Текст книги "Под горой Метелихой (Роман)"
Автор книги: Евгений Нечаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
Глава десятая
Время шло своим чередом. На второй год Нюшка не так уже тосковала, да и забот прибавилось: Анка-маленькая заполнила всё собой. Проказницей росла, а уж падала – места живого не было на девчонке! Ровно год ей исполнилось – ночью из зыбки вывалилась, стали привязывать полотенцем. Всё равно ужом норовит вылезти. А ходить начала – и того хуже: всё кувырком, всё через голову. Замучилась с нею Фроловна. Мать-то в поле или на ферме; а бабке и по хозяйству за всем присмотреть надобно, и за внучкой глаза да глазыньки: того и гляди, с курами из одной чашки наестся, молоко выпьет у кошки или в подворотню пролезет. А там и собаки, и свиньи, и гуси – долго ли до греха!
Один раз Андрон принес сонную, – уснула на самой дороге. Глаза, нос, уши – всё пылью забито; спит, а кулачки оба сжаты. Обтерла ее бабушка мокрой тряпицей, стала пальцы помаленьку разжимать– в обеих руках по лягушонку!
– Наградил же господь на старости лет! – говаривала Фроловна снохе. – Обои вы в ней. Помню, и ты ведь вострухой росла, а уж сам-то – господи твоя волюшка! Любуйтесь теперь на чадушку…
Мать подхватывала дочурку, тормошила ее, и обе отправлялись к простенку, что возле перегородки. Там, в нижнем углу зеркала, карточка была вставлена.
– И вовсе мы не плохие, верно ведь, батя? – спрашивала Нюшка-большая, а дочь дергала ее в это время за волосы, хватала за щеки. Ногти острые, как иголки.
Ждать Володьку оставалось не так уж и долго. Вот и третья зима миновала, вот и лето прошло. Отрывной календарь на стенке становился всё тоньше и тоньше. Вернулись из армии одногодки Владимира – Федор с Озерной улицы и Никифор, – эти служили на Западе в пограничных войсках. Вытянулись, в плечах раздались, куда какими молодцами заявились, а от Владимира вдруг письмо:
«Обожди еще годик, лапушка; я теперь – командир машины».
На снимке – тот же скуластый парень с темной метинкой у левой брови. Промигалась Нюшка, всмотрелась получше: тот, да не тот. На петлицах суконной, ладно пригнанной гимнастерки с обеих сторон по два треугольника стекленеют и значок на подвеске над левым кармашком. Про значок-то и раньше писал, награжден приказом по части за отличную службу, а про треугольнички эти и слова не было.
Расстроилась Нюшка. Забрала к себе на колени дочку, долго сидела с ней, не включая света, у задернутого занавеской окна. И непоседа дочь притихла, сунулась пуговкой-носом в разрез байковой кофты матери.
А на улице – слякоть, ненастье, скрипит-надрывается ставень, капли дождя по стеклу змеятся.
Осень в этом году наступила рано, с густыми, тягучими туманами, с крупой, с изморозью. Хлебнули забот каменнобродцы, однако с уборкой управились, а обмолот затянулся. И скот пришлось раньше времени по дворам поставить – какой это выпас, когда сверху льет и коровы весь день одна от другой не отходят. Чтобы несколько придержать сено и клевера, Карп Данилович распорядился косить отаву, перемешивать ее с овсяной соломой. На гумнах дымили овины, подсушивали сортовую пшеницу и обмолачивали тут же вручную, – опасались, как бы в кладях не сопрела.
Картофель забуртовали в поле, и опять председателю дума неотвязная: в дождь буртовали, а ну как по голой земле мороз ударит!
И в школе у Николая Ивановича начались неприятности. Прислали нового завуча с институтским образованием; сам же Николай Иванович и просил: школа большая, семилетняя, одних учителей-предметников шесть человек да в начальных классах столько же, всего не охватишь. Вот и приехал человек с дипломом, историк по специальности, привез жену-математика.
