355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Дмитрий Снегин » Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести » Текст книги (страница 27)
Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:03

Текст книги "Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести"


Автор книги: Дмитрий Снегин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)

5

Да, я собрался к Якубенко поговорить о случае с Ефимом Моисеевым. Я уже был в их доме. Вскоре после выхода из больницы, когда мне нежданно-негаданно предложили поехать в Новопетровский совхоз временно заменить директора: прежний срочно вылетел в Алма-Ату, где ему предстояла какая-то очень сложная операция.

Якубенко жили в Новопетровском с весны тысяча девятьсот пятьдесят шестого года. Степан работал главным бухгалтером, Феня в больнице. Тогда я переступил порог их дома со смешанным чувством. Оно и понятно. Я был тяжело ранен в разгар наступательных боев осенью сорок четвертого года и с тех пор ничего не слышал ни о Фене, ни о Якубенко. Между тем, с ними произошло немало интересного, поучительного и, быть может, трагического. Трагическое, впрочем, больше сопутствовало Фене...

* * *

Она сидит рядом с Якубенко на опрокинутом бурей дереве, и поздней осени солнце дарит им последнее тепло. У Фени заплаканные глаза. В сердце – ненависть борется с теплотой. Что-то страшит, радует и наполняет ранее неизведанной силой все ее существо. Якубенко тоже взволнован, отчего лицо его раскраснелось и брови кажутся не такими устрашающими.

– Как же быть, Степа? – первый раз называет его по имени Феня.

Он шумно дышит – перепил, пытается ухватиться за ускользающие мысли. С усилием побеждает хмель.

– По всему видать, война круто повернула на победу. Поезжай к моим старикам, в Кустанай, они за тобой присмотрят. Уберегут, – Степан закурил. Затянулся. – Сына мне роди. За такой подарок до окончания дней на руках носить буду. Вникла?

И она поехала. Словно отряхнула с себя все грубое, гадкое, что причинил ей этот наделенный властью, с пугающими бровями человек. Якубенко победил ее, но не сломил... не сломил! Теперь она на свободе. И не одинока – с нею сын. Он скоро подаст голос – ее утешение, ее будущее. Как две капли воды, он будет походить на Саню Ивакина – белозубый, курносый, улыбчивый. С нормальными бровями. Она где-то читала, что если сильно захотеть чего-либо, то так и будет.

Родился сын. В нее – русоволосый, белолицый. Только брови над васильковыми глазами изогнулись черными хищными дугами. А тут на счастье и война кончилась. Якубенко не сразу вернулся в родные края. Заглянул ненадолго в конце сорок пятого по пути с Дальнего Востока, привез жене и сыну подарки. И снова уехал – в Германию. Оттуда тоже слал посылки – гобелены, статуэтки и разные безделушки. Феню не звал. Да, признаться, она и не рвалась к мужу. Весной сорок восьмого его демобилизовали. Вскоре у них умер сын. Горе не сблизило, на какое-то время примирило. К тому же Якубенко оказался предприимчивым супругом. Все те трудные годы они жили безбедно. Феня сначала стыдилась и аккордеонов, и гобеленов, и фаянсовых девиц. Степан убеждал:

– Мы не в тылу отсиживались. Кровь проливали. Имеем право. Вникла?

– Люди разное говорят.

– От зависти.

«И то сказать – на чужой роток не накинешь платок», – думала Феня. Они воевали. Оба. И теперь не сидят сложа руки, работают. И все же ее коробило, когда по вечерам муж, сытно поев и сладко попив, принимался оценивать свои богатства. Усердно работая бровями, он деловито рассматривал полунагих русалок, танцующих в клубах синего тумана на берегу озера, и мечтательно басил:

– Картина. Пятьтыщ, – слитно получалось у него, отчего Феня ежилась, как если бы на нее пахнуло стужей.

Покружив по комнате, Степан останавливался у проигрывателя. Сдувал с полированной крышки ему одному видимую пушинку.

– Ореховый. Плюс триста пластинок танцевально-эстрадного направления. На любителя – тоже пятьтыщ.

– Зачем ты?

– Все равно что сберкнижка. На черный день. Только без девальваций и прочих обменов бумажной денежной монеты. Вникла? – и хлопал Феню по крутому плечу.

После родов она быстро начала полнеть, но не утратила подвижности. Такая она себе нравилась – налитая, загорелая, энергичная. Как-то так случилось само собой, что она привыкла к вещам не в смысле «пятьтыщ», от этого она отучила и мужа, а как к предметам, которые помогали жить. Помогал ей жить и муж. Она даже как-то обратила внимание, что его брови были ему к лицу – молодили. А с тех пор, как она располнела, разница в летах и вовсе не стала бросаться в глаза. Детей у них пока больше не появлялось. И к лучшему: надо устроить жизнь, тогда уж и семьей обзаводиться.

Вскоре после сентябрьского Пленума ЦК КПСС 1953 года Якубенко пригласили в райком партии. Вернулся он озабоченный и чем-то довольный.

– Предложили ехать на целину. Директором совхоза.

– Это же замечательно! – обрадовалась Феня. От его слов в лицо пахнуло фронтовым ветром, юностью, чистотой и радостью делать трудное дело, побеждать.

– Какой я директор, – развел Якубенко руками.

– Отказался?! – испугалась она.

– Я патриот своей родины и ее солдат. И как солдат должен знать свое место.

– Можешь ты без высокопарности?

– Я счетный работник, сказал я секретарю райкома. И меня назначили главным бухгалтером, когда я им напомнил ленинские слова: «Социализм – это учет».

Но как-то так случилось, что они в ту зиму не поехали на целину, а спустя год. В Новопетровском совхозе, куда они попали, шло генеральное устройство центральной усадьбы. Строились финские дома с паровым отоплением, столовая и клуб с огромными не по совхозным масштабам окнами, ремонтная мастерская, хлебопекарня и два магазина – продовольственный и промтоварный. Главное – вступала в строй своя электростанция.

Себе домик Якубенко выбрали на южной стороне – у березового колка, поближе к солнцу. Голубенький. О трех комнатах, с кухонькой и ванной. Занимаясь электропроводкой, Ефим обронил какого-то глиняного божка серийного производства. Божок разбился. У бухгалтера заходили брови.

– Семьдесят марок плакали, слышь.

– Я нечаянно.

– Жалко тебе чужое добро... нечаянно.

Ефим снял очки и близоруко щурился. Феня грубо, сама того не ожидая, оборвала мужа. Она разволновалась. Монтер был юн, розовощек и без очков особенно походил на Саню Ивакина. Такая же нежная белая шея. Феня особенно запомнила шею, когда несла убитого сержанта с передовой. И когда Ефим работал, неторопливо и в то же время споро, добротно, красиво, а, главное, независимо – все у него было от Ивакина. От того, живого, которого она любила. И как любила! А Якубенко она не любила, не любит и никогда не будет любить. Они, как вещи, дополняют друг друга. Стул и стол. Окурок и пепельница. Равновесие в их возрасте, пожалуй, самое нужное в жизни. Но когда Ефим вместо разбитого глиняного божка прислал им какого-то уродливого мандарина, Феня вышвырнула его в помойку, расплакалась и с той поры возненавидела парня, будто наконец обнаружила источник всех своих бед. И мстила ему как могла.

Я это заметил уже тогда, в больнице. И сказал об этом Фене. Она зло возразила:

– А разве не шарлатан. Нашего уважаемого Саймасая премировали «Волгой». А он что устроил – посадил за руль свою возлюбленную и где-то в степи, конечно, после выпивки (такие дела без водки не обходятся) въехали в глубоченную промоину. Машина вдребезги. Он сломал руку, а полюбовница эта – ее счастье! – отделалась легким испугом.

Тогда я еще не знал, что «полюбовница эта» – дочь Саймасая Алма и, честно признаюсь, плохо подумал о парне. Но в тот же вечер был вынужден переменить свое мнение. Я отдыхал после вечернего чая в прибольничном садике на металлической, бог весть откуда завезенной сюда скамейке. Жара спала, и я наслаждался тишиной и прохладой.

Моисеев подошел ко мне.

– Разрешите?

Я кивнул головой – садись, мол, какие могут быть церемонии. Он сел.

– Скучища тут, не с кем развлечься.

– Ты неподходящий предмет избрал для развлечений, – откровенно съязвил я.

Он снял очки и тогда я впервые заметил, что снял он их без надобности.

– Я не хотел вас обидеть. Я хотел сказать – по-человечески не с кем тут поговорить.

– Любопытно.

– Нет, правда, – упрямо тряхнул он своей курчавой головой и водрузил на место очки. – Вот вы агроном и должны меня понять, если у вас есть сердце.

Это был вызов.

– Понимаю, не просто клубок мышц, а сердце?

– Да!

– Тогда постараюсь.

Ефим встал напротив меня в боевую позу – ноги на ширине плеч, левая чуть выставлена, руки полусогнуты, сжаты в кулаки. Ни дать ни взять боксер на ринге, напружиненный, готовый к бурной атаке. Лишь очки мирно поблескивают.

– Возьмите технику. Как мы ее используем? На семьдесят-семьдесят пять процентов! Многое упирается в качество ремонта, то есть в подготовку что ни на есть наивысшего класса ремонтных рабочих – токарей, электриков, слесарей.

«Э, да ты, парень, с царьком в голове», – радуюсь я про себя.

– Или вот, послушайте, – Моисеев порывисто садится рядом со мной. – Быть может, я заблуждаюсь, но факт остается фактом. Об этом многие говорят, но с оглядкой. А на каком основании?

– Погоди, давай твой факт.

Стараясь сдержать себя, Ефим тяжело дышит, но говорит ровным – на одной ноте – голосом:

– Хорошо, вот он – факт: в прошлые годы сколько зерна погибло? Почернело, сгнило, проросло под открытым небушком?! Почему? Для меня хлеб не только хлеб. Это моя мечта, мой труд, мое богатство, моя любовь, если хотите. Я не якаю, я говорю обо всех. Да кто с сердцем, должен понять.

Я понимаю, но... критиковать мы все мастера. Человек познается в труде. У кого слово не расходится с делом – тот и настоящий человек. И я нарочито ворчливо роняю:

– Складно ты говоришь, Ефим, многое в твоих суждениях правильно. Но скажи – «Волга», которую ты разбил, была сделана рабочими без мечты, без любви?

Моисеев поник, как сраженный стрелою всадник, долго молчал. Страдал, хотя страдание не гнуло его. Хватался за соломинку.

– Отремонтирую, лучше новой будет... Ребята помогут. С деньгами трудно. Но Алма говорила: можно перехватить у Игоря. Он у них работает, – Ефим произвел целую серию таинственных движений, – в недоступном нам мире, но зарплату получает вполне реальными рублями, правда, в куда более солидных размерах, чем мы, смертные.

– «Отремонтирую»... Выходит, парень, глядеть в корень ты не умеешь.

– Умею! – упрямо встряхивает кудрями Ефим – Это, чтобы так жить, когда ни срывов, ни поломок. Но поломки поломкам – рознь, тут тоже есть свой корень и не всегда бывает полезно рубить сплеча, уважаемый Сергей Афанасьевич.

Моисеев подхватил загипсованную руку здоровой и ушел. Он разочаровался во мне, посчитал человеком без сердца. А я был доволен, даже счастлив. Как же – встретил еще одного настоящего друга.

* * *

Я знаю степь. И люблю. Люблю во все времена года. Вот разгулялись по немереным просторам январские метели; понеслись, закружились, засвистели снега – день, три дня, неделю. Любо! Перемело дороги, наметала пурга высоченные сугробы – стоят вровень с коньками шифером покрытых домов. И уже к буранному гулу присоединился непокорный, победный гул упорных снегоочистителей. Расступились сугробы, и побежали по дорогам грузовики, автомагазины, агитмашины. К рассвету вызвездило, и ударил в литавры сибирский морозец. А потом взошло солнце – в алом венце. Дивуется: сотни снегопахов готовят впрок влагу для будущего урожая. Далеко разносятся молодые голоса джигитов, ярко румянятся щеки, прихваченные незлобным морозцем. Любо! Здорово!

– Эге-гей! – приветствуют они солнце. – Поспешай, пригревай.

И солнце понимает. Проходит неделя, другая, проходит месяц – все ярче, теплее его лучи, отвеснее их полет. И вот уже где-то на пригорке еще невидимая глазу весна оставила след – подтаял снежок, проступило темное влажное пятно... Земля. И тотчас кто-то хрустально-чисто, тонко, звонко запел:

 
Капелька за капелькой —
Стучи
В тонкую ледовую броню:
Это мы рождаемся —
Ручьи,
Собираем в путь веселую родню.
 

И верно, вот она – не за горами – веселая родня. Взвилась первым жаворонком в небо. Захмелела птица, потеряла от счастья голову – поет, посвистывает во все свистульки и не замечает, что падает, падает, падает. Не страшно – на милую землю падает.

А земля уже лоснится черным, жирным, поднятым стальным плугом черноземным пластом, и легкий теплый парок висит над ней. Певчая птица робеет перед плодородной силой земли, затихает. Земля принимает зерно, укутывает своей влажной жизнетворной плотью и просит – пой, птица, пой. И жаворонок снова взмывает к небу, рассыпает по миру песню, какой не певали его предки. Не успел он, кажется, замолкнуть, как на пашнях весело, густо, нарядно брызнули зеленя и потянулись к свету, к солнцу, к песне жаворонка, и пахарь уже слышит их лишь ему доступный ласковый шепот: «Живем, живем, живем!»

– Живите на здоровье. Я тут, вместе с вами, – говорит пахарь.

И, чуя его могучую поддержку, хлеба идут в рост, а над ними голубеет до звона чистое небо. Если пахнет северный ветерок, задохнешься от запаха шалфея, иван-да-марьи, горьковатой, дурманящей голову милой золушки степей – полыни, коварно красивого, приманчивого дурмана и его младшей сестры белены. Все цветет, цветет, цветет. И дурманит головы, бередит молодые сердца, застит глаза матовой поволокой.

Лишь короткая летняя ночь не знает отдохновения. Она давно растеряла тяжелые темные шали, широченные бархатные юбки, сотканную из блестящего черного конского волоса чадру. В спортивном костюме она мельтешит то на западе, гася загорелыми руками червонные краски заката, то на востоке – сама растворяясь, исчезая в червонных красках восхода. И не замечает ночь, что нива давно пошла в трубку, выметнула колос, и первая позолота коснулась ее остистой прически.

Но особого очарования полна для меня степь в раннюю осеннюю пору. Куда улетучилась первозданная дрема, завладевшая ею июльскими рассветами. Степь гудит, ликует – от горизонта до горизонта: то пошли в наступление Ефимушки на тракторах, на комбайнах, на жатках. Пшеница требовательно повелевает – поспешайте, поспешайте, поспешайте! Запах спелого зерна, бензина и разогретого работой человеческого тела клубится над степью. А по степным дорогам мчатся колонны грузовиков – к элеваторам, к зерноскладам, к железнодорожным станциям. «Хлеб идет... хлеб идет... хлеб идет!» – поют моторы, поют водители, поют девушки, стоя в кузовах машин по колено в зерне...

От вечерней зари и до утренней, от утренней и до вечерней я слушаю песню молодого, пропахшего хлебом и полынком, обожженного жаркими поцелуями солнца и окрыленного юношескими голосами труда (дорога от Новопетровска к элеватору проходит мимо Кудай-Куля) и сам молодею. Работе в саду приходит конец. Вот только осталось завезти соломы, укутать ею тоненькие стволики яблонь – от зайца, от мороза. И до свидания, сад, – до весны, до раскованной воды. Завтра, пожалуй, поеду к Ефимушке в бригаду. Раненая нога так разболелась – невмоготу. К ненастью. Верная примета. Да и в озере вода поменяла цвет. То был мягкий, теплый – голубая прозелень, а сегодня с утра отливает свинцовой синевой. И небо поднялось выше. Оно по-прежнему чисто, но нет той прозрачности, что позволяет видеть зазвездные миры, если захотеть сильно. В нем кружат журавли – в два яруса. Один, большой, нижний – по часовой стрелке, верхний, как бы вписанный в нижний, – против. Если долго-долго смотреть на их полет, то можно увидеть, как купол неба медленно вращается в двух направлениях. И кажется, не птицы, а небо роняет на землю извечно волнующий душу прощальный крик...

– Сергей Афанасьевич, Сергей Афанасьевич, – доносится до меня голос и, прежде чем я стряхиваю очарование журавлиной песни, на меня налетает Райча – раскрыленная, бронзовотелая, со своими невозможными ямочками на щеках. – Здравствуйте, Сергей Афанасьевич. Я к вам – попроведать. Сама. Правда, и Ефим просил узнать – как вы живете.

Она еще девочка, но уже и девушка, а не виделись мы с весны. Нет, не бывает малого времени. И отмеряет оно великой, необратимой мерой. Вот и Рая... Время жестоко глаголет ее устами:

– Вам здесь не климат, вы ужасно постарели! А у них на бригадном стане ансамбль песни и пляски выступал. Понимаете, из Молдавии. Не сидеть же мне дома. Там оказался такой плясатель (слово-то какое придумала– плясатель!), ужас как хорош! Столько мастерства, столько темперамента! Ефим, правда, не в восторге, ему больше понравилась зеленоволосая певица. В ее голосе много удали, говорит. А какая там удаль – жилы, как веревки, на шее напрягаются. Между прочим, мой братец опять предложил какую-то рационализацию. Дирекция поддержала.

Хорошо, что журавли кончили совещаться и улетели. Я все равно не смог бы слушать их. Голос Райчи завладел всем. Он звенит во мне, он летит над садом, вьется над дорогой, эхом отзывается за дальними сопками, колокольчиком рассыпается над неподвижной гладью свинцового озера, и по нему бегут свежие, как утренник, барашки.

– Раздельная уборка задерживала взмет зяби. Вот Ефим и предложил перепахивать между валками, не дожидаясь конца обмолота. Верно, здорово придумал?

– Отлично! – восхищенно говорю я, и мое восхищение все – без остатка сейчас относится к Райче. «Ни дать, ни взять – агроном», – думаю я, любуясь девочкой. Должно быть, я действительно соскучился по народу.

– Так вы к ним за соломой? – не стоит она на месте.

– Завтра поеду.

Я усаживаю ее на попутную машину, что идет к центральной усадьбе, и прощально машу рукой.

Да, что-то во мне совершает разрушительную работу. И с каждым годом – все разрушительнее и разрушительнее. Но с каждым годом растет, поднимается вокруг меня новая молодая жизнь. Не сама собой, конечно, а по тому чудесному закону, который Иван Владимирович Мичурин не то серьезно, не то в шутку называл в беседах с нами законом осеннего равноденствия... И, пожалуй, мне незачем откладывать поездку в бригаду до завтра. Лучше я переночую у них. Конь у меня всегда подседлан – мотоцикл «М-72» с коляской. Несмотря на свои далеко не молодые лета, я люблю езду быструю – чтобы ветер хлестал в лицо и в ушах свистело разбойным посвистом.

На дороге знакомы каждая кочка, каждый ухаб, и я глазею по сторонам, не сбавляя скорости. Хлебное море со всех сторон захлестывает меня. Радоваться бы, а во мне нет радости. Странную картину являют пашни. Раздражают мозаичные пятна. Вот ржавое, с осыпавшимся колосом. Вот лимонно-желтое, а там – нежно-зеленое, в цвету. И – густой щеткой сорняк. Трудно убирать такой хлеб. А тот, что именуется подгоном, теперь видно яснее ясного – не созреет. Ах, Сидора Архиповна, дорого обойдется совхозу ваш метод пахоты.

Встречный ветер жгуче хлещет в лицо. По северной кромке неба ползут серые, похожие на старые кошмы, рваные облака. Мотоцикл бежит краем перелеска. Справа от меня – луг. Вдали на фоне клубящихся облаков я угадываю гурты овец. Они неправдоподобно медленно движутся, скорее плывут. «Чабаны решили к кошарам перебраться, тоже чуют ненастье», – думаю я и не замечаю, что свечерело и можно бы включить фары.

Вдруг там, где только что двигались облака, похожие на отары, и плыли отары, похожие на облака, но еще неизмеримо дальше – в самой глуби неба – я вижу движущуюся звездочку и невольно вспоминаю Игоря Исахметова и горжусь им в эту минуту, как родным сыном...

Ага, вот начались пашни второго отделения. Здесь мы успели отсеяться до вторжения в нашу жизнь Сидоры Архиповны Солодовой, и хлеба удались неплохие. По ту и другую сторону от дороги в дальнюю даль протянулись пшеничные валки. В сумерках пашня приобрела аметистово-серые оттенки и стала похожей на море, по которому бегут и бегут золотисто-лимонные барашки. Мотоцикл стрекочет неутомимо – холодный встречный ветер обтекает мотор, не дает перегреваться, зря тратить силу. И от удовольствия я пою себе под нос что-то ухарское... Так-то оно так, но ненастью быть не сегодня-завтра.

Часу в десятом вечера я попадаю на стан бригады. Вокруг – на пашне – ни огонька. Неужели ребята зашабашили? В общежитии я нахожу разгадку: Якубенко выдает заработную плату. Веселый гул. Взрывы смеха. Звонкие девичьи голоса. И так накурено – топор вешай.

– Когда денег не было, автомагазин приезжал. А теперь тю-тю.

– У них такой порядок.

– Положи на сберкнижку, целее будут, – внушает Якубенко.

– У меня теща именинница. Шкалик нужен, тогда как?

– Твоя теща еще под стол пешком ходит.

И снова – взрывы смеха, девичий визг, колыхание сизого табачного дыма. «А Ефим где-то припозднился, не видать». Кивком головы здороваюсь я со Степаном Якубенко. Он делает круглые глаза и устрашающе работает бровями.

– Ты-то зачем? Тебе, слышь, не начислено. Замер работы не произведен. Вник?

– Я не за деньгами, Степан, я по делу. А ты сегодня за кассира?

– А-а, кто заболел, кто в отпуску, – тянет Якубенко, продолжая ловко отсчитывать рубли, пятерки, червонцы.

Я прохожу в дальний угол, чтобы не мешать. Недобрым взглядом провожает меня Лиля. (Сейчас все на уборке – даже секретари директоров!) Она почему-то недолюбливает меня. Скорее всего, злится на меня за то, что я, по ее убеждению, способствую дружбе Ефима и Алмы. Понимает, что тут невозможно ни способствовать, ни противостоять, а вот думает так и злится.

Хлопает дверь. Своей энергичной, размашистой походкой Ефим устремляется к столу и все от него отстраняются: парень густо посыпан снегом, окутан сырым холодом. Он, видимо, плохо различает предметы, потому что толстые стекла его очков запотели.

– Это, слышь, снег? – изумляется бухгалтер.

– Собственной персоной – снег, Степан Митрофанович! – соглашается Моисеев.

– Где тебя, чертяку, носит? До белых мух задержал. Распишись, получи.

– Извините, – протер очки Ефим. – Извините, с вашей пахотой и сверхранними посевами.

Якубенко озлился.

– Ты кто, чтоб демобилизовать против директивных указаний района и области? Молчать, молокосос!

Ефим молчит, опешив. Зато Лиля бледнеет и неожиданно налетает на бухгалтера.

– Не смейте кричать! Мы вам не крепостные и вообще... – голос ее срывается.

Валентинкина закрывает лицо руками и беспомощно опускается на скамью рядом с Якубенко.

Тот удивленно дыбит брови, как бы не узнавая Лилю, но поднять голос против личного секретаря директора в неподобающем месте не решается. Собрав ведомости, роняет:

– Теперь мое дело сторона. Потому – предупредил. Бывайте здоровы. – Он нахлобучивает брезентовый капюшон и при всеобщем молчании уходит.

Ефим трубкой сворачивает деньги, сует в карман, из которого торчат концы ветоши, делает грустно-комическое лицо и, подражая сестре Райче, протяжно говорит:

– Скатертью дорога-а-а.

– Будет тебе скатерть к утру, – раздается низкий басок. – Навалит снегу по маковку.

– Не ко времени распогодилось, – хмурится Ефим.

– Бултыхайся, как щенок в море, – тянет сонный девичий голосок.

– Не в том дело, – возражает Лиля. – Жалко, народное добро.

– Мы тоже народ, – язвит басок. – Прежде всего нас беречь надо.

– Посмотрите, какой нежный фрукт, – смеется Лиля, и ее лицо становится обольстительным.

Я вижу, как у Ефима розовеют щеки. Ему бы улыбнуться девушке, а он хмурит брови.

– Честно говоря, не до смеху, ребята.

– Какие тут смешки: накрылась наша пшеничка.

– Хватит зубоскалить, – обрывает обладателя баса Ефим.

– А что ты предлагаешь?

