Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести"
Автор книги: Дмитрий Снегин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 44 страниц)
СТРАНИЦА ИСКОРЕНЕНИЯ УСОВ
Панфилов не забыл о моей просьбе: меня перевели в пехоту. Как я узнала, батальон (им командовал капитан Лысенко)* выполнял особые поручения генерала, был его резервом.
– Мы еще встретимся, – весело попрощался со мной Дзюба.
«Никогда в жизни!» – подумала я тогда. На новом месте службы мне не очень понравилось. Здесь все отпускали усы, подражая командиру. С высоты своих неполных двадцати двух лет усатые солдаты мне виделись слишком уж пожилыми. Главное же, у иных на губе торчало по три-четыре волосинки – противно смотреть. Правда, у старшины Омельченко, например, усы занимали пол-лица, густые, черные, как смола, и пушистые. Такие я видела на рисунках, изображавших бедовых запорожцев. И у самого командира батальона Лысенко – усы, ничего не скажешь, настоящие, гвардейские. Но я была в принципе против усов: антигигиенично, и вообще не нравилось.
Омельченко посмеивался:
– Ой жалко тэбэ, дивчина.
– Пожалел волк овцу.
– Я сурьезно.
– И я.
– Слыхала приказ комбата: у кого не растут усы, тому наголо обрить голову, оставить одын осэлэдец. – Омельченко вздыхал: – Сбриють твои локоны-кудри, ой, сбриють, а воны такы ж пышны, нежны, як у тонкорунной ярочки.
Я с ненавистью смотрела на усы Омельченко.
– Ваши сорняки, товарищ старшина, надо не сбрить, а с корнями вырвать.
– Ой, мамо моя, як же я буду цилуваться. Комбат говорит, шо поцелуй без усов, як отбивная котлета без горчицы!
«Противная рожа», – злилась я и ничего больше не желала, как сбрить у старшины его холеные, роскошные усы. При удобном случае я не переставала пилить капитана Лысенко: усы – это негигиенично, они безобразят лица бойцов. Надо приказом запретить ношение усов, не позволять отпускать.
– И мне? – смеялся Лысенко.
– Вам можно, а всем остальным сбрить!
На короткий срок свела меня фронтовая судьба с Лысенко. Не пройдет и месяца, как он погибнет. И поздно пойму я, какой это был человечище – капитан Лысенко... А сейчас мне хотелось обхитрить, подбить его на решительный шаг – приказать сбрить всем усы. И прежде всего у Омельченко.
– Даже если посмотреть с эстетической точки зрения... – долбила я по одному месту.
– Ну если затронута эстетика, тогда другое дело, – полушутя-полусерьезно отозвался Лысенко и приказал построить батальон.
Он шел вдоль строя, решительно сдвинув брови, и в его открытых глазах теплилась печаль. С ходу он оценивал качество усов и отрывисто бросал:
– Сбрить...
– Не трогать...
– Оставить на месячный испытательный срок.
Я рано торжествовала: почти у всех остались усы. При очередном медосмотре Омельченко сказал мне:
– Установлена медаль «За отвагу в борьбе с усачами». Медалька номер один преподносится тебе, – и протянул мне круглую печатку трофейного шоколада. – Дзюба прислав, воны из ручного оружия подбили транспортный «юнкере».
«Иногда мне бывает трудно», – написала я мужу. Он ответил: «Жизнь есть жизнь, а трудности по плечу настоящему человеку». Я читала письмо и не услышала ни стрельбы, ни конского топота. Лысенко, как был без шинели и ремня, выбежал на улицу. Он долго не возвращался. За окном плакала аспидно-черная ночь. Оказалось, стрелки нашего батальона по ошибке ранили старшего лейтенанта Гвоздетского из артиллерийского полка.
К нам в штаб приходили какие-то люди. Уходили. Пополз слух: солдата, что ранил Гвоздетского, будут судить. И командира отделения, поскольку они были вместе в карауле, когда произошла роковая ошибка.
Я знаю этого командира отделения. Он рослый и, на первый взгляд, медлительный. Глаза узкие, светло-карие с золотистым блеском. И еще: он не поддавался загару. И лицо, и шея розово-белые, будто он только что из бани. Звали его Искандером, а фамилию забыла. Неудивительно, с тех пор прошло много лет, да и редко кто называл Искандера по фамилии, так уж у казахов водится, и мы, казахстанцы, переняли у них этот обычай.
Всю ночь шел дождь. Обложной северный. На расстоянии протянутой руки ничего не видно, такая стояла темень. Дождь монотонно шумел в листве, и казалось (если долго прислушиваться), что деревья медленно-медленно передвигаются. Не каждое дерево в отдельности, а весь лес темной массой медленно куда-то движется вместе с травами, мхами, грибами, буераками и деревянным, почерневшим от времени домиком, где мы живем.
Солдат и Искандер не возвращались. Они были неизвестно где – то ли у прокурора, то ли в особом отделе. Никто не ложился спать.
Капитан Лысенко грустил. Заводил патефон и прокручивал одну и ту же пластинку «Море плещет о берег скалистый». Чаще обычного вспоминал сына Олега. Меня знобило, начинался приступ лихорадки. Я лежала на русской печке и не чувствовала раскаленных кирпичей. Пела, тоскуя, креолка об изменах и любви, вздыхал о сыне капитан Лысенко, тревожно перешептываясь, куда-то плыл лес, дом вместе с жарко натопленной печкой. Надо было уснуть, а я не могла. Тревожное ожидание мешало забыться.
Наконец вернулся Искандер. Мокрый с ног до головы. Короткая плащ-палатка тускло отсвечивала, а с нее прямо в широкие голенища стекали струи воды.
– Что? – рывком выключил патефон Лысенко и приподнялся.
– Сказали, будут выяснять, а пока разрешили нести службу, – сказал Искандер, тщательно подбирая и произнося слова.
– Снимай плащ-палатку, обсушись, – наигранно-беспечно говорил Лысенко, помогая сержанту, но я-то знала, как он страдает.
Искандер подошел к печке, убедился, что я не сплю, огляделся в растерянности: он хотел посушить свое обмундирование и не посмел, постеснялся меня.
– Выпей, – налил ему из фляги водки Лысенко.– Простудиться можно.
С печки я хорошо видела, как неохотно выпил Искандер и отошел к шестку. Лысенко снова крутнул ручку патефона, загрустила креолка, и я уснула крепко, здорово...
Громкие голоса: «Тревога, тревога!.. Выходи строиться!. Быстрее, быстрее!» – разбудили меня грубо и внезапно. Чистое, умытое дождем утро струилось в окна, в настежь распахнутую дверь. Солдаты шумели, торопливо одевались, брали оружие. От суматохи и движения всем было хорошо: предстояли перемены. Вскочила и я, быстро надела гимнастерку, натянула сапоги – и на улицу, в строй.
Капитан Лысенко распоряжался:
– На юг от Крестцов в пяти километрах – погрузочная площадка. Лесными тропами напрямки форсированным маршем. Успеть погрузиться до появления солнца и фашистских бомбачей. Ясно? Остальные разъяснения – в теплушках. Ры-сью, ма-а-арш!
Он был кавалеристом, капитан Лысенко, и, попав в пехоту, оставался им.
К месту погрузки мы поспели вовремя: эшелон только-только подали. И, как по сигналу, в небе появились меченые крестами самолеты. Мы грузились в паузах между бомбежками. Правда, наши ястребки мешали фашистам прицельно бомбить, и их налеты не причинили урона, но в путь наш эшелон отправился не до восхода солнца, как того требовал Панфилов, а во второй половине дня.
Никто не знал, куда мы едем. Лысенко, быть может, и знал, да помалкивал до поры до времени. Ясно было одно – эшелон мчался на юго-восток. Мчался безостановочно, кроме тех случаев, когда менялись паровозы.
Позади остались Бологое, Калинин, Клин. Ночью наш эшелон прогромыхал по окружной железной дороге Москвы и устремился на запад. Без огней, без сигнальных гудков. Только свист встречного ветра.
