Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести"
Автор книги: Дмитрий Снегин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 44 страниц)
Со стороны вокзала Брест-1 бежал какой-то командир. Поспешая за ним, два бойца катили на колесиках станковый пулемет. Командир был в новой, парадной гимнастерке («Воскресенье же!»), перехваченной новым, со звездой, ремнем. На алых петлицах поблескивало по четыре полковничьих шпалы.
– В цепь... в цепь! – кричал он издали. – И окапываться... Без команды не стрелять!
«Уже окопались... и по кому стрелять?» – недоумевал Фурсов, однако привычно принялся углублять окоп. Он на себе испытал: окоп не просто яма. Окоп – крепость. Защитник и друг. Его уже спас от смерти окоп – там, на крепостном валу.
– Не стрелять! – почти над самым его ухом раздался строгий голос полковника, и Фурсов оторвался от работы и глянул туда, где были насыпь и тишина. Глянул и замер. Из-за железнодорожной насыпи волнами выкатывались фашистские автоматчики, шли прямо на них. Впереди шагал офицер в нарядном мундире, в белых перчатках. Солдаты первого ряда, уперев в животы железные приклады автоматов, непрерывно стреляли. Трескотни Фурсов не слышал. Он слушал команду полковника: «Без моей команды не стрелять!» – и все сильнее прижимал винтовку к плечу, обогревая указательным пальцем спусковой крючок.
Враги ближе, ближе. Владимир рассмотрел на мундире офицера ромбовидные черные петлицы и на них какие-то знаки. Самый раз сразить его пулей – офицера в белых перчатках. Но – «не стрелять». И он не стрелял. От напряжения звенело в голове, за левым ухом что-то щекотало. К тому же он внезапно ощутил противный, сладковатый запах духов. Фурсова начало мутить. От приступа рвоты спасла освобождающая волю команда – огонь!
Защелкали винтовочные выстрелы. Торопливые, бестолковые. Редко прицельные.
Фурсов целился спокойно, плавно нажимал на спусковой крючок, при выстреле не закрывал глаза. Делал так, как учили командиры. И видел: тот, кого он брал на мушку, словно споткнувшись, падал. И не поднимался.
Первым упал офицер в белых перчатках. Упал не сразу. Он крутнулся на месте, на своих длинных, обутых в щегольские сапоги ногах, вскинул правую руку со стеком, как бы призывая солдат перешагнуть через его труп и идти вперед, и, не сгибаясь, рухнул. Его место тотчас занял другой офицер. Не было, казалось, убитых и в первом ряду. Стоило кому-нибудь упасть, как его место занимал автоматчик из второго ряда, вскидывал автомат и начинал строчить. И строчил до тех пор, пока его не подрезала пуля. Все это походило на наваждение, взвинчивало нервы, ослабляло волю.
Где-то невдалеке басовито застучал станковый пулемет, о котором Владимир забыл. Пулеметчики били в упор, со знанием дела. Первый и второй ряды наступавших автоматчиков упали. А задние ряды показали спину и побежали, укрывшись за насыпью. Но кто-то, невидимый красноармейцам, остановил их и снова погнал вперед. Фашистские автоматчики поползли с насыпи смешанными рядами и так медленно, как будто кто-то толкал их, а они упирались.
В который раз полковник повторил: «Без моей команды не стрелять!» Но его не услышали или сделали вид, что не услышали. Все стреляли, стреляли, стреляли! Ждать никто не хотел. Слишком долго ждали! Пальба открылась такая, что фашистские автоматчики, как бы ударившись сослепу о невидимую огненную стену, теряя убитых и раненых, укрылись за спасительной насыпью. А красноармейцы все стреляли, стреляли...
– Прекратить огонь! – не своим голосом закричал полковник. – Безобразие! – Он шел вдоль рубежа, тыкал наганом в сторону насыпи и стыдил: – Безобразие... там же никого нету. Патроны беречь надо!
У полковника было недовольное лицо, и странно подрагивала на красной жилистой шее голова, но все чувствовали: полковник доволен. «Они чем-то походят друг на друга», – подумал Фурсов, имея в виду капитана и полковника. И спохватился: с тех пор, как начался бой, он не видел, не слышал капитана. Оторвался от земли, стал шарить глазами: «Где он? Где?» И вдруг увидел его позади своего окопа, распростертого в ложбинке. Владимир склонился над обожженным взрывом лицом, увидел угольно-черные глаза, странно блестевшие неподвижным и чистым стеклянным блеском.
– Капитан умирает! – хотел крикнуть Фурсов и не смог: перехватило горло.
– А ты, подсолнух, – внятно сказал капитан. – Рыжий... Будешь в Москве... сходи на Сретенку... скажи...
Глаза капитана стали вовсе стеклянными, и, испугавшись чего-то, Фурсов заплакал.
Будем их битьАвтоматчики не возобновляли атак. Пропали, как и не было их. Густо и устойчиво били минометы. Прильнув к стенкам окопов, бойцы отдыхали – кто как мог.
– Глядите! Глядите! – раздался чей-то крик.
Фурсов приподнялся. По изрытому минами полю бежала женщина. Пушистые русые волосы струились по ветру. Она крепко держала за руку мальчика лет пяти-шести в воскресном матросском костюмчике. На мальчике не было бескозырки, где-то потерял, и его русые кудряшки подпрыгивали в такт шагам. «Сын», – подумал Владимир и крикнул той молодой, красивой женщине, может быть, жене какого-то комиссара, а может быть, капитана, который умирал где-то тут:
– Куда вы? Там фашисты...
– Назад!!!
– Назад!.. – закричали, замахали винтовками красноармейцы.
Мальчик оглянулся. А женщина не оглянулась и еще шибче побежала, как сообразил Фурсов, к вокзалу. Но там, над вокзалом, кружили немецкие бомбардировщики. Там все громыхало, взрывалось, огненные вихри взлетали к солнцу. Очередная волна «юнкерсов» задела их своим хищным крылом. Земля загудела, заходила ходуном, занялась пламенем. И Владимир потерял женщину из виду. «Ей хочется поспеть к поезду, на вокзал, чтобы вырваться из этого ада, и она ничего не замечает вокруг», – пожалел он ее и рассердился на свое бессилие. Он лежал на дне окопчика, упрямо глядел в небо. Там появилась новая стая фашистских самолетов. Посыпались бомбы – косо, густо. Они упали где-то в стороне, и, чтобы увидеть куда, Фурсов приподнялся. Бомбили железную дорогу. Как запущенные пращой, далеко разлетались разорванные на куски рельсы, шпалы, щебенка.
Перед Фурсовым, на бруствере, стоял, заслоняя солнце, полковник. Синие галифе и новенькая гимнастерка были густо запачканы глиной. Он смотрел, как бомбы разрушали железную дорогу, которую ему было приказано удерживать до тех пор, пока последний поезд с детьми и женщинами не уйдет на Восток; смотрел, и от его чисто выбритого моложавого лица отливала кровь. Щеки ввалились и стали землисто-серыми, глаза потускнели. Таким его и запомнил Фурсов. «Юнкерсы», сделав свое дело, ушли на запад. Полковник повернулся к лежавшим в окопах красноармейцам, глухо сказал:
– Делать нам здесь больше нечего.
Его поняли – и красноармейцы, и Фурсов, но остались лежать в окопах.
– Встать! – приказал полковник. – Будем искать фашистов, будем их бить.
Встали все. Не поднялся капитан. Не очнулся, как ни старался Фурсов привести его в сознание. Он бережно приподнял капитана и понес на руках. Полковник ничего не сказал, и это обидело Фурсова: «Что им капитан? А для меня за эти несколько часов он стал роднее отца. И я все сделаю, чтобы капитан жил». Что капитан родом из Москвы, со Сретенки, Владимир теперь знал, но ему надо было узнать больше. Ему и в голову не приходило, что капитан мертв и его придется через минуту похоронить. Он нес, не чувствуя тяжести, не испытывая беспокойства за его судьбу. Все почему-то спешили, и вскоре он остался далеко позади, со своей ношей, со своими мыслями.
Он пересек разбомбленную железную дорогу и внизу, под насыпью, увидел и полковника, и красноармейцев. И еще он увидел разбитый телеграфный столб, жгуты проволоки с разбитыми изоляционными стаканами. Он спустился с насыпи и увидел клочки детской матроски. Поодаль лежала русоволосая женщина. «Она торопилась на вокзал, к поезду, чтобы эвакуироваться», – подумал Владимир, бессознательно прижимая к груди капитана.
Полковник велел похоронить женщину и то, что осталось от ее сына, и капитана с обуглившимися глазами в одной могиле. Под молодым дубком, что поднялся к солнцу у развилки проселочных дорог.
Когда все было кончено, Фурсов почувствовал, как он одинок. Тоскливым взглядом обвел он лица бойцов в надежде встретить знакомое. И увидел своих минбатарейцев: Ивана Виноградова, Митю Копина, Федора Гвоздева. «Нам надо быть вместе, так будет легче», – позвал их глазами Фурсов. «Само собой – легче», – кивнул ему Митя Копии, и еще крепче оперся на винтовку.
Представляю вас к медали «За отвагу»Куда бы они ни пошли, куда бы ни сунулись, – по ним стреляли, их били, топтали, окружали, и надо было, сцепив зубы, пробиваться, пробиваться и пробиваться. Порой Фурсову казалось, что они движутся по тысячеверстному замкнутому кругу. Но это только казалось. И хотя они утратили человеческий вид, в каждом из них жил, действовал, боролся человек. Они верили... нет, они знали: вот-вот наши придут к ним, попавшим в беду, и вместе они сметут, растопчут, изничтожат фашистов, и все станет, как было. Эта вера бросала их в контратаки, помогала прорывать огненное кольцо, придавала силы мириться с утратами. Порой Владимиру чудилось, что те, кто убит и ранен, когда все кончится, воскреснут и излечатся от ран, и все станет, как было.
Полковник поднимал их то в контратаки, то на приступ очередного вражеского рубежа, и они спешили за ним, чтобы не оказаться в ловушке. В ложбине, заросшей лозняком, натолкнулись на генерала с горсткой красноармейцев. Полковник окликнул его: «Генерал Золотухин, генерал Золотухин!» Не обратился по форме: товарищ генерал, и Фурсов догадался, как трудно полковнику. А сам обрадовался: генералы все знают, генералы все могут. Теперь если и не наступит конец войне, то конец неразберихе придет.
Генерал Золотухин торжественно, как если бы говорил с трибуны в праздник Октября, провозгласил:
– Товарищи, единственная артерия, которая еще связывает нас с Родиной, шоссе Варшава – Минск! Не допустим, чтобы враг перерезал шоссе!
Они пошли за генералом – к шоссе. Возле деревни Речица они увидели два наших танка. Их горячие, отливавшие больной зеленью бока были облеплены бойцами, хотевшими поскорее вырваться из огненного кольца. Побежал к танку и Соколов. Владимир силой удержал его.
– Забыл, как искромсали тех, кто хотел выскочить из крепости вместе с Карболиным на его зенитной установке?
Танки шли прямо по ржаному полю – к шоссе. Бойцы тянулись за ними по рубчатым следам. Это напомнило знакомую картину боевых учений. Два бойца несли станину от разбитого пулемета – должно быть, те, которые отбивали психическую атаку из своего «максима». Мелькнуло и пропало знакомое лицо полкового врача. «А генерал где?» – спросил себя Фурсов и огляделся. Генерала не было. Владимир не встревожился: с ними был полковник. И два танка. Танки ушли далеко вперед и вот-вот выберутся на шоссе. По ним не стреляют – значит, путь свободен. Это сказал шагавший рядом Никита Соколов и пожаловался другу, что в суматохе потерял махорку. Фурсов не отозвался. Его внимание привлекла стайка мальчишек и девчонок из ремесленного училища. Шумно переговариваясь, они появились невесть откуда на меже и в своей форме издали напоминали бойцов...
Немецкая пушка ударила внезапно. Она стояла где-то в ржи рядом, и ее выстрелы оглушали. Пушка ударила раз, и два, и три – по переднему танку. Кого-то из облепивших его бойцов ранило, кого-то убило, а танк задымился и, клюнув носом, остановился. Другой танк повернул в сторону, но и его настигли меткие выстрелы немецкого пушкаря. Счастье, что красноармейцы успели рассыпаться по ржи, как вспугнутые перепела.
На меже остались мальчишки и девчонки из ремесленного. Они остановились не то от страха, не то из любопытства, едва ли сознавая трагичность своего положения. Фурсов подполз к ним и поразился: фабзайчата ели воблу.
– Ложись!
Его испугались и не легли, а разбежались. И тотчас, будто это послужило сигналом, немецкая пушка открыла по ним огонь.
– Сержант... товарищ сержант, – услышал он голос полковника и догадался: его зовут. И откликнулся. – Возьмите двух-трех бойцов и заткните глотку этой пушке.
– Есть! – механически отозвался он и позвал с собой Митю Копина и Дейнеку. Он полез к пушке, ориентируясь по звуку.
От несозревшей ржи исходило парное, удушливое тепло и ползти было трудно. Но там, где были фабзайчата, слышались разрывы и стоны – это подстегивало. Митя Копин первым заметил вражескую пушку.
– Вижу! – шепнул он.
– Видишь, так прихлопни гада.
Сквозь сетку колосьев Копин поймал на мушку заряжающего и выстрелил. Тот рухнул, не выпуская из рук снаряда. Никто из расчета не обратил на это внимания, и другой солдат принялся подавать снаряды. Фурсов и Копин подползли поближе. Митя выстрелил и убил еще одного фашиста. Пушка, как будто ничего и не случилось, продолжала стрелять. Фурсов пополз прямо на нее. Он увидел наводчика – розовощекого ефрейтора, спокойно занятого своим делом.
– Ну, гад, на тебя жалко тратить пулю! – выругался Владимир и, выскочив изо ржи, ударил наводчика в грудь штыком. Продолжая сохранять инерцию бега, он нажал тяжестью всего тела на винтовку, а потом рванул ее на себя.
Когда он опомнился, на него с удивлением и восхищением смотрел Копии.
– Ну и бешеный... Как ты фашиста...
Митя не сказал, что успел пристрелить командира орудия, который готовился изрешетить Фурсова из автомата. Но одно дело хлопнуть врага, не подозревающего о твоем присутствии, и совсем другое – когда ты идешь в открытую и пронзаешь его штыком. Как это сделал Фурсов. И Митя повторил удивленно:
– Бешеный.
Фурсов не слышал его. Сердце билось где-то в ушах, кружилась голова. Постепенно он пересилил волнение, шагая след в след за Копиным. Ногам хорошо было ступать по теплой, еще не ставшей колючей ржи. Ноги уносили его прочь от места, где только что разыгралась трагедия, и Владимир благословил ноги. Хорошо это придумано – ноги! Куда хочу, туда и пойду. Могу медленно-медленно. Могу бегом – так, что земли не чуешь. Хорошо бежать босиком с пригорка – по горячей пыли. Тропка причудливо извивается, круто петляет, и надо быть гибким и ловким, чтобы удержать равновесие и не угодить с разбега в заросли шиповника или таволги. Случалось такое в детстве, на Тянь-Шане... Те мальчишки и девчонки из ремесленного никогда не видели Тянь-Шаня и удивительной красоты горного моря Иссык-Куля. И не увидят, наверное... Должны увидеть: фашистская пушка не стреляет.
– Молодцы... молодцы! – вспугнул его думы чей-то голос.
Фурсов лениво повернулся и увидел алые пехотные петлицы – по четыре шпалы на каждой. Лениво сказал:
– Они больше не будут стрелять. – И только теперь глянул в лицо полковника: мол, путь свободен.
Лицо полковника дрогнуло. Он спросил:
– Как вас зовут?
«Как меня зовут? Ах, да, не каждый полковник обязан знать мое имя. Надо доложить». И он постарался, доложил так, как докладывал своему командиру полка Дулькейту.
– Замполит минометной батареи сто двадцать пятого стрелкового полка, сержант Фурсов!
Рапорта не получилось. Говорил он медленно, как если бы читал неразборчиво написанное. И сиплым, пересохшим голосом.
– Спасибо за службу, сержант Фурсов, – положил на его плечо руку полковник. – Представляю вас к медали «За отвагу».
Это был первый случай в жизни полковника, когда он представлял бойца к награде на войне, и он еще не умел соразмерить цену подвига и цену награды. Медаль «За отвагу» порой шла вровень с жизнью бойца, а то и выше! Понимание того, что в данном случае это не так, придет позже. Но до этого часа полковник не доживет.
Был далек от такого понимания и сам Фурсов. И, услышав слова полковника, он вспыхнул – от счастья и предчувствия, что доживет до того часа, когда не станет войны. Он понимал, что в той жизни у него не будет медали «За отвагу», потому что дают ее подлинно отважным героям. Но что он будет жить, ему подсказывало предчувствие, и он радовался. Думая так и радуясь, он не отделял себя от тех, кто был рядом с ним и кто остался в крепости. По ту сторону войны он не представлял себе жизни без Петра Карболина, лейтенанта Полторакова, Нури Сыдыкова, капитана с обугленными глазами, без Володи Короленко и орлиного гнезда на неприступной скале, и куска хлеба, намоченного в студеной реке Кашкасу.
Фурсов сделал глотательное движение и правдоподобно ощутил во рту прохладный, запашистый, домашней выпечки хлеб, впитавший в себя студеную и вкусную воду Кашкасу. Ел, высасывая из него взахлеб воду, и она обволакивала воспаленное небо, гортань, пересохшую душу. И ему было хорошо.
За нашими плечами – РодинаЭто сказал полковник, когда они вышли на шоссе Варшава – Минск. И еще сказал полковник, что мы должны защищать Родину здесь. До подхода главных сил. Нет сомнения: уже давно отстукали телеграфы, передали рацию, прозвонили телефоны закодированным и открытым текстом: враг нарушил государственную границу крупными силами, развязал войну. И там, за плечами – от Москвы до западных рубежей подняты по тревоге войска. Они вот-вот подойдут. Пехота... танки... артиллерия... закроют небо краснозвездные самолеты. И тогда...
Своими мыслями он поделился с Фурсовым и, как бы между прочим, обронил:
– Вы были замполитом?
– Да.
– Теперь будете моим заместителем по политической части.
«Понимаю, так надо». Владимир оглядел бойцов. Их осталось человек тридцать. Но и тридцать человек – сила. Вооружены винтовками, патронташи и карманы набиты патронами. Кое у кого на поясах гранаты. На лицах сосредоточенность и ожидание: веди, командуй, приказывай – все исполним! «А ты как должен поступать, замполит? А ты поступай так, чтобы не было стыдно ни тебе, ни им за тебя».
Полковник разделил бойцов на две равные группы – по пятнадцать в каждой. Одной группой велел командовать Фурсову, другую взял под свое начало. Объяснил:
– Немцы пойдут по шоссе. Самокатчиков и мотоциклистов нам есть чем встретить. Труднее будет противостоять танкам. Самое надежное – поглубже в землю влезть. – И приказал залечь группе Фурсова слева от шоссе, своей – справа.
И он, и бойцы верили: продержатся. Ведь с минуты на минуту должно подойти подкрепление!
Фурсов приказал бойцам окапываться, а сам упал под одинокой ольхой. Его мучила жажда. Земля под ним подалась – влажная. Срывая ногти, он принялся копать лунку. Вдруг произойдет чудо, и в лунке проступит вода. Чуда не произошло. Он положил в рот комок влажной глины, пожевал. Его стошнило, как тогда, неизвестно чем. «Только бы никто не заметил», – забеспокоился он. Но еще больше его беспокоило то, что рыть окопы было нечем. Бойцы ковыряли землю штыками, выгребали ладонями. А тут, вот они, мотоциклисты!
– Приготовиться! – крикнул Фурсов.
Мотоциклисты ехали по два в ряд: мотоцикл-коляска к мотоциклу-коляске. Мотоциклы тяжелые, с наглухо закрытыми моторами. Катились устойчиво, плавно. Немцы вели себя беспечно. Без команды по ним открыли беспорядочную стрельбу. Два-три мотоцикла закружились на месте, натыкаясь друг на друга. Должно быть, их водители были убиты или ранены. Остальные поспешно развернулись и, прибавив скорости, помчались назад. Затрещали автоматы, и Владимир впервые увидел, как прокладывают разноцветные, стремительно текучие полосы трассирующие пули. Фашистские автоматчики стреляли так, как будто на ключе отстукивали азбуку Морзе: точка-тире, тире-тире-точка. Потом все стихло.
Красноармейцы воспрянули духом: выдержим! По цепи прошел полковник, похвалил:
– Молодцы! Выходит, не так страшен черт, как его малюют.
Красноармейцы смеялись. А полковник не смеялся.
– Поглубже закапывайтесь, – не приказывал, просил он. – Полезет танк, прижмись ко дну окопа и жив останешься. А вражескую пехоту встречай меткой пулей.
Фурсов видел полковника, как в золотистом тумане: косые лучи повисшего над горизонтом большого, красного солнца слепили глаза. Солнце на мгновение померкло: его заслонили танки. Потом они распались на два веера, и лучи ослепили красноармейцев. Один танк устремился по правую сторону шоссе, другой – по левую. С этой минуты все замелькало, как в калейдоскопе. Полковник оглянулся в тоске назад и ничего не увидел, весь сжался, как бы приготовившись к последнему смертельному прыжку. Танки стремительно приближались. Какой-то боец, лежавший ближе всех к шоссе, вскочил и побежал. Танки утюжили поле, палили из пушек, давили на своем пути все живое.
– Вперед, за Родину! За нашу землю!
«Он решил умереть стоя», – пронеслось в голове Фурсова, и он бросился за полковником с винтовкой наперевес. Он только сейчас увидел в правой руке полковника связку гранат. Даже не в руке, а в то мгновение, когда полковник бросил эту связку под танк, заслонивший от него мир. Раздался взрыв, и танк споткнулся. Будто из взрыва выскочил и куда-то пропал Митя Копин, потом побежали фашисты, что-то крича. Фурсов пырнул одного штыком. Но тут его самого подбросило и чем-то ударило по мозгам. Не по голове – по мозгам. Боли не было. Какое-то хмельное беспамятство. Упав на землю, Владимир ощутил спасительную прохладу...
Очнулся оттого, что кто-то мохнато и тепло шевельнулся рядом. Открыл глаза. Перед ним сидел заяц и водил ушами. Бред какой-то. Откуда здесь, на Барибаше, зайцы? Да и не зайца, а гуся убил Короленко. Но это заяц: длинные уши и круглые добрые глаза. Льнет к щеке, как будто мы – старинные приятели. Ни страха, ни удивления. Сама доброта. И, как у друга, просит взглядом защиты... Или все это мне мерещится? Я сплю и вижу заячий сон. Все сон – ольха и солнце, утонувшее во ржи. И те вон в небе пепельные, дотлевающие в костре заката облака. И тишина. Сейчас я схвачу зайца за уши и, если он не убежит, значит, все мне мерещится.
Фурсов шевельнулся. Заяц замер, навострил уши. Смешно подпрыгнул и побежал, припадая на перебитую осколком снаряда лапу. Последний раз мелькнул высоко вскинутый зад, похожий на солнечный блик, трепещущий в пруду... Наваждение пропало. Все встало на свое место: и то, как полковник бросился под танк, а он хотел закрыть его собой, и то, как что-то мягкое ударило его по мозгам, а боли не было... Сейчас болело все тело. Но страшнее боли мучила жажда. Не только во рту, в нем самом все высохло и покрылось колючим пыльным нагаром. Пусть война, пусть бомбы, пусть танки – все не так страшно, как то, что хочется пить. Надо отыскать лунку, которую он отрыл под ольхой. В ней теперь накопилась вода. Много воды.
Владимир пытается подняться. И не может. Он видит себя как бы со стороны, как в кино. Он лежит на правом боку, прижимаясь щекой к чему-то липкому и в то же время комковатому. Он косит глазом и не может разглядеть, что это. Что-то похожее на разорванный ботинок. Почему над головой ботинок? Чей? А, черт, как все болит. Боль какая-то странная, она вездесуща, и невозможно определить, где больнее. А сильнее боли – пить... пить... пить! Он опрокидывается ничком и сосет, как материнскую грудь, влажную землю. Ему становится легче. Не там легче, где тело, а там, где сознание.
Боль определилась, нашла свое место. Она сбоку, рядом. Острая, невыносимая. Раскаленная рельса. И он лежит на этой рельсе. Надо взять ее, отбросить и станет легче. Фурсов шарит рукой по тому месту, где боль, и нащупывает раздробленные кости. Там, где был правый карман и ниже – рваная пустота. И кости – острые, колючие. А под головой – ботинок. Он набирается терпения и, превозмогая боль, стаскивает с себя гимнастерку. Делает ком и запихивает туда, где было бедро. Там пустота, а надо, чтобы было что-то, иначе ему не подняться.
Фурсов задел за живое, обнаженное. Вскрикнул и, парализованный болью, замер, окаменел. Потом пришел озноб... «Я замерзну, зачем я снял гимнастерку?» А винтовка рядом. В ней осталось два патрона: один врагу, другой себе, если так случится.
Где-то рядом незнакомые слова, незнакомая речь. Фурсов открыл глаза и затаился. Он хотел спрятать под себя винтовку и не мог шевельнуться, только мысль работала и приказала ему притвориться мертвым. Он притворился и услышал шаги. Близко, как будто не по земле, по нему идут. Сквозь приспущенные тяжелые веки увидел офицера и трех солдат. Офицер, как две капли воды, походил на того, за которым он гнался в крепости и которого зарубил Никита Соколов. «Он пришел, чтобы отомстить, убить меня. Но я еще не все сказал, не все сделал. Да и не убьешь ты меня, потому что я умер. Дважды не умирают», – смеялся он над офицером.
Возле него остановились. Разглядывают. Один солдат сказал:
– Великан.
Другой возразил:
– Рыжий боров.
Третий только присвистнул. Офицер занес над ним ногу в щегольском сапоге.
Нет, нет, это не о нем говорят на незнакомом языке. Не на его лоб легла подошва сапога, не его голову повернули туда-сюда.
– Сдох.
– Все подохли.
– Аллес капут!..
Глаза сами собой смежились.
Шаги удаляются, замирают... Ушли? Тихо. Трудно раздвинуть веки: невдалеке стояли солдаты в мундирчиках с короткими рукавами. В руках – наизготовку – автоматы. Офицер подозрительно смотрел в его сторону и так, скуки ради, целился в него из парабеллума.
Кто-то застонал в беспамятстве – протяжно, жалобно. Офицер круто повернулся и два раза выстрелил в того, застонавшего. Стон оборвался. Офицер постоял, послушал. Пошел. Пошли за ним и солдаты, переворачивая павших на поле боя бойцов, расстреливая тех, кто еще дышал. Но вот выстрелы глуше, реже. Пропали. Фурсов лежит во ржи с широко открытыми глазами. Он живет. Он не имеет права умереть, пока не отомстит за тех, кто спас ему жизнь. Он еще не знает, как это сделает. Но он знает, ему надо бороться за свою жизнь, которая отныне принадлежит не только ему. Ему надо будет рассказать миру, что он увидел. Но сначала – отомстить.
Засыпает Фурсов. Спит. В тени танка, подбитого полковником.
Спит Фурсов. Спит. Над ним разгорается день. Испугавшись солнца, тень спряталась за танк. И Фурсов стал виден всему миру – рыжий, израненный. Непобежденный. Но он об этом не догадывается, не знает. О многом не догадывается Владимир Фурсов. Он спит. Над ним поют птицы, шумит тревожно рожь; все жарче, все ярче светит в небе солнце. А он спит, набирается сил. Многое предстоит ему впереди. Ему надо хорошо выспаться.
Лучше бы тогда он не проснулся, скажет малодушный. Но малодушные, к счастью, редко встречаются там, где лежит сейчас и видит сны сержант Фурсов. Рыжий, израненный, непобежденный*.