Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести"
Автор книги: Дмитрий Снегин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 44 страниц)
7
Товарищеский суд над Ефимом Моисеевым проходил на эстрадной площадке того самого совхозного парка культуры и отдыха, арка которого украшена надписью: «Добро пожаловать!» Взглянув на эту надпись, Алма до мельчайших подробностей вспомнила прогулку с Игорем в ночь под новый год и поняла вдруг: названный брат тогда хотел открыть ей тайну своей любви к Фене Якубенко, а она подумала невесть что и убежала. Ах, если бы она не струсила, в жизни Игоря многое произошло бы иначе. И вообще, не окажись она малодушной, куда бы счастливей сложилась судьба Ефима, а значит, ее судьба.
Сейчас он стоял против судейского стола и смущенно улыбался: ему подобрали очки со стеклами не той силы, и он плохо видел. У одних эта улыбка вызывала жалость, у других укрепляла подозрения в виновности парня. И на вопросы он отвечал сбивчиво, туманно.
На правах председателя суда Лиля Валентинкина строго спрашивала:
– Подсудимый Моисеев, признаете ли вы себя виновным в том, что в ночь под первое января одна тысяча девятьсот шестьдесят... года вы взломали замок в квартире у гражданина Якубенко и пытались похитить его домашние вещи?
– Не помню... хотя не мог... Я увидел кошевку с парой лошадей. И хотел прокатиться... с ветерком.
– Гражданин судья, – возмущенно поднимается Якубенко. – Кони вторая статья. Пускай он суд в заблуждение не вводит... пускай расскажет, как замок сорвал, как вещи крал.
– Не мог я срывать замок с чужой двери. И вещей мне чужих не надо.
– Не могли или не срывали? – безжалостно уточняет Лиля.
– Какая разница, – некстати сердится Ефим, ерошит свою густую в крутых кольцах шевелюру и садится.
– Подсудимый Моисеев, встаньте, уважайте суд!
– Я уважаю. Только не кричите на меня, пожалуйста, я вам не враг, – глухо произносит он, и нехорошая тишина, шелестя бумагами, пробегает по судейскому столу. – И вообще... если гражданин Якубенко показывает, что я вор, то так оно, вероятно, и есть на самом деле. Не станет же человек лгать. Советский человек.
Алма едва не вскрикнула – так больно сжалось у нее сердце, а у Якубенко угрожающе заходили брови, но и он не нашелся что сказать. Валентинкина, приказала Ефиму сесть и попросила дать показания свидетеля Дожу Дулатова.
– Мне возразят, что тут любовь и посторонним вход воспрещен, – взволнованно заговорил тот. – Но, во-первых, я не посторонний, а во-вторых, с какой стороны ни зайди, а Алма в случае с Ефимом Моисеевым действовала единолично, как если бы это было ее частным делом. Как выясняется, так же единолично действовал ее брат Игорь...
Но тут взвилась Райча, ее глаза-сливы стали иссиня-черными и вспыхнули недобрым светом.
– Не сваливайте с больной головы на здоровую!
И не села, а вся напряглась, готовая безрассудно ринуться хоть в кипящую смолу, лишь бы защитить все то, что не только нуждается в защите, но и достойно ее.
Дожа зажмурился, будто ослепленный пучком света.
– Я про себя и про Батен. Если бы вовремя не помогли друзья, и мы могли дров наломать... А сейчас она едет в Алма-Ату на смотр художественной самодеятельности. И я... И я счастлив.
Быть может, я да Лиля понимали, что происходило в душе у Дожи: ему мало было счастья для себя. Он хотел, чтобы оно, как солнечный свет, наполняло души Ефима, Алмы, Лили – всех, кто окружал его, жил и работал рядом с ним. И не только хотел, но готов был бороться.
– Ты, слышь, прозрачнее, без туману, – потребовал Якубенко. – Выкладывай факты.
– Могу и факты... Это что? – и Дожа выставил указательный палец.
– Ну, палец.