На рассвете мы выгрузились в Волоколамске и долго шли своим ходом по грязным проселочным дорогам, по пустынным, словно вымершим русским деревням. В Осташово заняли оборону. Поздняя осень, осень сорок первого года, была здесь в разгаре. По ночам прихватывали морозцы, а дни стояли погожие. Промерзшая за ночь земля с появлением солнца оттаивала и липла к сапогам, к колесам повозок и орудий, а копыта у лошадей обрастали толстыми лепешками из глины. Сосны посинели, а березы и осины горели золотисто-багряным пламенем. На запад от наших окопов простиралась пологая лощина, за ней горбились крутобокие холмы в березняке и рябине. Наезженный проселок, изгибаясь луком, делил рощу на две неравные половины. Никакого движения. И полное безлюдие.
СТРАНИЦА СНОВИДЕНИЙ И ВСТРЕЧИ С ГЕНЕРАЛОМ
С того дня, как наш батальон занял оборону в Осташово, мы стали подчиняться непосредственно генералу Панфилову. Лысенко не без гордости говаривал: «Мы – резерв самого комдива».
Но вскоре он заскучал. В середине октября левый фланг дивизии вступил в настоящий бой с фашистами. А мы томились в обороне. Одному старшине Омельченко удалось побывать в разведке и столкнуться с врагами. А схватиться с ними жаждали все – от капитана Лысенко до шофера санитарной машины Димы Боровикова. По нам лишь изредка постреливали из орудий. Стреляли из-за реки, но ни орудий, ни немцев видно не было.
Обстрел усилился в ночь под восемнадцатое. Часов около двух в дом, где расположилась санчасть батальона, угодил снаряд. Мы сжались, а снаряд лежал посредине комнаты и дымился. Хозяин дома – одноглазый, темноликий усач, бывший буденновец, не двигаясь с места, пошутил:
– Чадит, как опаленный поросенок.
Вбежал Лысенко, как всегда, стремительный, как всегда, подтянутый, выбритый, в туго подпоясанной кавалерийской шинели. Быстро оглядел всех нас.
– Живы? – спросил он с порога и увидел снаряд.
Увидел и ординарец и кинулся было к снаряду, но капитан удержал его:
– Отставить! – и бережно поднял снаряд и понес его на вытянутых руках на улицу.
Далеко-далеко раздался глухой взрыв. Когда капитан возвратился, ничто не изменилось на его лице, быть может, только глаза чуточку расширились и сильнее обычного блестели. Он ударил ладонь о ладонь, как бы отряхивая все, что может греметь, взрываться, убивать, и принялся отчитывать меня:
– Тебе было приказано устроить санпункт на опушке леса. На гауптвахту захотелось!
– От окопов туда далеко; начнется бой, как мы раненых выносить будем? – не сдавалась я.
– Не рассуждать: приказ есть приказ!
– Мы и так перебрались на самый край села, последний дом от передовой.
– А первый фашистский снаряд угодил именно к вам. Счастье – не разорвался. И все равно узнает генерал – не тебе достанется на орехи, мне.
– А вот он, генерал, легок на помине, как говорится, – раздался негромкий и теперь уже такой знакомый всем нам голос Ивана Васильевича Панфилова.
Мы встали, замерли в напряженных позах. Лысенко хотел доложить о случившемся, но генерал перебил его:
– Знаю... знаю... Садитесь, товарищи, – и сам опустился на санитарные носилки, что стояли посредине комнаты.
Капитан Лысенко сел напротив на другие носилки, едва не касаясь коленями генерала. На столе возле занавешенного плащ-палаткой окна чадила семилинейная лампа. Панфилов покосился на нее, расстегнул шинель. Сказал, ни к кому не обращаясь.
– Прикрутите фитиль, угореть можно.
Я исполнила приказание, и в комнате стало сумеречнее, уютнее. На лица легла печать задумчивости и нежности. Все притихли, за исключением тех двух на носилках. Иван Васильевич спрашивал, Лысенко отвечал.
– Потери в группе Омельченко были?
– Трое раненых, товарищ генерал. Боровиков повез их в медсанбат.
– Да-а. – Панфилов закурил, угостил папиросой капитана.
Видно было, что его тревожит не только судьба раненых бойцов.
– Узнал, откуда в Осташово этиловый спирт?
– Ведем дознание, товарищ генерал...
С этим спиртом у меня связано горькое воспоминание. Разведчики напились, и одного бойца не удалось спасти. Генерал, наверное, спросит и надо будет отвечать. Но Панфилов спросил о другом:
– Где похоронили?
Лысенко трет ладонью крутой высокий лоб и трудно говорит:
– Под березками, товарищ генерал, похоронили. Хорошее место. – Последние слова вырвались у него безотчетно.
«Хорошее место», – мысленно повторяю я. Нет, пожалуй, капитан не оговорился... В то утро, когда мы выгрузились из теплушек в Волоколамске и пошли своим ходом, как говорят военные, Лысенко не раз вспоминал о березах. Они встречались на всем пути, березы Подмосковья. Утро занималось безветренное, чистое, и ярко белели стволы берез, а тонкие ветви с опаленной листвой махали нам, как бы желая несбыточного счастья.
– Как-то, хоронясь от вражеских самолетов, батальон сосредоточился в роще. Лысенко лег на сырую землю, положил руки под голову и долго смотрел сквозь поредевшую лимонную листву березы на высокое линялое небо. И вдруг сказал: «Если убьют, похороните меня, други, под березкой...»
И тогда и теперь меня поразили слова капитана. А Панфилов как бы не обратил на них внимания и после глубокой затяжки продолжал спрашивать:
– Написали родным, как я велел?
– Да, товарищ генерал, написали, что пал смертью храбрых, в бою.
Иван Васильевич опустил голову. Молчал. Папироса погасла. Словно самому себе, сказал:
– И он мечтал о подвиге, а вот поди же...
Лысенко осторожно погасил окурок, зажал в кулаке и как-то странно улыбнулся. Генерал вопросительно взглянул на него: что, мол, ты? Капитан, преодолев внутреннее стеснение, спросил:
– Товарищ генерал, вам сны снятся?
Панфилов не удивился, потянулся к папиросе, но, увидев, что она погасла, опустил руку.
– Бывает, снятся: когда мало работаю.
– А у меня наоборот, – оживился Лысенко. – Вот нынче. Так вымотался, а прилег и сразу уснул. И такое приснилось. Да как наяву. Будто вышел я в поле, в лицо ветер дует, гарью несет: где-то спелые хлеба горят. Побежал я через клеверник на пашню. Дорожка знакомая: сейчас будет ложок, потом березовый колок, а за ним – пашня. Только сбежал я в низину, откуда-то с неба налетел на меня огненного оперения петух, раза в три больше обыкновенного. Стальными шпорами когтит мне грудь, крыльями бьет, кривым клювом метит в глаза. Я напрягаю силы, хочу бросить на землю взбесившуюся птицу и не могу. Вот-вот заклюет меня петух. Отшвырнул, наконец, а он снова налетает...
Лысенко внезапно оборвал рассказ, окинув нас чужим незнакомым мне взглядом. Панфилов заинтересованно спросил:
– Все?
– Да, на этом проснулся.
– Ну что ж, сон в руку, Михаил Александрович: одолеешь со своими орлами фашистского петуха. Хотя, не скрою, предстоит неравная схватка. Да ведь мы родную землю защищаем, а врагу она чужбина-могила.
Они долго молчали. Потом заговорили о неотложных окопных делах: где лучше поставить станковые пулеметы, чтобы прикрыть огнем фланги, как надежнее построить глубину обороны, где выгоднее контратаковать. Лысенко попросил у генерала «одну-две настоящие пушчонки».
– У тебя есть сорокопятки.
Капитан покрутил головой: слабые, мол, орудия. Панфилов, как мне показалось, недовольно сдвинул брови:
– Надо уметь ими пользоваться. К тому же я приказал Курганову поддерживать вас своей артиллерией, а у них, как вы знаете, калибры солидные. – Помолчал и добавил: – В случае вынужденного отхода сосредоточиться в районе... – И показал на карте, где сосредоточиться. – Не следовало бы по правилам военной науки заранее планировать свои поражения и отступления, да не в игрушки играем.
– Спасибо, – сказал капитан Лысенко. – Но на запасный рубеж мы отойдем разве что мертвые.
