люди увидели: ах, хороша!

Это было весной. А осенью налетели холодные, злые ветры. Вздрогнула, сжалась березка, застонала жалобно. Одна, кто услышит? Вправо, влево посмотрит: птички нет, солнышка тоже не видно. Ветры присели на задние лапы, окружили, как голодные волки. Взвились, пошли колесом, когтистыми черными лапами сорвали богатые наряды, с воем и жутким хохотом разметали по кустам и оврагам последние листья. Мечется, рвется березка, кто ей поможет?

Мухтарыч закашлялся. Худое, иссохшее его тело содрогалось беззвучно. Сел на своем топчане. Под посконной рубахой торчали кверху острые лопатки, а голова ушла вниз. Старик больше всего походил теперь на хворого ворона. Расставленные в стороны локти дополняли это сходство. Но ворон – мудрая птица, мудр и старик Мухтарыч. Про Анну он знает всё, бригадира Владимира Дымова помнит таким вот мальчишкой. Ух, какой парень был, вся деревня стонала! Такой один раз в жизни любит. Что бы ни было – всё равно любит!

Старик поднялся с топчана, шаркая по полу толсто подшитыми валенками, подошел к столу, любовно погладил коричневой узкой рукой горячий бок самовара, налил себе кружку чаю. Выпил маленькими глотками, жмурясь от наслаждения. Самовар – единственная, и теперь уже последняя, радость Мухтарыча.

– Вот ты меня слушай, – сказал он, обращаясь к Анне, – Мухтарыч живет два раза по сорок лет и еще три года. Мухтарыч всегда говорит правду. Бригадир Владимир Степаныч раньше всех воевать научился. Мы тут совсем ничего не знали – он самурая танком давил. Ушел на большую войну, потерялся. Думали – неживой, а он самый большой награда получает. Скажи агроному, чтобы ушел. Он тоже хороший человек, всё равно пусть уходит. Так надо.

Анна молчала, смотрела на старика круглыми, как у испуганной птицы, глазами. В них сквозила застоялая пустота, отрешенность.

– Владимир приедет, вот увидишь. Скажи ему всё, как было. Всё скажи. Слезы не надо. Когда слезы много, мужик не верит. Всё хорошо будет. Я сказал. Хочешь, бери самовар. Нá! Мухтарыч скоро умрет, а самовар каждый день пусть говорит тебе: «Всё хорошо будет». Только не надо слезы. Я знаю, когда много слезы, мужик – как шайтан.

Тонкие брови Анны приподнялись, она попыталась улыбнуться, но улыбка не получилась. Только скорбные складки возле губ обозначились еще резче.

– Ну зачем мне, дедушка, твой самовар! – сказала она. – Я тебе верю и так. «Шайтан», говоришь? Нет, он не такой. Вот потому мне и горько. Как в глаза ему гляну? Что скажу?

– Глаза сами скажут, сердце поймет.

«Сердце поймет, должно понять, – думала Анна, возвращаясь домой. – А если он зажмет его в кулаке? Так он и сделает, он это может».

Вот переулок с Озерной на Верхнюю улицу. Старые дуплистые ветлы. Сейчас они тонут в рыхлом снегу, как нарисованные. И на сучьях снег. А тогда было лето, вот здесь они и встречались, укрытые низко опущенными ветвями. Давно это было.

«Было…» Никогда не думала Анна, что короткое это слово так тяжело выговорить, и машинально подняла руку, чтобы, неизвестно зачем, отломить веточку. Это оттого, что за ним обязательно стоят другие. Было всё: любовь, молодость, счастье. Было…

Веточка хрустнула, как стеклянная, а с других посыпался мелкий игольчатый иней. Анна подставила вторую руку, ладошкой вверх, поднесла ее ближе к глазам, долго смотрела, как еле приметные ледяные пушинки тают и тут же испаряются, не успев образовать капельки.

«Вот так и люди. Нарождаются – умирают, и нет после них ничего, – продолжала она свои невеселые рассуждения. – Мучаются, ждут чего-то. И – пусто. А ветла всё на том же месте, всё такая же старая и молчаливая. Скольких видела она у этого тына? Сюда по ночам пробиралась Улита, тут ее дожидался Фрол. Егор обнимал здесь Дуняшу. И мы взялись за руки тут же…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю