Текст книги "Живописец смерти (СИ)"
Автор книги: Джонатан Сантлоуфер
Соавторы: Кейт Эллисон,Карло Лукарелли
Жанры:
Криминальные детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 86 (всего у книги 110 страниц)
Флинт сидит на корточках, по локти в краске и папье-маше, Гретхен и высокий мужчина-музыкант из здешней Нарнии тоже здесь, играют на укулеле[150], поют что-то несвязное, резкое.
Он слышит мои шаги, поднимает голову.
– Ло! – Вскакивает, вытирает руки о штаны и выводит меня из сарая в переулок и на улицу, прежде чем я успеваю взглянуть на его новую работу. – Первый набросок, – объясняет он. – Ты уж извини, что я такой грязный. Не ожидал сегодня королевского визита, хотя… надеялся на это. – Он улыбается. – Как поживаете, леди Ло?
– Жива, – отвечаю я. – Думаю, это что-то да значит.
Он хватает меня за руку, сжимает своей. Теплой. Линии на наших ладонях соприкасаются. Я не отдергиваю руку.
– Итак, что ты делаешь сегодня вечером? – спрашиваю я.
– Г-м-м… если забыть об организации наступления моей армии крыс на Вашингтон… ничего. – Он смотрит на меня. – А кого это интересует?
– Меня, – отвечаю я твердо. – Я хочу… я хочу, чтобы мы встретились этим вечером.
Он сдвигает брови. Смеется.
– До завтра не дотерпишь, да?
– Если на то пошло, сегодня вечером… выпускной бал. – Я сжимаю его руку, три раза, в быстрой последовательности. – И я хочу пригласить на него тебя как моего кавалера. – Я прикусываю губу и смотрю на него. – Ты понимаешь, отблагодарить за спасение моей жизни и за все.
На его лице написано удивление, он отпускает мою руку, тянется к ветке, срывает зеленый листок, растирает пальцами.
– Ты уверена?
Я не уверена. Совсем не уверена. Собственно, от этой идеи мой желудок завязывается узлом, но я все равно киваю. «Да, определенно, на сто процентов».
– Умеешь ты убеждать, Ло. – Он смеется, но тут же его голос становится серьезным. – Ты понимаешь, что снова просишь меня покинуть Гдетотам, а я дал слово никогда этого не делать, если только речь не идет о спасательной экспедиции.
У меня сжимается сердце.
– С другой стороны, – продолжает он, поворачиваясь ко мне, когда мы подходим к старой купальне для птиц, месту, где заканчивается Гдетотам и начинается остальной мир, – никогда не говори «никогда».
Медленно – прямо-таки застенчиво, – он поднимает на меня глаза. Вновь берет меня за руку, приближается на крошечный шаг. Потом еще на один. И еще один шаг в великое запределье.
– Один маленький шаг для человека… – говорит он, его губы растягиваются в улыбку.
– Один гигантский прыжок для человечества[151], – заканчиваю я, мы оба смеемся, он прижимает меня к груди. Мы обнимаемся, покачиваясь долгую минуту, и я чувствую мышцы спины под его рубашкой.
– Посмотрите на нас, – театральным голосом возвещает Флинт, размыкает объятия, чтобы взять меня за руки, – застрявших посередине, на границе между двух миров.
– Я думаю, здесь нам самое место, – отвечаю я, а вдали уже появляется автобус номер 96, гремит, проезжая по кварталу. Я вырываю листок из блокнота, который достаю из рюкзака, и записываю адрес. – Заедешь за мной в восемь?
– Будь уверена, – говорит он, когда автобус шумно останавливается у тротуара. Вновь пожимает мою руку своей, на долгую теплую секунду. В душе взрываются фейерверки, когда я захожу в салон и нахожу место в дальнем конце. Смотрю на него через окно, все еще стоящего на тротуаре, салютующего мне, когда автобус, закрыв двери, набирает ход.
* * *
Менее чем за час до прихода Флинта я снимаю с плечиков бюстье Сапфир, пробегаюсь пальцами по черной сверкающей материи, прикладываю к себе, смотрюсь в зеркало. В голове возникает короткая мысль: «да». Один раз. Этого достаточно. Я надеваю бюстье и чувствую Сапфир вокруг меня, как и всегда, нас двое, мы, безумно-нервные, вместе одеваемся к нашему первому выпускному балу.
Порывшись в стенном шкафу, я вытаскиваю несколько платьев с маминого плеча, которые она отдала мне, когда Орен был жив. А она – счастлива. Я видела старые фотографии, которые запечатлели ее в этих платьях, от старшей школы в семидесятых. Тогда волосы падали ей на плечи плавными черными волнами, она носила огромные солнцезащитные очки и заткнутые за уши цветы. А на одной фотографии, смазанной, камера «поймала» ее танцующей на берегу Чесапикского залива. Некоторые вещи я не надевала ни разу. Скажем, мягкую широкую черную юбку с завязками на поясе и сине-зелеными бусинами в форме капель по подолу, красные замшевые туфли на высоком каблуке, шарф с разноцветными маргаритками, который я свободно накидываю на плечи.
Я задаюсь вопросом, о чем думал мой отец, когда заезжал за мамой перед их первым выпускным балом в модном, взятом напрокат фраке? Дрожал ли всем телом – от восторга, – когда увидел ее? Мог ли представить себе, что она превратится в мертвую женщину, заточенную в живом, дышащем теле? По-прежнему любил бы ее?
Я дрожу, сую ноги в новые старые туфли, надеваю на указательный палец желтое керамическое кольцо с маргариткой, встаю перед зеркалом. По позвоночнику пробегает холодок. На этот раз я выгляжу… как я. Коллаж из вещей, и мест, и временны́х периодов.
Я откидываю кудряшки назад, со лба, открываю шрам над глазом – гарантию, что мне не забыть тот день у Жопного ручья, когда Орен меня спас. Да я бы и так не забыла. Ни единого момента, проведенного с ним. Они все со мной, рассованные по миллиону ящичков моего мозга. Они принадлежат мне, мое приданое, мое наследие.
Краем глаза я улавливаю что-то блестящее: разломанную статуэтку-бабочку Сапфир. Тянусь к ней, сжимаю в ладони, когда вновь всматриваюсь в зеркало. Но вижу только себя – ничей образ в зеркале не мелькает. Я? И только я. Почти семнадцатилетняя, со шрамом на лбу, но живая.
* * *
Я стучу в дверь маминой комнаты по пути на первый этаж. Телик замолкает, щелкает выключатель настольной лампы, легонько скрипит кровать, на пороге появляется ее исхудалое тело и выбеленное лицо. «Что случилось?» – спрашивает она, в замешательстве, дезориентированная. Пытается сфокусировать взгляд на мне, но глаза расползаются, потерявшие связь друг с другом, слезящиеся. Мне остается только гадать, поняла ли она, что на мне ее одежда, вспомнила ли хотя бы на секунду, как выглядела, когда носила эти блузку, шарф, туфли, чем отличалась от меня.
– Я собираюсь на выпускной бал, – говорю я ей, и мне очень хочется, чтобы ее глаза внезапно прояснились, чтобы она улыбнулась, широко-широко, засуетилась, подбежала к шкатулке с драгоценностями, нашла для меня наиболее подходящее ожерелье, прижала меня к себе, крепко обняла, сказала, что гордится мною за попытку начать снова жить.
Но глаза остаются затуманенными. Ее качает, однако она удерживается на ногах, поднимает руку к моему лицу и говорит с подобием улыбки: «Ладно. Хорошо». Затем медленно возвращается к кровати, включает звук телика, выключает лампу и залезает под одеяло.
* * *
Мой зад мерзнет, отделенный от ступеньки только материалом юбки. Я сижу на крыльце, дожидаясь Флинта. Он может появиться в любую минуту. Восемь часов. Я даже не подумала, когда назначала время: самое ненавистное число, хуже не придумать. Разумеется, разумеется, все пойдет не так: он не придет. Я буду одна стоять на выпускном балу, в этом ретро-наряде, который мне, конечно, с самого начала не следовало надевать. Может, он приедет на мусоровозе, чтобы на ходу забросать меня тухлыми яйцами.
Восемь – я сама навлекла это на себя.
Но тут я вижу его, огибающего угол моего квартала в зелено-мятном фраке. Я замечаю заплаты на дырявых локтях и коленях, когда он подходит ближе, широкий полосатый черно-белый пояс, высокие коричневые ботинки с торчащими языками, шапка с «медвежьими ушками», ярко-красное перо за левым ухом. Я разглаживаю юбку, сжимаю губы, шепчу его имя, тихо, три раза: «Флинт, Флинт, Флинт».
Три раза ради невероятного шанса, ради шанса все изменить, сделать как надо. Потом я тихонько постукиваю по трем холодным деревянным ступеням моего крыльца: девять, девять, шесть. Ку-ку, ку-ку, ку-ку, заканчивая (какое счастье) как раз к его приходу.
Он кланяется мне до земли. Я встаю, делаю реверанс, длинные черные волосы падают по обе стороны лица.
– Ло… – Он прикусывает губу, когда распрямляется, пристально смотрит на меня, как в тот раз, когда рисовал мой портрет, словно я – нечто такое, чего он никогда не видел раньше, солнце, заглянувшее в самую темную из пещер, озеро в пустыне… – какая ты красивая.
Лунный свет пробивается сквозь кроны деревьев, его глаза сверкают сотней разных оттенков, когда он протягивает мне руку, которую ранее прятал за спиной, а в ней букет искусственных, сделанных вручную цветов: кусочки металла, и материи, и бумаги, и листочки, соединенные вместе проволочками и нитками.
– Я принес его тебе, – он продолжает, улыбаясь. – Счастливого выпускного бала! Так там говорят, правильно?
– Правильно, и бал этот обычно проводится накануне ужасных, разрушающих нервную систему каникул, – быстро отвечаю я, чувствуя, как слова пузырятся во рту, прежде чем слететь с губ. – И тебе счастливого выпускного бала. Они… – Я яростно краснею. – Удивительные.
Быстро поворачиваюсь к дому, в удивлении вижу лицо отца за окном гостиной, наблюдающего за нами. Он улыбается, потом нерешительно машет мне рукой, вскидывает кулак с оттопыренным кверху пальцем. Я машу в ответ. Улыбаюсь в ответ.
А потом Флинт берет меня под руку своей зелено-мятной рукой, я осторожно засовываю букетик в сумочку, и мы начинаем путешествие в великую неизвестность. На выпускной бал девятиклассников старшей школы имени Джорджа Вашингтона Карвера.
– У тебя еще один момент а-ля Нил Амстронг, – подзуживаю я Флинта, когда мы идем по ровным, свободным от крыс улицам пригорода, где в окнах каменных домов нет ни одного выбитого стекла, на лужайках и вдоль бетонных дорожек через каждые десять футов горят фонари. – Добраться до Лейквуда. Это подальше луны будет…
– Да, все равно что добраться до Плутона, королева Пи, который, как ты, конечно, слышала, даже не планета.
– Значит, ты хочешь сказать, что Лейквуда в действительности не существует?
– Да. Именно это я и говорю, – говорит Флинт, сжимая мою безбукетную руку. – Поэтому, если ты готова разделить свою школу на подразделы звериного царства или, скажем так, ограничиться приматами, кто будет королем обезьян и почему?
Я смеюсь.
– Что ж, если основываться только на волосатости…
– Да, – прерывает меня Флинт, – ты можешь отталкиваться именно от этого.
– Что ж, хорошо, если основываться на волосатости, это будет Ганеш Лейбовиц. Я подслушала, как Кирби говорил, что однажды они занимались вместе в спортивном зале, и когда он разделся, все тело, каждый квадратный дюйм, покрывали волосы.
– Вау! Спортивный зал. Что происходит в спортивном зале? – задает Флинт риторический вопрос. – Я не помню. – Он срывает по листику с каждой из трех нисс[152], мимо которых мы проходим. Лишь квартал отделяет нас от школы, массивного, приземистого здания из красного кирпича посреди зеленых лужаек, с деревьями, высаженными вдоль пешеходной дорожки, ведущей к центральному входу, который мы уже видим. – Вам надо принимать душ после занятий? А если религиозные убеждения не позволяют принимать душ? А если ты не хочешь, чтобы другие ученики видели твое волосатое тело, потому что ты знаешь: обязательно подвернется случай, когда они ненавязчиво сравнят тебя с обезьяной?
– Нет, – заверяю я его, – принимать душ, если ты этого не хочешь, не обязательно.
– Уф, – выдыхает он, проводя рукой по дредам.
Мы уже на подъездной дорожке, которая уходит на заднюю лужайку, к входу в спортивный зал, сияющий белыми огнями. Рука Флинта пожимает мою – возможно, он нервничает не меньше моего, – когда мы идем по бетонной полосе.
Другие школьники проходят мимо нас, когда мы уже у ступенек, поднимающихся к дверям спортзала. Практически все девушки в длинных, усыпанных блестками платьях, с избытком туши на ресницах, зачесанными вверх волосами, сверкающими горным хрусталем, с маленькими букетиками, в приподнимающих и увеличивающих грудь бюстгальтерах. Все юноши в одинаковых пингвиньих черных фраках, в черных кожаных туфлях, волосы стоят от геля, одеколона вылито от души. Все очень зажаты, некоторые уже пьяные, другие даже на подходе к двери поправляют макияж, молодые люди неуклюже поддерживают под руку приглашенных ими дам.
Происходящее напоминает мне «Десятый номер» – запахи и шоу, обещание секса, повисшее в воздухе, – и я не могу сдержать смех.
Камилла Аллен перехватывает мой взгляд и замирает на пороге, откидывая прямые волосы за плечо. Поправляет жемчужное ожерелье. Наклоняется к Карли и Тейлор, шепчет нарочито громко: «Похоже, некоторые сучки не понимают намека и приходят туда, где им не место».
Карли и Тейлор смеются, сжимая одинаковые розовые сумочки ухоженными руками с одинаковым французским маникюром[153]. Камилла продолжает: «Просто деваться от них некуда».
«Отвали, сука». Слова, написанные на моей фотографии из школьного ежегодника. На дверце моего шкафчика. Я ахаю, понимаю: она хотела, чтобы я держалась подальше от Кери, от Джереми, от хрупкого баланса популярности в школьном мире. Может, она думала, что оказывает Кери услугу.
И когда она отворачивается, чтобы переступить порог, все еще ухмыляясь, я подаю голос:
– Эй, Камилла.
Она поворачивается ко мне, рука на бедре.
– Что?
– Ты права, – говорю я, чувствуя, как перехватывает горло потребность произнести эти два слова еще раз, и еще. – Ты права. Ты права, – я выдерживаю паузу, сжимаю кулаки, моргаю шесть раз. – Мне не следовало приходить, потому что некоторым сучкам действительно не хочется появляться там, где находятся такие, как ты. – Вокруг звенит насмешливый смех. Я успеваю заметить перемену в лице Камиллы, прежде чем она вновь отворачивается от меня: ноздри раздуваются, блескучие губы – узкая жесткая полоса. Она и ее свита входят в сверкающее великолепие Мира выпускного бала.
Мысль об этом – моей однокласснице, угрожающей мне, приложившей столько усилий, чтобы запугать меня, – возвращает потребность, необходимость тук тук тук, ку-ку. Люди смотрят, наблюдают, но я не могу это контролировать, ничего не могу с собой поделать. Они все узнают, какая я. Они всегда знали: Пенелопа Марин, постукивающая по бедрам, повторяющая слова, больная на всю головку.
А когда я чувствую, что моя воля иссякает – моя воля быть здесь, участвовать, не отступаться, – пальцы Флинта обнимают мои, большой мягко поглаживает ладонь.
– Ты хочешь сразу перейти к вечеринке после бала? – спрашивает он, легко и непринужденно. – Все равно это лучшая часть, правда?
– Да, – облегчение волной поднимается в груди, и внезапно до меня доходит, что я сделала. Осадила Камиллу Аллен на глазах половины девятиклассников. И получилось отлично. – Вечеринка после бала – то самое, что мне нужно.
* * *
– Иди за мной, – говорит Флинт и уводит меня от ступенек. Мы идем между первым и вторым футбольными полями, потом вдоль узкой речушки, которая течет по границе кампуса Карверовской школы, русло завалено пустыми банками из-под газировки. Уже совсем стемнело; луна, низкая и желтая, высвечивает силуэты деревьев. Футов через двести речушка заканчивается, вливаясь в более широкую, чистую с блестящей под лунным светом водой и поломанными камышами. Тут же мост, переброшенный через более широкую речку.
Флинт крепче сжимает мою руку, когда мы ступаем на деревянные доски моста. Я ощущаю запах воды под нами, теплый ветерок поднимает его к нам, маленькие молекулы влаги, и травы, и воспоминаний о недавнем солнечном свете.
Громкая музыка выпускного бала доносится издалека, когда мы подходим к маленькой ржавой сторожке у края моста. Дверь в сторожку приоткрыта. Флинт протягивает руку над моим плечом и раскрывает дверь шире. Я тук тук тук, ку-ку, тихонько, но не так тихо, чтобы не услышал Флинт. Он уже знает мои ритуалы. Однако я поворачиваюсь к нему, с раскрасневшимися щеками, вдруг встревоженная. Но он просто мне улыбается и взмахом руки предлагает войти.
Войдя, я ахаю: на полу расстелено тканое одеяло, рядом горит керосиновая лампа, отбрасывающая оранжевые тени на буржуйку, которая стоит у маленького окна с видом на протекающую внизу речку. Я поворачиваюсь к нему, разинув рот, на мгновение потерявшая дар речи.
К счастью, он заполняет паузу, обратившись ко мне.
– Я подумал, что это в нашем стиле, – голос его тихий и нежный.
– Но как ты… это нашел? И все устроил?
Он застенчиво улыбается.
– Провел небольшое исследование. Как выяснилось, кузен Гретхен вырос в Лейквуде и рассказал мне и об этом месте, и о том, как сюда добраться.
– Флинт… ты…
Но он обрывает меня, прежде чем я успеваю сказать: «абсолютно, фантастически, невероятно потрясающий».
– У меня есть для тебя еще один сюрприз, королева Пи.
Он поворачивается к стене, берет с пола какой-то прислоненный к ней квадратный предмет и протягивает мне. Картина.
Портрет девушки.
Гладкая кожа из папье-маше, ресницы – маленькие веточки, выкрашенные черным, волосы – темный молотый кофе, струящийся вокруг лица, красные цветочные лепестки – губы, шея и торс – мягкие желто-зеленые листья и обрывки цветастой материи, на сгибе бледной руки – нарисованный углем силуэт города. Далекий свет луны отражается от маленьких равносторонних стеклянных треугольников.
Это, вне всяких сомнений, самое прекрасное, что я видела в своей жизни. Грудь поднимается и опадает, сердце бьется очень уж часто, когда я понимаю:
– Это же я!
– Моя последняя большая работа. – Он прикусывает губу. – Тебе нравится?
– Это… это невероятно, Флинт. Я… я не могу поверить, что ты сделал это для меня.
– Я сделал эту картину с наброска, который нарисовал в тот вечер, когда ты заснула у меня на диване. Ты выглядела такой красивой. Ты и сейчас выглядишь такой же красивой. Ты… ты такая красивая, Пенелопа.
Я во все глаза смотрю на девушку на картине, на себя, какой видит меня Флинт, а потом замечаю кое-что в нижнем левом углу. Подпись: «Эрон Бенджамин Грили».
– Эрон Бенджамин Грили? – в замешательстве переспрашиваю я.
Флинт нервно улыбается.
– Эрон Грили, к вашим услугам. – Он кланяется с легким взмахом руки.
Тут я думаю о Сапфир и Орене. Им так и не представилась возможность сказать друг другу, кто они на самом деле: она так и не узнала его имя, не смогла его отыскать. Но я могу: Флинт – Эрон, и я могу. У нас есть шанс, которого они не получили: быть вместе, узнать друг о друге и хорошее, и плохое.
Узнать все.
Флинт встает на колени передо мной, и наши колени соприкасаются, и наши руки соприкасаются – и дрожь пробегает по моему телу, – и музыка из спортивного зала (теперь медленная, тягучая мелодия) добирается до нас из далекого далека.
– Эрон Бенджамин Грили, – произношу я, и у меня перехватывает горло, – это идеальный вечер. – Наши взгляды встречаются, мы оба улыбаемся. – И это лучший антивыпускной бал.
– Я все еще не знаю твоего второго имени, – указывает он.
– Райли, – отвечаю я. – Девичья фамилия моей матери. И второе имя моего брата.
– Что ж, Пенелопа Райли Марин. – Он называет меня полным именем, а его глаза-камешки и мягкие губы блестят в лунном свете, который вливается в маленькое окошко. Речка журчит под нами, пол гладкий, ветерок шуршит влажной травой. – Я должен признаться, что это единственная традиция выпускного бала, которая мне действительно по душе.
Наши горящие глаза устремляются друг к другу, кометы света, летящие сквозь тьму.
А потом его длинные чистые пальцы на моей талии втягивают меня в его сосну, его клевер, его траву, его снег – он целует меня.
Кейт Эллисон
ALMOST BLUE
(роман)
Таинственный маньяк зверски убивает студентов в университетской Болонье. Полиция в недоумении, и только инспектор Грация Негро ухитряется связать в одну цепочку, казалось бы, совершенно разные преступления. Неожиданным участником событий оказывается молодой житель города, слепой от рождения…
Часть I. Almost Blue
Almost blue almost doing things we used to do. Elvis Costello. Almost blue[154]
Первый карабинер, ворвавшийся в комнату, поскользнулся на крови и упал на колено. Второй остановился на пороге, как на краю пропасти, и замахал руками, удерживая равновесие.
– Пресвятая Мадонна! – завопил он, сжимая пальцами щеки, потом повернулся, выскочил на площадку, ринулся вниз по лестнице, хлопнул дверью, а снаружи, во дворе многоквартирного дома, вцепился в капот черно-белой «пунто», сотрясаемый порывами неудержимой рвоты.
Бригадир Карроне застыл на одном колене посреди комнаты – никак не получалось оторвать от клейкой жижи руки в кожаных перчатках; оглядевшись вокруг, он то ли всхлипнул, то ли поперхнулся. Попытался встать, но каблуки соскользнули, и он сел на пол, а потом с тяжелым всплеском завалился на бок. Вытянул руку, ища точку опоры, но всего лишь прочертил на залитых красным кирпичах блеклую полосу. Рухнул навзничь, да так и остался лежать, и было никак не подняться, словно в кошмарном сне.
Тогда он крепко зажмурил глаза и неистово замолотил по полу руками и ногами, беспомощный, словно таракан на спине; ощущая на коже густые брызги, раз за разом шлепаясь в липкую лужу, он разинул рот и истошно завопил.
Пластинка, опускаясь на крутящийся диск, издает короткий вздох, немного пахнущий пылью. Звукосниматель, соскальзывая с подставки, судорожно всхлипывает – или кто-то прищелкивает языком, только без слюны, всухую. Язык-то пластмассовый. Игла, переползая от борозды к борозде, тихонько шипит, а иногда поскрипывает. Но вот начинается фортепьянное вступление, будто сочится капля за каплей вода из неплотно завинченного крана, и контрабас жужжит, как большая муха, что бьется в стекло, наглухо закрытого окна, и наконец Чет Бейкер глуховатым голосом начинает петь «Almost Blue».
Если прислушаться внимательно, очень внимательно, можно уловить, как он набирает в грудь воздуху и размыкает губы, чтобы пропеть первую гласную в almost: она настолько закрытая, так модулирована, что кажется долгим «о». Al-most-blue… две паузы, два прерывистых вздоха: кто разбирается в этом, тот слышит, как певец закрывает глаза.
Вот почему мне нравится «Almost Blue». Потому что эта песня поется с закрытыми глазами.
Мои глаза всегда закрыты, пою я или не пою. Я слеп от рождения. Я никогда не видел ни света, ни цвета, ни движения.
Я только слушаю.
Исследую окружающую меня тишину, как сканер, одно из тех электронных устройств, которые прочесывают эфир, охотясь за звуками и голосами, и автоматически настраиваются на заполненные частоты. Я прекрасно умею обращаться со сканерами – и с тем, который работает неустанно у меня в мозгу вот уже двадцать пять лет, с самого рождения, и с тем, что стоит в моей комнате рядом с проигрывателем. Если бы у меня были друзья, если бы только они были, они наверняка прозвали бы меня Сканером. Мне бы это понравилось.
Но друзей у меня нет. Я сам виноват. Я людей не понимаю. Они разговаривают о предметах, не имеющих ко мне отношения. Говорят: блестящий, тусклый, сияющий, невидимый. Как в той сказке, которую в детстве мне рассказывали на ночь, – там была принцесса, очень красивая, и у нее была такая тонкая кожа, что казалась прозрачной. Я столько сил потратил, столько ночей провел без сна, пока не понял, что прозрачный предмет – это такой, через который можно смотреть.
Для меня это значит, что сквозь него проходят пальцы.
Цвета для меня тоже значат иное, не то, что для всех. Они, цвета, обладают голосом, звучат, как и все вещи мира. Этот шум, шорох, шелест различим, я его могу распознать. И осмыслить. Синий цвет, например, со звуком «с» в начале – это цвет сахара, слона и слепня. Лилии, леса и лисы – лиловые, а желтый – острый, жгучий звук жажды. Черный я представить себе не могу, но знаю: за ним – ничто, пустота. Дело не только в созвучии. Есть цвета, которые значат для меня что-то из-за мысли, в них заключенной. Из-за шума, шороха, шелеста этой мысли. Зеленый, например, со своим струящимся «ле», прилипающим к коже, вызывающим зуд, – цвет предмета безжалостного, палящего вроде солнца. Все цвета, где есть «б» и «г», – благие. Например: белый, белокурый. Или – голубой, самый благой, самый прекрасный. Скажем, красивая девушка, по-настоящему красивая, должна иметь белую кожу и белокурые волосы.
Но будь она поистине прекрасной, ее волосы были бы голубыми.
Некоторые цвета обладают формой. Большой и круглый предмет наверняка красный. Но формы не интересуют меня. Я их не знаю. Чтобы распознавать формы, нужно ощупывать, а я ощупывать не люблю, не люблю дотрагиваться до людей. И потом, пальцами осязаешь только то, что находится рядом, а с помощью слуха и того, что я держу у себя в голове, можно унестись далеко. Вот я и предпочитаю звуки.
Тут мне помогает сканер. Каждый вечер я поднимаюсь к себе в комнату и ставлю на проигрыватель пластинку Чета Бейкера. Всегда одну и ту же, потому что мне нравится звук его трубы, все эти «п», отрывистые, густые, осязаемые; мне нравится его голос, глуховатый, негромкий: он будто бы пробивается из глубин горла с таким великим трудом, что надо при этом закрывать глаза. Особенно эта песня, «Almost blue», которую я всегда ставлю первой, хотя на пластинке она последняя. Каждый вечер, каждую ночь я жду, когда «Almost Blue» медленно заскользит ко мне, обволакивая слух, проникая внутрь, в самую сердцевину; жду с нетерпением, когда труба, контрабас, фортепьяно и голос сольются воедино и заполнят пустоту, которую я ощущаю в себе.
Тогда я включаю сканер и слушаю голоса города.
Я никогда не видел Болоньи. Но я хорошо знаю город, хотя, наверное, город, который я знаю, принадлежит только мне. Это большой город: его можно слушать три часа, не меньше.
Я это ощутил как-то раз, когда настроился на передатчик в кабине какого-то дальнобойщика и следовал за ним все время, пока он оставался в радиусе действия моего сканера. С самого начала и до того момента, как он внезапно пропал, дальнобойщик все время с кем-то разговаривал, вел грузовик и разговаривал, вел и разговаривал, колеся по всему моему городу.
– Я – Рэмбо, я – Рэмбо… кто на связи? Я в квадрате Римини-юг… осторожно, дорожная полиция лютует…
– Я – Рэмбо… езжай вперед, Эль-Дьябло, на заправку… по кольцевой, у Казалеккьо-ди-Рено, там съезд на бензоколонку… спроси Луану…
– Я – Рэмбо… Это ты, Марадона? Послушай, как так вышло, что Эль-Дьябло влип? Он не знал, что Луана трансвестит? Выйдешь с ним на связь, скажи, что я заночую в Парме-два, буду там его ждать… пусть прочистит себе ж…
Голоса, разбегающиеся по улицам, смолкают внезапно, как отрезало. У моего города четкие границы, обозначенные молчанием; края как у стола, подвешенного в пустоте. За краями – бездна, поглощающая звуки, черная-пречерная, черней черного. Пустая.
А иногда я настраиваюсь на переговорный пункт полицейского управления и слушаю скрипучие голоса патрульных. Я как будто парю в черном небе над моим городом, у меня множество ушей, улавливающих малейший звук в темноте…
– Четвертый вызывает Центральную… серьезная авария на виа Эмилия… срочно нужна машина «скорой помощи»…
– Говорит второй… мы у Объединенного банка… сигнализация сработала, но ни души нет…
– Пробей мне живо этот номер: А – Анкона, Д – Домодоссола…
– Эй… тут парень без приводов, зато девица несовершеннолетняя, документов нет… что будем делать?
– Вас понял… выезжаем в район…
– Передоз, чтоб его… еще помрет прямо у нас в машине…
– Сиена Монца пятьдесят один… Сиена Монца пятьдесят один…
– Слушаю вас, Сиена Монца…
– Передаю: мы на улице Филопанти, угол Гальеры, тут у нас негритоска без документов…
Голос грубый, гнусавый, будто простуженный. На заднем фоне – зеленый рев автомобилей и легкое, голубое стрекотание мопедов. Еще дальше, совсем далеко, почти заглушаемые трубой Чета Бейкера, звучат голоса – они, наверное, резкие, но сейчас едва достигают слуха: «Нет, я не идти… ты плохо, я не идти…» И другой голос, погромче, наглый, алый голос: «А ну стоять, куда поперлась? Хочешь еще по морде? А? Хочешь?»
Когда мне надоедает парить в высоте, когда хочется спуститься и подслушать чью-нибудь историю, я настраиваю сканер на частоты мобильников.
– Какого хрена он тут делает в наушниках?
На заднем плане – музыка. Непрерывный ритм ударных, усиленных синтезатором, но есть какая-то плотная преграда, скорее всего стена. На переднем плане – зеленый-презеленый посвист мобильной связи, сквозь него пробивается другой голос, влажный с изнанки, катающий «р» и «л», словно ручеек гальку.
– Черт рогатый, вот влип так влип… алло! Послушай, Лалла, тут разве играют рэйв? Лопухи, олухи паршивые…
– Какого хрена он тут делает в наушниках?
Второй голос не такой водянистый, но какой-то матовый, запотевший, дымный, словно скрытый в густом тумане. Он звучит между далеким биением музыки и голосом, говорящим по сотовому.
– О Тассо… какого хрена он тут делает в наушниках?
– Отвяжись от меня, Мизеро… я-то почем знаю? Может, он вышибала…
– У него система, как у звукооператора…
– Ну, так он, поди, и есть звукооператор… алло, Лалла? Ты меня слышишь? Черт, Тассо… она отключилась! И кто нам теперь скажет, где играют рэйв?
– Давай спросим у звукооператора…
– Вот хорошо придумал… спрашивай и вали к черту… Алло, Лалла?
– О Тассо… он не звукооператор, он потрясный торчок, говорит, у него есть что покурить. Какого хрена он тут делает в наушниках…
Как только история мне наскучит, как только я перестаю ее понимать, нажимаю на кнопку смены частот и двигаюсь дальше. И так всю ночь – ведь если ты не видишь света, все равно, когда спать, днем или ночью. Я прочесываю темноту, натыкаясь время от времени на тихий рокот других сканеров, пересекающихся с моим. Не я один слушаю голоса города.
Устав, выключаю систему.
Тишина. Только нежный лепет тишины, от которого чуть-чуть звенит в ушах.
Только Чет Бейкер поет «Almost blue».
– Какого хрена он тут делает в наушниках?
Я голый, мне холодно.
Я смотрю на свое отражение в красной луже, которая натекла под койку, и вижу, что зверь все снует и снует у меня под кожей, искажая лицо. Поднимаю с пола чуть надколотую маску, упавшую со стены, длиннолицую африканскую маску, и надеваю ее, чтобы больше не видеть зверя.
Но их-то я слышу.
Я слышу их, колокола Ада. Слышу, как они звонят в голове, звонят всегда, днем и ночью, и этот звон отдается в голове, как будто мой мозг – это живой колокол, пульсирующий, раскалывающийся с каждым ударом. Иногда они отдаляются, смещаются к затылку, и я слышу лишь гулкое эхо, бряцание металла, медленно-медленно, плавными кругами расходящееся по телу. Но потом вдруг они снова начинают звонить во всю силу, громче и громче; звучит набат у темени, откатываясь на переносицу, сокрушая зубы; звучит набат во лбу, бьется о кость и отскакивает, бьется и отскакивает; расходятся сочленения, разламывается череп, а набат все звучит, звучит. Да, я слышу их, колокола Ада. Всегда, днем и ночью, я слышу колокола Ада, звонящие по усопшему, звонящие по мне.