Иван Васильевич поморщился, строго сказал:
– Воюют живые. И побеждают живые. И вы нужны мне живые. Тем более завтра... Кстати, с рассветом перебазируйте тылы батальона и санпункт на опушку леса.
Я сжалась, но спросила твердо:
– Значит, завтра будет жарко?
Генерал внимательно посмотрел на меня, на моих подруг-санитарок, на капитана Лысенко.
– Жарко будет, пока всю гитлеровскую армию не разобьем. Поскорее научиться бить их смертным боем – вот что важно. – Иван Васильевич склонил голову набок, словно к чему-то прислушивался, потом заговорил снова: – Помню, мальчишкой пойдешь в орешник на незнакомое место. Спотыкаешься, издерешься весь о сушняк, прутья больно бьют по лицу. А во второй и третий раз идешь хозяином, всякий прутик отведешь в сторону, под завалом пролезешь, не споткнешься ни об одну кочку. Опыт. – Панфилов закашлялся, прикрыл рот белым платком. – Весь день что-то в горле першит.
Лысенко встрепенулся:
– Может, водки?
– Водки не хочу, а крепким чайком с удовольствием погрею душу. – Генерал посмотрел на часы. – Позднее время, однако.
Но капитан уже распорядился вскипятить самовар. Повар Абильмазов виновато признался:
– Самовар готов.
– Вот как, – улыбнулся Иван Васильевич, и в его глазах блеснули лукавые огоньки. – Как по щучьему велению.
– Такая служба, товарищ генерал, – подхватил Абильмазов, – чаями угощать начальство, тем более генералов. Не часто они гостят у нас.
– Каждый силен на своем посту, – просто сказал Панфилов.
Капитан недовольно повел глазами на повара. Абильмазов решил, что сказал невпопад и поспешил за самоваром.
Уже сидя за столом и опоражнивая второй стакан, Лысенко спросил:
– Товарищ генерал, а как вы провели первый бой? Не в гражданскую войну, а теперь.
– Представьте, неплохо, – загадочно улыбнулся Панфилов. – Черт понес меня на наблюдательный пункт минометчиков. Вылезли из блиндажей, будто в гражданскую, стоим смотрим в бинокли, как фашистская батарея нахально разворачивается на опушке леса. По соседству с нами были «глаза» наших артиллеристов. То место, где разворачивались немцы для стрельбы прямой наводкой, у них заранее было пристреляно. Ну, они и шарахнули сосредоточенным огнем. Красиво получилось, точно по цели. Но неприятель все же успел из одного орудия пальнуть по нам бризантным снарядом. Рядом со мной два минометчика упали. Приземлился и я на дно окопчика, смирив генеральскую гордыню. А тут наши артиллеристы, спасибо им, залповым огнем уничтожили фашистскую батарею.
Лысенко от души смеялся, показывая из под усов влажные белые зубы. Генерал пил чай с сахаром вприкуску и улыбался.
– К тому времени стемнело, война кончилась, как говорят солдаты, и я пошел на наблюдательный пункт артиллеристов, чтобы поблагодарить их за умелую стрельбу. Командир дивизиона в потемках не разобрал, кто пришел, и принял меня, за незадачливого минометчика: «А ну, марш отсюда, самоварная артиллерия! Чуть наши «глаза» не погубили!» Кто-то из моей свиты заметил: дескать, неудобно поднимать голос на генерала. Командир дивизиона не смутился, доложил мне как положено, а потом выпалил: «Вам, товарищ генерал, по уставу не положено рисковать своей жизнью, тем более демаскировать НП». Понимаете, он был здесь хозяином положения. И бойцы, которые по праву гордились своим командиром, чувствовали себя хозяевами, домовито, прочно. Они не собирались уходить, а если и собирались, то только вперед – уничтожить врага, победить. Вот тогда-то я в тщеславии подумал, что выиграл первое сражение.
Я слушала генерала, смотрела на него, стараясь запечатлеть его черты. У Панфилова сутулились плечи как-то по-особенному, будто спали. А голова держалась крепко, и глаза смотрели зорко, спокойно, черные, монгольские, много повидавшие и все умеющие видеть глаза. И я подумала: «Хорошо нам вместе!» Я ведь тогда не могла знать, что в последний раз вместе. А Иван Васильевич, наш генерал, многое предвидел, многое понимал.
За окнами сгустилась предрассветная тишина. Что таила она, попробуй разгадай. Оставалось думать, ждать. Мне и двадцати двух не было тогда, но ждать я умела... Я давно замужем, и почти не видела мужа. В нашей жизни больше разлук, чем свиданий. А как хотелось быть вместе! Как тяжко в разлуке! И я научилась искусству ожидания; оно спасало меня от тоски, от грехопадения, как сказали бы монашки. Здесь, на фронте, мое личное крошечное ожидание слилось со всенародным ожиданием победы над врагом, и это прибавило мне сил.
Говорят, человек раскрывается в подвиге. А если на пути нет ничего такого, тогда он не раскроется? И что такое подвиг?
Разные мысли одолевали меня, когда Лысенко пошел провожать генерала, а я спустилась с крылечка, чтобы подышать свежим воздухом. И тут я увидела Искандера. Он стоял на часах, неподвижный, монументальный.
Мне захотелось растормошить, рассмешить Искандера, развенчать его монументальность, поозоровать, чтобы он и про фронт забыл.
На цыпочках я подкралась к нему, сделала трубочкой ладони и гукнула:
– Э-гей, не робей!
Искандер не шелохнулся.
– Спишь, часовой? – обескураженно спросила я.
– Думаю, – отозвался Искандер.
– О чем, если не секрет?
– О доме.
– А, степь... юрта... кумыс... – поспешила я выказать свои скудные знания казахского быта.
Искандер повернулся ко мне, и я разглядела его доброе широкое лицо. Он, как мне почудилось, снисходительно улыбался.
– Совсем не угадала, Майя. Я из Караганды, и вспоминал забой, свою брезентовую тужурку и как поругиваются и пьют пиво дружки... А ты – кумыс, степь. – И после паузы – мягко, задумчиво: – Конечно, и кумыс и степь – очень хорошо, ой как хорошо, когда в отпуск приедешь!
Желание поозоровать пропало. «Сухарь ты сухарь!» – решила я и сказала (никогда себе не прощу):
– Ни одна девушка такого не полюбит, пропадешь.
– Не полюбит, понимаешь... пропаду, – как эхо отозвался Искандер.
У меня екнуло сердце.
– Я пошутила... честное слово, пошутила... слышишь?
А он повторял, как в забытьи:
– Понимаешь, верно сказала – пропаду.
– Откуда ты взял?
– Все девушки так говорят мне. И вот тут чувствую, – Искандер провел ладонью по левой стороне груди.
Я смешалась. Вся природа спала в глубокой предрассветной тишине. Возвратился Лысенко, постоял с нами, докуривая папиросу. Бросил.
– Для солдата и час сна – отдых. Спать, кому положено. А нам, Искандер, в штаб батальона. – И ушел.
Искандер передал пост нашему часовому (его комбат специально поставил для охраны Панфилова) и, прежде чем уйти, сказал мне:
– Вот человек, Михаил Александрович Лысенко, большой. Его генерал уважает. Сам вижу – уважает.
От этих слов мне стало легко, и, возвратясь в комнату, я быстро уснула. Проснулась внезапно, ощущая праздничную приподнятость в мыслях, в настроении, во всем теле. Рядом посапывала медицинская сестра, моя закадычная подруга Вера; у окна на табуретке дремал связист, прижав к уху телефонную трубку.
– Я схожу в штаб батальона, – сказала я.
– Валяй, – лениво отозвался телефонист и – опрокинулся с табуретки.
Я тоже оказалась распростертой на полу. В окнах вылетели стекла, запахло гарью. Мы выбежали на улицу. Фашисты обстреливали село из орудий и минометов. Плотно, ожесточенно. Налетели «юнкерсы», в беспорядке разбросали бомбы. Занималось утро, разгорался бой. Я побежала на западную окраину села, где была передовая. Падала, ползла, лежала. И снова бежала. Все яростнее, все плотнее рвались мины и снаряды вокруг меня.
Было ли страшно? Да, было. Но страх и трусость не одно и то же.