– Ошибаетесь. Это Ефим – один. Его можно сломать – вот так, – и Дожа уродливо вывернул палец. Но тут же сжал кулак и выбросил его вперед. – А это что? – И, не дожидаясь ответа, закончил: – Это наш коллектив может с вами, товарищ Якубенко, поговорить по душам.
– Ты не стращай, я не на скамье подсудимых. Я своей кровью на войне защищал твое детство, а ты мне кулаки под нос тычешь. Обломаем. Вник?
Но тут уже не выдержала и Лиля, сбилась с председательского тона.
– Зачем стращать? Я хочу спросить: Степан Митрофанович, вы до сих пор считаете, что Ефим опасный для общества преступник?
Якубенко решил покончить с ней одним ударом.
– Ваш Ефим Моисеев пытался ограбить дом советского гражданина, проникнув в него путем взлома замка. Чтобы скрыться, он хотел украсть принадлежащих государству коней. Был пойман на месте преступления. Его вина карается соответствующими статьями Уголовного кодекса. Теперь ты сама скажи – преступник подобный тип или не преступник?
Лиля откинулась на спинку стула, и нехорошая бледность омертвила ее тонкое лицо. Я понимал, как она страдает, и тем сильнее поразил меня ее сильный, полный мольбы и надежды голос:
– Степан Митрофанович, голубчик, ведь и у вас должна быть совесть. Не статьями, а совестью своей скажите нам – вы верите в то, что Ефим мог сорвать замок с двери вашей квартиры и грабить ваши вещи? Скажите! Вы же советский человек, и мы вместе должны быть не только в работе, но и душами.
Валентинкина робко и в то же время властно взглянула на него, и под этим правдивым девичьим взглядом Якубенко вспотел. В напряженной тишине хрипло прозвучал его голос:
– А коней он отвязывал, пускай глаза выколют – видел.
Лиля еще больше побледнела и, кажется, одними губами неумолимо потребовала:
– Нет, вы прямо скажите – кто взломал дверь в вашей квартире?
Молчание. Тягостное, тревожное. Сопит Степан, да глаза бегают. Что произошло в ту новогоднюю ночь, знала кроме него одна Феня... С тех пор ее будто подменили. Она тоже пытает – есть ли у него совесть. Как сквозь сон он слышит голос Дожи:
– Ладно, Лиля, Якубенко подумает, а потом скажет.
– Позвольте мне сказать, – раздался чей-то глуховатый голос.
Люди оглянулись: в последнем ряду стоял Саймасай Исахметов.
– Пожалуйста, Саймасай-ага, – пригласила Валентинкина.
– Протестую! – сразу встрепенулся и замахал руками Якубенко. – Всем известно: подсудимый женится на его дочери!
– Откуда вам известно? И что здесь плохого? – сорвался с места Дожа и заслонил собой побледневшую Алму.
Между тем Саймасай подошел к сцене, стал между сыном и Якубенко. От волнения ему изменил голос.
– Степан тут правильно сказал: войну крепко помнить надо. Если сердце забудет обиду, раны напомнят о ней. Кровь тоже свой голос имеет – это ты хорошо сказал, дорогой. А теперь я скажу. Немного. Зачем много говорить? Про своего сына скажу, Игоря. Так вот: когда мы его взяли из детдома, первое время ел плохо, спал плохо... Ну, думаю, пропал парнишка... Дарига, старуха моя, сказала тогда: «Фашисты думают, что убили у этого мальчика отца с матерью. Нет, не убили! Не под силу Им сделать наших детей ни сиротами, ни рабами». Это моя старуха сказала – темный, неграмотный человек. И вырастила из него настоящего джигита. Такими стали Батен, Дожа и вот – Ефим. Фашисты прогадали. – Саймасай скупо улыбнулся и повернулся к Якубенко. – Зачем же ты, Степан, советский человек, хочешь честного парня сделать вором? А?
– Я не делаю! – крикнул бухгалтер. – Ефимка своим умом дошел до такой жизни.
– Нет, дорогой, – спокойно продолжал Саймасай, – если Ефим и виноват в чем перед тобой, то поступаешь ты недостойно мужчины. Вот какая история. – И пошел на свое место.
Якубенко ему вслед:
– Ты эти душещипательные речи дочке своей выдай. А здесь общественный суд – и подавай факты. Вник?
– Хорошо, сейчас будут факты, – оборвала его Валентинкина. – Суд приглашает свидетельницу Федосью Ипполитовну Якубенко, старшую медсестру совхозной поликлиники.
– Докладываю официально, – встрепенулся Якубенко, – она больна и явиться в суд не может. – И вдруг изменился в лице: в проходе он увидел жену.
Словно ветер пронесся по залу. Головы всех повернулись в сторону Фени, и сотни глаз устремились к ней, точно люди впервые увидели жену совхозного бухгалтера.
Она шла в душной, внезапно наступившей тишине. Всем знакомая и, кажется, всем чужая. Какое это большое расстояние – от входа до сцены. И ноги отяжелели: цепляются за былинки на утоптанной дорожке. А идти надо, раз решилась. Надо говорить. Надо. Она остановилась перед подсудимым и глянула ему прямо в глаза.
– Ты ни в чем не виноват, Ефим. Ни перед людьми, ни перед Якубенко, – и рассказала все, как было. А потом повернулась к Игорю Исахметову и ласково сказала: – Ты хотел, Игорь, чтобы мы во всем признались на народе. Я согласна. – При этих словах Исахметов энергично поднялся со своего места, стал рядом с Феней, готовый до последнего дыхания защищать ее от насмешек, клеветы, от удара молнии. А та, скользнув взглядом по судьям, повернулась к залу и продолжала: – Мы любим друг друга... Скажите, люди... – Тут ее взгляд скрестился со взглядом мужа. – Скажи, Степан, разве это преступление – любить человека, который дает тебе радость?
– А я? – вырвался стон из груди Якубенко. – Моя любовь – по боку?
– О, твою любовь пускай уж никто, кроме меня, не познает, – и разрыдалась.
Степана впервые покинуло самообладание.
– Граждане, она не в себе... Заявляю официально – у нее температура и полная невменяемость сознания... Я справку предъявлю.
– Гражданин Якубенко, – со скрытой угрозой остановила его Лиля. – Делаю вам последнее предупреждение.
Феня, глубоко вздохнув, продолжала:
– Потерпи, Степан... уж позволь выговориться напоследок. – И к Игорю: – Недостойна я твоей любви. Сердце говорит: не найдешь ты со мной счастья... такого, чтобы на всю жизнь... нет...
– Неправда!.. Найдем, потому что любим! – воскликнул ошеломленный Игорь.
Феня не замечала сотен глаз, обращенных к ней, не слышала дыхания зрительного зала, наплывающего на нее, подобно теплой волне. Все застили глаза Игоря – милые, знакомые, родные. Они требовали ответа – здесь, немедленно.
– Какая уж тут любовь, когда все во мне перегорело. Кто в этом виноват? Война... Якубенко... сама ли я виновата, не знаю... Да и к чему гадать? Пепел, он пепел и есть: деревцу на нем не жить. – Феня обессилела, но у нее еще достало воли обратиться к суду: – Больше мне нечего сказать. Позвольте уйти...
– Суд разрешает, – сказала изменившимся от волнения голосом Лиля Валентинкина.
Феня шла к выходу мимо присмиревших рядов, шла едва держась на ногах. Алма побежала вслед за ней. Догнала, горячо обняла, заглянула в самые глаза.
– Простите меня... простите, я плохо думала о вас... совсем не знала, а вы такая... такая...
И расплакалась.
* * *
Нужна была разрядка, и после суда мы долго бродили по лесу. Жгли костер на берегу сооруженного нами канала. Ефим был рассеян и молчал. На обратном пути обронил;
– Нехорошо получилось.
Я понял, о чем он болеет, возразил:
– Нет, Ефим, все получилось как нельзя лучше. Слушая вас, я вспомнил о своем детстве. То было удивительное время. Отцов оно наделяло отвагой юношей, а детей – зрелостью мужей. Вспомните: Аркадий Гайдар в шестнадцать лет командовал полком. На эпоху военного коммунизма – детства моего поколения – вы смотрите как бы с высокой вершины. Впереди у вас новые дали, новые вершины. Мы жили в трудное время и во имя будущего порой вынуждены были поступать так, как сегодня поступать нельзя.
– Я понимаю... понимаю! – вдруг бурно взволновалась Алма, подбежала к Валентинкиной и обняла ее. – Больше всех на свете я благодарна тебе, Лиля. Ты – мужественная и... очень, очень чистая, хорошая. Мне Ефим ничего не говорил, но я сама видела... Понимаешь? У меня такое сейчас на душе – горы могу свернуть!
Лиля смущенно высвободилась из ее объятий. Дожа развел руками:
– Зачем девушке объясняться перед девушкой? Обними меня... нет... нет, я это говорю Батен.
– Когда ты станешь серьезным? – улыбнулась та.
– Все станем серьезными – трудно будет жить, – не унимался парень.
У головного сооружения я расстался с молодежью. Едва приметная тропка вывела меня из лесу – на простор пашен. Над усадьбой совхоза струился фисташково-розовый свет: за дальним бором багрово полыхал костер заката. Последние, как бы расплющенные лучи скользили по крутой шиферной кровле зерносклада, отчего здание казалось высоким-высоким. К нему с деловым урчанием то и дело подкатывали машины, наполненные первого обмолота теплым, пахнущим солнцем золотистым зерном. На озере ни с того ни с сего всполошились гуси и их воинственный крик полетел окрест. «Быть ветру», – подумал я и почувствовал: кто-то взял меня под руку.
– А, Райча!
Она не сразу отозвалась.
– Я не уеду из нашего совхоза... здесь стоит жить, – и подняла на меня свои глаза-сливы.
* * *
Казалось, ничто больше не удерживало Игоря в Новопетровском, и он уехал.
– Меня вызывают к месту работы, – сказал он родителям.
И хотя Игорь действительно поехал к себе, он впервые солгал: его не вызывали. Удивлен был и начальник Игоря – генерал-лейтенант артиллерийской службы Антон Антонович Зернов. Сослуживцы за глаза в шутку называли его Два Антона «Два Антона гневаются... Два Антона в Москву отбыли... Два Антона получили личную благодарность от самого министра».
Они встретились на космодроме. Поднималась утренняя заря. Два Антона строго спросил:
– Что за фокусы, милостивый государь: нарушить мой приказ? – плечи генерала пошли вверх, отчего угрожающе блеснули погоны.
– Но мне нужно было...
– Никаких «но», милостивый государь. Тебе было приказано отдыхать, набираться сил, волочиться, черт возьми, за женщинами, а не нарушать генеральских распоряжений.
Игорь не принял шутки, принужденно улыбнулся.
– Антон Антонович, выслушайте– прошу. Меня очень потянуло к работе. Понимаете, очень!
«Он, кажется, посвежел», – подумал генерал и пристально посмотрел на Исахметова.
– Добро.
Игорь вспомнил вдруг Ефима, отца, увидел мысленным взором Феню и затосковал по совхозу.
Но в это время за горами, что смутно маячили на фоне неба, взвилось огненное пламя и с непостижимой быстротой устремилось навстречу рассвету, сначала приобретая очертания фантастической ракеты, огненной метлы, потом багрово-туманного шара и, наконец, звездочки.
Игорь следил за полетом ракеты, запрокинув голову, и слезы застили его глаза. Крепкие запахи потревоженного огненным вихрем степного полынка и обожженного металла дурманили голову.
1962 г.
ОЖИДАНИЕ.
НЕСКОЛЬКО СТРАНИЦ ОДНОЙ ЖИЗНИ
КАК ВСЕ НАЧАЛОСЬ
О Майе Григорьевне Трехсвятской я услышал случайно. Все началось с одного письма.
В Алма-Ате отмечалось семидесятилетие со дня рождения Дмитрия Андреевича Фурманова – память о нем свято чтут мои земляки. Из Москвы на торжества приехали дочь писателя Анна Дмитриевна, его старший брат Аркадий Андреевич, Александр Исбах – друг и соратник Фурманова, неутомимый пропагандист и исследователь его творчества.
Приехал и генерал-полковник артиллерии Герой Советского Союза Николай Михайлович Хлебников. Он служил еще вместе с Фурмановым в Чапаевской дивизии начальником артиллерии.
В сорок третьем, когда готовилось наступление возле города Холм, в моем блиндаже недолго жил командующий артиллерией Калининского фронта генерал-лейтенант Хлебников. Имя генерала я запамятовал и теперь волновался – тот или не тот? Оказалось – тот!
Гости побывали в местах, связанных с жизнью и работой Дмитрия Фурманова в Алма-Ате. У них было много встреч с ветеранами войны, со студентами, рабочими. Выступили они и по телевидению.
Тогда-то, перед самым отъездом в Москву, генерал и получил письмо. Прочел и сказал озабоченно:
– Я должен с ней повидаться... непременно! – Посмотрел на часы и добавил: – Как же, однополчане, вместе воевали на реке Ловать у Старой Руссы.
Знакомые и мне фронтовые места!.. Еще ничего не зная, я почувствовал: это письмо послужит началом новой работы, розысков, бессонных ночей, разочарований и находок.
– Дайте мне это письмо! – попросил я генерала.
Хлебников пристально посмотрел на меня.
– Хорошо, возвращусь от однополчанина и отдам. Оно, пожалуй, тебе пригодится.
Николай Михайлович сдержал обещание. В аэропорту на осеннем ветру я прочел торопливые строчки. Тут-то я и узнал, что их написала Трехсвятская Майя Григорьевна.
И места и дата – все совпадало с пребыванием в тех местах 8-й гвардейской Панфиловской дивизии, в которой я служил тогда. Но Трехсвятская называла другую дивизию, и, честно признаться, желание пойти к ней, едва возникнув, начало угасать. Дома я перечитал письмо, и оно снова возбудило интерес. Я написал Трехсвятской.
«Рада буду познакомиться с вами», – скоро ответила она. И ни намека, что служила в Панфиловской дивизии.
Прошло много дней, пока я собрался пойти к Майе Григорьевне. Наконец, поехал в Малую станицу по указанному адресу. Но и там, найдя нужную улицу, я не сразу решился войти в дом под номером 23, а долго бродил по тихим переулкам, заглядывал в магазины на шумном тракте, стоял у газетных киосков... Теперь я понимаю, что тогда я еще не был готов к встрече и бродил по Малой станице в надежде что-то сделать для задуманной вещи.
Пора. Я беру в киоске томик повестей Казакевича в зеленом переплете. Пора. Улицу перебегает девочка лет девяти, она за руку ведет подвыпившего папу, судя по мазутным пятнам на комбинезоне, тракториста. Пора. За спиной я слышу легкие торопливые шаги, прерывистое дыхание.
– Сюда, в калитку, – говорит мне высокий юноша.
«Он знает о моем приходе. Наверное, сын», – решаю я и стараюсь запомнить облик юноши. Непроницаемое веснушчатое лицо, в движениях – решительность, деловитость и предупредительность.
– Вот сюда проходите. – Он вводит меня в просторную столовую и громко зовет: – Мама, к тебе! – и незаметно исчезает.
Женщина появилась неслышно, в цветастом халате до пят. Волосы у нее густые, волнистые, с проседью, коротко подстрижены. На лбу и на шее – следы ранений. И губы, крупные, в шнурочках шрамов.
– Трехсвятская, – протянула она руку.
Так мы познакомились. Не вдруг Майя Григорьевна решилась рассказать о себе, не вдруг...
СТРАНИЦА ПЕРВЫХ ДНЕЙ ВОЙНЫ
Про женщину говорят: живуча как кошка. Я в этих словах не нахожу для себя ничего обидного. Да, мы, женщины, подчас бываем выносливее, сильнее мужчин. Например, в несчастье... или в ожидании.
Поймите правильно: есть ожидание и ожиданьице. Мое ожидание живет во мне, когда я работаю, смеюсь, плачу, болею, но действую. Стоит присмиреть, и ожидание начинает умирать. Деятельность питает его; в свою очередь, ожидание двигает мою деятельность...
В тот год в Испании началась война.
Володя ушел добровольцем. По паспорту мой муж Феоктист, но называл себя Володей.
Все его звали Володей. Это имя для него стало настоящим. Вот и сына мы назвали Володей. В нашем доме появилась большая карта Испании. Вскоре мы знали наизусть названия рек, местечек, городов и перевалов, даже характер испанцев, и они стали нам близкими, родными.
Муж не писал. Нельзя было. Я ждала. И гордилась Володей, потому что знала, какой духовной вершины достигли наши люди. Ожидание не обмануло меня: проводила я молоденького артиллерийского командира, а встретила человека, который многое увидел...
Великая Отечественная война застала Володю в Прибалтике.
В те дни никто не мог сидеть дома. Не могла и я, пошла в военкомат. В Алма-Ате формировалась дивизия, которой командовал генерал Панфилов. Меня послали в зенитный дивизион медицинской сестрой. В Крестцах (есть такое местечко в Новгородской области), куда прибыла наша дивизия в конце августа сорок первого года, мы находились далеко от линии фронта. Наш помкомвзвода Дзюба налег на муштру. «Рясь, два, три!» – с утра до вечера разносился по самодельному плацу его твердо поставленный голос. Он был лысый, рослый, плотный, гимнастерка лопалась на крутых плечах, а голенища – на толстых икрах. Дзюба белозубо улыбался, его серые маленькие глаза постоянно что-то высматривали.
Почему-то у меня сразу возникла неприязнь к Дзюбе, и я побаивалась его.
Стояла погожая осень с багрянцем на листве и грибной сыростью на забытых тропах. Помню, после занятий я пошла в лес набрать букет из пестрой листвы, гроздей калины, хвои. У Володи был день рождения, и я хотела обрадовать его этим букетом на расстоянии. Вот я и пошла в лес. Наломала радужный сноп и присела на поваленное бурей дерево, чтобы уложить веточку к веточке. Увлеклась, и вдруг затылком почувствовала – кто-то остановился рядом. Подняла голову – Дзюба. Белозубая улыбка.
– Слышала приказ: в лесу «зеленые» орудуют, поодиночке ходить запрещается? – и сел рядом на обросшее мхом дерево. Сел близко, касаясь меня.
Я отодвинулась. Дзюба как бы и не заметил моего протеста, вновь коснулся меня.
– Смешно: цветочками-бутоньерками интересуешься...
– Почему смешно? – удивилась я.
– Война, птаха, война. Она шутки шутить не любит. А человек так скверно устроен: живет на земле один раз. Был и нету. Пока не поздно, надо брать от жизни все натурой.
– Я и беру.
Он усмехнулся, подбросил на ладони несколько веточек.
– Травка-муравка... Не то, не для фронтовой обстановки. Теперь надо брать натуральные наслаждения.
На его широкой и крепкой ладони рдели бусинки калины. «Сейчас он раздавит их», – сжалась я от дурного предчувствия. Но Дзюба кинул прутики через плечо, и не успела я вскочить, как оказалась в тесных объятиях. Он опрокинул меня, плотные зубы прижались к моим губам. Я едва не задохнулась от густого сладковатого запаха лесной прели.
– Отпустите... никогда... лучше смерть! – закричала я, оттолкнув от себя. Дзюбу обеими руками.
Хрустнул валежник. Тяжести не стало. Легкость и пустота. Я поднялась. Дзюба уходил, раздавленные во время борьбы ягоды калины кровавились на гимнастерке. Уходя, он пнул собранный мной букет, и алые дробинки брызнули по сторонам. «Не созрела ягодка», – выдохнул он. И неизвестно было, сказал он это обо мне или о калине.
Затея с осенним букетом показалась мне никчемной, а сама я почувствовала себя одинокой и глубоко несчастной. Но не беспомощной. «Только к Панфилову!» – решила я и пошла в штаб дивизии. Среди солдат давно шла молва, что наш генерал справедлив и отзывчив.
– Мне нужно к самому комдиву, – храбро сказала я первому попавшемуся на глаза полковнику.
Полковник оказался начальником штаба Панфиловской дивизии – Иван Иванович Серебряков. Лицо его было в мелких морщинах, голова – в густой седине, а голубые глаза смеялись и блестели молодо.
– Сразу к самому генералу? – переспросил он.
– Да.
– А кто ты будешь, красавица? – допытывался Серебряков.
Тогда я еще плохо разбиралась в субординации и напрямки отрубила:
– Мне нужен генерал Панфилов. Вопрос жизни и смерти, понимаете? А вы с неуместными шутками.
Серебряков стал серьезным.
– Пойдемте, провожу.
Над Крестцами плыли сумерки, ни в одном окне не светился огонек, да и многие окна были выбиты при бомбежках. В каком доме жил Панфилов, я не запомнила.
Генерал сидел за столом и рассматривал карту. Не поздоровавшись, Серебряков сказал:
– К вам, Иван Васильевич, по важному делу. – И подтолкнул меня в спину: дескать, не робей.
Я шагнула вперед и испугалась: длинно и жалобно заскрипели половицы. Панфилов поднял на меня глаза.
– Слушаю.
– Товарищ генерал, переведите меня в пехоту!
Иван Васильевич пододвинул мне табуретку.
– Садись, дочка.
Я не села.
– Переведите, прошу вас... У нас пока и матчасти нет, а я хочу на передовую... И вообще...
Панфилов встал, строго спросил:
– Вы из какого подразделения?
– Из зенитного дивизиона, товарищ генерал, фельдшер Трехсвятская. Мне надо в пехоту, на передовую.
– Все мы скоро будем на передовой, – сказал Панфилов.
Потом подробно расспрашивал – откуда я, как попала в дивизию, нравится ли служба. Я рассказала все: и про Володю, и про Испанию, только о случае с Дзюбой умолчала. Про муштровку не могла умолчать.
– А где воюет ваш муж?
– Не знаю, товарищ генерал.
Панфилов пожал мне руку и пообещал помочь. И хотя обещание он обронил, как мне показалось, между прочим, ожидание чего-то хорошего вернулось ко мне. Я побежала в лес, безошибочно отыскала ту тропинку и дерево, где оставила букет. Я собрала веточки и, прижав их к груди, побежала в дивизион, чтобы не опоздать на вечернюю поверку. Опоздала: поверка уже началась.
Дзюба увидел меня с букетом и, как ни в чем не бывало, улыбнулся. И я улыбнулась: ни злости, ни презрения к этому человеку у меня в душе не осталось. Я только радостно подумала – пронесло. Но не успела я занять свое место в строю, как резкий, словно упавший с неба, окрик Дзюбы ожег меня:
– Фельдшер Трехсвятская, смирна-а! Три шага вперед – арш! Э-э, да вы о строевой подготовке, вижу, и понятия не имеете. А ну пройдитесь вдоль линейки, а мы полюбуемся на вашу походку.
И я пошла. Дзюба сдвинул на затылок фуражку. Он не командовал – вбивал гвозди:
– Рясь, два, три...
– Выше голову!
– Развернуть грудь. Шаг тверже, шире... рясь, два, три... левой, левой!
– Печатать... печатать всей ступней... рясь, два, три... Стой! И – замри! И – не шевелись...
Он снимал фуражку, вытирал платком свой острый лысый череп и жалостливо рассматривал меня минуту-другую. И снова принимался вколачивать в мою душу раскаленные гвозди.
– Смирна-а!
– Арш!
– Стой! И – не шевелись. И – замри!
Я замирала, чувствуя, как сквозь отсыревшие сапоги к моим ногам проникает осенняя стылость, и улыбалась Дзюбе.
Все видели – он измывается надо мной. И странно, все принимали это как должное. Командир есть командир. Истина, которую я уже крепко усвоила. Но может ли быть командиром такой человек, как Дзюба? Рассказывают, такие в бою храбрецы...
В ту ночь я не сомкнула глаз. На западе, где, по уверениям разведчиков, находилась станция Лычково, розовело небо. А позади нас, в глубине леса, взлетали то лиловые, то белые ракеты. Как объяснял Дзюба, это «зеленые» подавали фашистам сигналы о расположении и передвижении наших войск. А я все еще верила только в хорошее.