«Хорошо, – подумал вначале Николай Иванович, – в нашем полку доброе подкрепление».
Александр Алексеевич Чекулаев – так звали нового завуча – оказался не по годам молчаливым, насупленным. Жена тоже под стать ему. И всё-то их не устраивало, всё неладно. Квартиру нашли в добром доме, с опрятной хозяйкой, а через неделю съехали, – ребятишки, мол, за перегородкой плачут, спать по утрам не дают. И в школе оба – как в институте: отчитали свои часы, и нету их.
Попросил как-то Николай Иванович Чекулаева в клубе с лекцией выступить – мигрень у завуча; в другой раз предложил было новой математичке помочь счетоводу сельского кооператива разобраться с квартальным отчетом – повела она этак плечиком и говорит:
– Я не обязана. Вот если бы сахар и масло продавали без хлебных квитанций, если бы вы, как директор, заботились о своих коллегах по-настоящему… Неужели фондов особых нельзя выхлопотать? Какой городишко Бельск, но там даже разговора никто не заводит о продуктах питания. Мы же всё-таки интеллигенты!
Кто-то из старых учителей был в это время в канцелярии, и слова «коллега» и «продукт» стали нарицательными строптивой чете. Чекулаев пожаловался в роно.
С этого и пошло.
Зимой, на районной учительской конференции, Чекулаева выступила с критикой постановки воспитательной работы в Каменнобродской ШКМ, говорила о том, что директор чувствует себя удельным князьком, загружает работой, которая не имеет никакого отношения к преподавательской, не способствует росту молодых учителей.
В защиту Николая Ивановича поднялась учительница по химии – Екатерина Викторовна, жена агронома.
Едва сдерживая себя от возмущения, потребовала она от заведующего районным отделом народного образования и секретаря райкома партии немедленно убрать из коллектива склочников. Тогда вышел к трибуне Чекулаев.
Потирая сухие, костлявые руки и без нужды поправляя черный галстук, высказал свое мнение, мнение завуча. Нет, он не полностью разделяет суждение товарища Чекулаевой, несмотря на то что она близкий ему человек. Справедливости ради нужно сказать, что директор Каменнобродской школы пользуется вполне заслуженным авторитетом. Да, к подчиненным требователен, это необходимо.
– Но, – Чекулаев сделал большие глаза, – в практической своей деятельности товарищ Крутиков допускает излишнюю опеку над воспитуемыми. Это не стимулирует проявления индивидуальности, подавляет в зародыше творческое пробуждение личности. В современный период перед школами колхозной молодежи поставлены благородные задачи воспитать подлинных строителей новой жизни; мы совершаем культурную революцию на селе. Естественно, что те взгляды и методы работы, которых придерживается директор школы, на мой взгляд, несколько отдают дореволюционной гимназией, входят в глубокое противоречие с установками нашей партии.
«Змееныш!» – только и мог подумать Крутиков. Когда ему предложили выступить, отказался.
– Прошу назначить комиссию; лучше, если вы сами приедете. У меня всё, – сказал он председательствующему.
Проверять школу приехал заведующий районным отделом народного образования Нургалимов. Чекулаевой было велено извиниться перед директором, завуч струсил, понял, что перегнул палку на конференции, и написал пространную объяснительную записку. Ему-де после трехлетней практики в городской образцовой школе показалось несколько странным то, что пришлось увидеть в Каменном Броде: городские школьники более самостоятельны и предприимчивы, а здесь робость какая-то перед учителем, подавленность. Вполне возможно, что это и не есть прямой результат диктаторства со стороны директора.
«Разумеется, я пересмотрю свои чисто профессиональные концепции», – так заканчивалась записка.
– Сопля! – теперь уж вслух проговорил Николай Иванович, не стесняясь присутствия Нургалимова.
– Остерегайся, однако, – по-товарищески предупредил Нургалимов, – этот народец способен больно ужалить. Иващенку, думаю, не забыл?
– А при чем тут Иващенко? – вскинул брови Николай Иванович.
– К слову пришлось. Такие заблаговременно запасаются поддержкой кое-кого из вышестоящих. После этого начинают мстить.
– Имеете основания? – настороженно и вполголоса задал вопрос Николай Иванович.
– Интуиция, – так же вполголоса отозвался заведующий роно, – всего лишь одна интуиция. Но в городе ходят слухи, что кто-то помог ему свалить Прохорова.
– Прохорова?!
– А вы что – не слыхали? Снят с должности и отозван.
Интуиция… Это нерусское слово довелось услышать каменнобродскому учителю и еще раз, вскоре после проверки школы Нургалимовым. Как-то заехал Аким Мартынов – подписывал договоры в колхозах на посевные и уборочные работы, по дороге к дому завернул на огонек к своему боевому соратнику по Южному фронту.
После ужина долго сидели один напротив другого, перебрасывались короткими малозначащими фразами о делах житейских.
Аким всё отчего-то хмурился, смотрел под ноги, глухо прокашливался, затем перевел разговор на сообщения центральных газет. Они пестрели гневными восклицаниями. Повсеместно – на фронтах и заводах, в колхозах и в воинских частях – проводились бурные митинги: «Смерть презренным врагам Отечества – наймитам троцкистско-бухаринской банды!»
– Что хочешь делай со мной, Николай, – приподняв голову, говорил Аким, – не верю! Кстати, так говорил и Жудра, когда я встречал его полгода назад. В Москве это было.
– Почему – «говорил»? Почему «полгода назад»?
Аким ответил не сразу. Принялся закуривать, медленно разминая в пальцах папиросу, потом для чего– то заглянул в мундштук, чиркнул спичку и только после этого пристально посмотрел в глаза Николаю Ивановичу.
– Арестован Жудра. И Прохоров арестован…
Уехал Аким, на прощанье как-то особенно задержал руку Николая Ивановича, усмехнулся чему-то:
– Ну, надо думать, увидимся.
– Само собой!
А через неделю не стало Акима. Во дворе МТС разморозили трактор. На ночь забыли слить воду из радиатора – разворотило рубашку мотора. Вместе с трактористом увезли и Акима. Оба стали вредителями.
Враги народа… И Жудра – враг, и Прохоров, и Аким… «Разве это враги?» – спрашивал себя каменнобродский учитель и не находил ответа. И не раз скудный февральский рассвет заставал Николая Ивановича сидящим над стопкой непроверенных, приготовленных еще с вечера тетрадей, не раз среди ночи, лежа с открытыми глазами, спрашивал он вязкую темноту: «Неужели Жудра и ты, Аким, с ними?» – «Надо думать, увидимся», – отвечала ночь словами командира буденовской сотни. Неуютной, жесткой казалась постель, в головах – кирпич, не подушка. Николай Иванович поднимался, шел к своему столу, механически перелистывал тетради и не видел того, что в них было написано. Часами сидел, тупо уставившись перед собой.
Просыпалась и Маргарита Васильевна. Зябко пожимая плечами, куталась она в одеяло, смотрела на мужа с затаенным испугом.
Так миновала зима, летом меньше стало в газетах тревожных сообщений. Вот и рожь налилась, созрела. Парадной колонной отправились комсомольцы на Длинный пай, первый сноп перевили кумачовой лентой, а к вечеру прискакал верховой на взмыленной лошади:
– На Дальнем Востоке не ладно! Самураи перешли границу!
Всем селом ждали последних известий по радио. Как и в дни работы съезда колхозников-ударников, когда Андрон уезжал в столицу, клубный громкоговоритель сняли со стенки и перенесли на стол посредине сцены. Но клуб не мог вместить всех желающих, и радист установил трубу на подоконнике.
Разноликая толпа запрудила площадь. Нестройно и глухо гудела она до первых сигналов Москвы. У самого подоконника, притиснутая со всех сторон разгоряченными, потными телами, стояла Нюшка без кровинки в лице. Она никого не видела и не замечала того, что ее толкают; широко раскрытыми, испуганными глазами не отрываясь смотрела в черную горловину трубы, и только с полуоткрытых пересохших губ ее срывались короткие жаркие выдохи.
Народ всё прибывал и прибывал, мужские и женские головы теснились до самого переулка. Ребятишки гроздьями унизали соседние деревья и сидели там молча.
Если долго и мучительно ждешь первого слова, часто бывает и так, что, когда оно уже сказано, хватаешь только его окончание и потом уже мысленно приставляешь к нему недостающие части. Так было и с Нюшкой: она не успела расслышать не только первого слова диктора, но пропустила целую фразу.
Без торопливости, четко, как размеренные удары молота, падали сверху суровые, гневные и, кажется, где-то уже не раз слышанные или прочитанные слова; ложились, как кирпичи в стенку: прочно, впритык один к другому, на вечные годы, и Нюшке почудилось, что она потерялась от всех, что перед ней всё выше и выше подымается эта глухая стена, а где-то там, за высокой кладкой, остался Владимир, и она никогда его не увидит. Никогда.
«…На удар поджигателей ответим тройным, сокрушительным ударом, – гулко, раскатами внезапно пробудившегося грома, рокотала труба. – Священная наша земля не потерпит ноги агрессора!»
Опомнилась Нюшка от мелодичного перезвона Кремлевских курантов, они отбивали полночь.
– Неужели это по-настоящему, Николай Иванович? – послышался чей-то вопрос.
– К тому, что сказала Москва, ничего не могу добавить, – ответил учитель. – С провокаторами у нас не принято церемониться.
– Стало быть, всё же война?
– А далеко он – Хасан?
– До моря рукой подать, вот туда и швырнут, – пояснял Николай Иванович. – Слабое место ищут.
«Мой всё больше про горы пишет, а про море ни разу не было», – светлячком придорожным промелькнула коротенькая обнадеживающая мысль в голове Нюшки и тут же погасла: и от озера Ханко не так уж далеко до моря, а Николай Иванович только что сам же сказал – самураи ищут слабое место. Утром– Хасан, в полдень – у Турьего Рога. Может, сейчас вот…
Вскрикнула Нюшка, не выдержала. Николай Иванович обернулся на сдавленный крик, подошел вплотную:
– Это еще что, Анна Екимовна? – и положил теплую руку на узкое, конвульсивно вздрагивающее плечо бывшей своей ученицы. – Постыдилась бы! А ну как мы все заревем? Перестань сейчас же, слышишь?!
Как в классе когда-то, подняла Нюшка глаза на учителя, а лицо у него совсем не сердитое. Отцовское что-то, родное и в морщинах под стеклышками дешевых очков, и в том, как поджаты губы. Молча покусывал их Николай Иванович, – видно, что-то еще сказать собирался, а слова-то нужного нет. Не сразу его найдешь – это уж знала Нюшка; и то, что учитель ищет это слово, хочет подбодрить, успокоить, что назвал по отчеству и руку не убирает с плеча, – без слов говорило о мыслях самого Николая Ивановича. Не мог не думать старый учитель в этот момент о первом своем ученике, о комсомольце, который не откинулся за простенок, когда увидел в окне темный зрачок винтовочного обреза. Верочку вспомнила, – и тогда, на Метелихе, у Николая Ивановича так же еле заметно вздрагивали кончики прокуренных, пепельно-серых усов. Отец, – каково ему было? Крепился он, надо и ей зубами зажать свою боль.
Вытерла Нюшка глаза, попросила вполголоса:
– Можно мне, Николай Иванович, последние известия слушать у вас на квартире? Там не так глушит и слова все понятнее, я ведь до сих пор первую передачу помню.
– Приходи, обязательно приходи. По утрам я буду записывать на листок, а вечером будем вместе слушать. Вот увидишь, кончится там вся эта перепалка, о нашем герое по радио говорить будут. Приходи.
Одиннадцать дней шли бои у Хасана, и все эти дни в половине двенадцатого ночи собирались у клуба каменнобродцы, а Нюшка прямо с работы спешила в открытую дверь квартиры учителя.
Хорошо понимала ее и Маргарита Васильевна. В эти тревожные дни завязалась между ними большая, хорошая дружба.
Военный конфликт на Хасане всколыхнул доселе непроявленные силы коллектива: работа кипела в руках колхозников. Не дожидаясь наряда бригадиров, на жатву и обмолот выходили семьями. Первыми из района каменнобродцы отправили на станцию красный обоз с хлебом нового урожая. «Наш ответ самураям!» – написано было на кузове головной машины. Военные сводки передавались из уст в уста, и как там – на далекой границе – каждый день рождались герои, так и здесь – на полях колхоза – множились трудовые успехи.
Усталые, запыленные возвращались колхозники к позднему ужину, чтобы до света снова быть на токах, снова налечь на поручни плуга. Работали каждый на своем участке, за три-четыре версты друг от друга, но в половине двенадцатого ночи неизменно встречались под окнами клуба.
Ни одной передачи не пропустила Нюшка, и всё же раз опоздала. Сидела возле приемника и почему-то старалась не показывать Николаю Ивановичу рук, перепачканных липким сырым черноземом. А в деревне так никто и не догадался потом, кому это надоумилось перенести из своего палисадника на вершину Метелихи вместе с корнями охапку распустившихся георгинов.
Темно-бордовые, огненно-красные, до глубокой осени пламенели они широким костром вокруг латунного обелиска.
Может быть, один только Николай Иванович и догадался бы, кто это сделал, но к этому времени его уже не было в Каменном Броде.
Не успела Нюшка поделиться с учителем своей радостью о том, что Владимир жив и здоров, – письмо получила в последние дни августа. Писал, что был в настоящем деле. А в самом конце – приписочка: «Дни считаю».
Пробежала Нюшка по строчкам глазами, стиснула письмо на груди, еле-еле слова потом выговаривала, когда свекровь вслух прочитать заставила. На заре с этим письмом – за Ермилов хутор, овес дожинать. Так до воскресенья и не собралась зайти к Николаю Ивановичу. Пришла вечерком, а его нет дома: в пятницу еще в город вызвали по телефону на какое-то срочное совещание. Машина ночью вернулась, а он почему-то не приехал. Шофёр передал, что, как и договаривались, ждал его до шести часов у конторы «Заготзерно», потом, уже в сумерках, подъехал к райисполкому, обошел все отделы. Закрыто кругом, и света не видно, а сторожиха сказала, что сегодня вроде и совещания-то никакого не было.
– Может, с кем из константиновских подъедет еще, – предположила Нюшка. – Теперь много машин попутных.
– Всё может быть, – согласилась Маргарита Васильевна, а у самой голос срывается. – Всё может быть. Но ведь мог бы и позвонить. Завтра начало занятий.
Так и не узнали в Каменном Броде, чтó случилось с директором школы. Дней через десять в квартире Крутиковых появился Чекулаев. Поджимая тонкие губы, молча обошел все комнаты, будто в первый раз видел их.
– Если письма какие есть – в печку их, – посоветовал он Маргарите Васильевне уже от двери, – Из лучших чувств, по велению сердца, предупреждаю: мало ли… Вот как у нас теперь с честными интеллигентами поступают.
Постоял еще, взялся за ручку, добавил, не глядя в лицо хозяйке (а та уж последние дни ходила):
– И вот еще что, гражданка Крутикова: ищите другую квартиру; здание это школьное. С меня ведь тоже могут спросить; неважно, что я всего-навсего «врио». Прошу вас…
В октябре, поздней ночью, проснулась Нюшка, – шаги под окном почудились. Вот и калитка скрипнула, на крылечко кто-то взошел, сапоги о скребок очищает.
Рванулась к двери, без слов упала на грудь Владимира, замерла надолго. От солдатской грубой шинели, пропитанной стойким запахом перегретого железа и масла, дымом бивачных костров, не могла оторваться, шептала:
– Ну теперь-то уж навсегда. До веку!
Мать всполошилась, не знает, что в руки взять, что поставить. Из-за полога выглянула Анка-маленькая, посмотрела сердито.
– Дочурка, это же батя!
Так и не подошла, задернула занавеску. Силком пришлось вытащить.
Утром Дымов зашел к соседу. Андрон, всё такой же – жилистый, бородатый, сидел за столом, сам резал хлеб. Ломти отрезал по-мужицки – от середины клином и на себя, прижимая буханку к животу. Бережно и не торопясь подобрал крошки и потом только вышел навстречу:
– Здорово, служивый! Присаживайся. Мать, нет ли там каких ни на есть капель? Глянь-ка. Дома-то, поди, не вдруг догадаются: бабы, какой с них спрос.
Долго мял за плечи коренастого парня, разглядывал боевой орден.
За столом – жена Николая Ивановича, в уголке – Андрюшка, у окна – прикрытая пологом зыбка.
– Семья наша, видишь, прибавилась малость, – усаживаясь на место, гудел Андрон; мотнул бородой при этом в сторону Маргариты Васильевны, потом в сторону зыбки. – Андрейке вон невесту высмотрели. А ты вытянулся, одначе. Вот бы глянул сейчас на тебя Николай-то Иванович.
– Я ведь за тем и зашел спозаранок – узнать, нет ли вестей от него.
Андрон вздохнул:
– Как молоток в воду. Этот, – Андрон мотнул головой, – как его, Чекулаев, что ли, и съел его заживо. Вздулся теперь, как чиряк на локте: вся рука омертвела.
– Писать надо.
– Думали – весу в нас маловато. А этот – стращает. Тебе вот – с орденом-то – другое дело. А мы – всем колхозом – в сто рук подпишемся.
Это же говорили и Карп, и Егор, и пасечник Никодим, и Дарья с Улитой; всех запугал Чекулаев, как Артюха, хвастался связями. Однако письмо от колхозников было послано; лично Михаилу Ивановичу Калинину; Андрон и Владимир первыми свои подписи поставили.
…Время шло. От Николая Ивановича вестей по-прежнему не было; жив или нет – неизвестно. Валерка был уже лейтенантом, год прослужил в полку где-то на Украине, а потом его демобилизовали из армии. Но в Каменный Брод он не приехал. А у Маргариты Васильевны росла дочь – Варенька. Мишку призвали в армию; год отслужил – в летную школу направили. Улита остепенилась, раздалась в стороны и ростом, кажется, ниже сделалась. Дарья заведовала фермой племенных холмогорских коров. Председателем оставался Карп, Егор агрономом, Роман и Андрон – также на своих местах, Владимир – механиком в МТС. Колхоз славился по району стопудовыми урожаями озимой пшеницы, фермой и пасекой.
Сад разросся на площади. По весне незнакомому человеку могло показаться – опустилось к подножью Метелихи круглое пышное облако с розовыми пенно– взбитыми краями, да так и не захотелось ему покидать полюбившегося места. Леса вокруг, сочная мурава луговая, а на озере – зеркальная сизая гладь.
…Июнь 1941 года погромыхивал ранними грозами, вечерами в полнеба полоскались зоревые всполохи. Ночи душные, а к полудню засинеет над лесом тучка; набухнет, насупится, края у нее побелеют рваными клочьями. Обойдет за Метелихой к Черной речке, долго гудит, рокочет.
В субботу – 21 июня – Владимир поздно вернулся домой; три дня до этого колесили с директором МТС по тракторным бригадам, разбросанным на десятки верст от центральной усадьбы: проверяли готовность к уборке. Приехал пыльный и злой, – замотался.
После бани выпил холодного квасу с мятой; с Анкой-маленькой поболтал на крылечке, – отлегло, хмурые складки у переносья расправились. Потешная она, Анка: нос так и остался приплюснутой пуговкой, глазенки лукавые, и вся-то она, как котенок у печки, – пушистая, теплая и озорная. Через год и ей в школу, это уже – работа. Вспомнил себя, каким был в ее годы, вздохнул, – детства каждому жалко.
Спали на сеновале, а на рассвете что-то пригрезилось Владимиру – перепутанное и страшное: насел на него клыкастый невиданный зверь, подмял под себя, в жаркую, смрадную пасть забирает голову.
Вздрогнул всем телом, проснулся. И Анка-большая открыла глаза.
– Чего ты? – спросила сонно.
– Ересь какая-то приплелась.
На дворе светало. В неплотно прикрытый лаз виднелись крыши домов верхней, Нагорной улицы, дремлющие березы, травянистые склоны Метелихи, густая гребенка ельника, окутанная прозрачной кисеей тумана.
Под застрехой чивикнула белогрудая ласточка, порхнула в слуховое окно сарая. Бездумным взглядом проводил ее Владимир. Стараясь не трогать с места левую руку, на которой уютно покоилась голова жены, потянулся к опрокинутому фанерному ящику, где лежали часы и папиросы. Чиркнул спичку также одной рукой.
Внизу шумно вздохнула корова, затем скрипнула дверь, ударили в стенки подойника тугие, звонкие струи, потом они стали глуше, погасли в молочной пене.
Слышно было, как мать похлопала по спине пеструху, выпроваживая ее к воротам: «Ну иди, иди с богом, не оглядывайся!» – а с улицы уже надвигался медлительный грузный топот артельного стада.
Стремительная и неслышная, как летучая мышь, скользнула к застрехе ласточка; птенцы подняли оголтелый писк. Веки у Анны дрогнули, Владимир приподнялся на локте. Прорезая сиреневую, лениво колыхавшуюся под крышей ленту табачного дыма, по вороху непримятого сена скользнул первый солнечный луч, стал пробираться к подушке и запутался в раскиданных льняных волосах Анны. Через минуту осветилась прозрачная мочка уха с точечной ямочкой от прокола иглой: в детстве еще для серег мать проколола. Световая узенькая полоска передвигалась наискось по виску, золотистыми тонкими нитями вспыхнули вдруг незаметные днем пушинки возле родинок.
Залюбовался Владимир, задержал выдох. Сколько раз за четыре солдатских года вспоминал он – там, на далекой границе – про эти льняные волосы, про глаза неотступные. Видел их в эшелоне, когда поезд катился к Байкалу, видел ночью, расхаживая дневальным по уснувшей казарме. И потом – в огне и дыму болотистого перешейка у Заозерной и на каменистых склонах самой высоты, куда вместе с первой цепью пехоты вымахнул его танк.
Как сейчас помнится: прямым попаданием снаряда заклинило башню, осколками срезало штырь антенны. От удара танк вздрогнул, попятился. По бортам смотровой щели полоснула пулеметная очередь, капельки расплавленного свинца навечно засели в надбровных дугах Владимира. Танк на долю минуты ослеп и оглох – онемел даже: поврежденная рация молчала. И тут же огневыми словами, отчетливо, как на экране, вырисовывалось отеческое напутствие Карпа Даниловича: «Знай, кому служишь… Может и так случиться – приказать некому будет. Присягу не забывай».
На полной скорости танк рванулся вперед, сокрушая переплетенные колючей проволокой ежи, рогатки, надолбы. Грохоча гусеницами, яростно развернулся на одном, на другом окопе, где прятались ошалевшие самураи, упрямым лбом боднул пушку. Вздыбился, подмял ее вместе с прислугой…
Всё это позади – дым, и огонь, и разлука. Заботы теперь о другом.
– Так и не спишь? – пробудившись от прикосновения лучика, тихо проговорила Анна. – А завтра опять на неделю.
– Может быть, Аннушка, и сегодня даже. Может быть, и больше, чем на неделю. Страда…
Владимир взглянул на часы. Минутная, голенастая стрелка догоняла часовую, короткую и медлительную. Обе сошлись чуточку ниже четверки.
В этот день и час началась война.