– Решительно ничего нового, – почти скучно говорит Моисеев: – Продолжать уборку. То есть – по машинам! – И замурлыкал фальшивым голосом: «Нам не страшен серый волк, рыжий лев, белый снег!» Наши взгляды встречаются. – Сергей Афанасьевич!.. Сколько лет, сколько зим не виделись, а поговорить, что называется, некогда. Не та погода. Кстати, как вы считаете, – продолжать уборку или повременить?

Я понимаю: его взволновало милое личико Лили и он вовсе не нуждается в моей поддержке. Однако молодые люди притихли и рассматривают меня, как диковинный экспонат на выставке. И я говорю:

– Ты сам знаешь – продолжать.

– Благодарю, – улыбается Ефим, нахлобучивая ушанку на свои кудри.

– Но я на вашем месте, – заключаю я под неприязненным взглядом Лили – все силы, всю технику бросил бы на подборку и обмолот валков в урочище Егенды. Саймасай рассказывал, там столько снегу наносит – шагающим экскаватором за год не вычерпать.

– А хлеб выдался налитой, ядреный, – поднимается бас и зачем-то расстегивает свой ватник.

У Лили теплеет взгляд.

– Что ж, Ефим, раздумываешь, – пошли.

Моисеев топчется в нерешительности, потом обращается ко мне:

– Сергей Афанасьевич, дайте мотоцикл. Надо обежать все агрегаты, ребят предупредить. Можно, а?

Глазами я отвечаю: «Пользуйся, какие там разговоры, я сяду за руль грузовика». Ефим срывается с места, исчезает. Общежитие пустеет. Мне тоже нечего здесь делать.

На грузовике я в числе первых попадаю в урочище Егенды. Тут, как по створу реки, пронзительно свищет ветер, набирает силы и вот-вот начнет ворошить, ломать валки. Но уже, тараня ночную темень пучками света, делают заходы комбайны с подборщиками. Выравниваются. Зачадили, как фабричные трубы. Рокот моторов да посвист ветра. Ни смеха, ни девичьих голосов. Все поглотила забота – убрать, обмолотить егендинский хлеб. Замешкайся – и через считанные часы снежные сугробы вздыбятся белыми мавзолеями над живым, теплым, ядреным пшеничным зерном. И всякий раз, подстраиваясь к комбайну со своим грузовиком после очередного рейса, я слышу не скрежет металла, не посвист ветра, а биение сердец то Ефимушки, то Лили, то Дожи. Вижу их сосредоточенные лица и ввалившиеся глаза, крепкие руки на рычагах управления, на штурвалах.

Из последнего рейса в Егенды я гоню машину утром. Снег идет навалом – «дворники» не справляются, и мне приходится часто останавливаться, чтобы почистить ветровое стекло. У совхозной мастерской меня остановил Саймасай. Он сказал: «Пустой снег, еще тепло будет – соберем и остальной хлеб, если дружно возьмемся. Так скажи бригадам». Я спешу обрадовать механизаторов, жму на всю железку. Конечно, при таком снегопаде не может быть и речи об уборке. Хорошо, что успели управиться в урочище Егенды. Ребята, наверное, спят. Уморились за ночь. И какая ночь! Не часто такие на фронте выпадали. «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат, пусть солдаты немного поспят»... Какое там – не тревожьте: на бригадном стане – банная лихорадка. Парни, обнаженные до поясов, азартно обтираются снегом. Розовощекие девчата норовят утопить их в сугробах. Особенно плохо приходится Ефиму: очки залепило, и он ничего не видит. Девушки окружили его и плюхнули в снег.

Я не стал мешать молодой забаве. К тому же, грузовик, наполненный соломой, сердито урчал, и я, оседлав мотоцикл, пригласил водителя держаться моего следа.

* * *

Все это я вспоминаю, твердо решив поговорить с Якубенко. Не мог, не может мой Ефимушка идти по дорожке, которая неизбежно приводит на скамью подсудимых. Так я говорю Якубенко.

Мы сидим в жарко натопленной комнате одни: Феня в больнице на дежурстве.

– Что он тебе – брат, сват, родной сын? – миролюбиво разливает Степан чай по замысловатой формы чашечкам.

– А если б сыном был? Родным мне сыном?

Тягостное молчание. Слышно, как отходит парок от чашек, до краев наполненных густым горячим чаем. Якубенко ерошит густой припудренный снежком седины бобрик, с каменной решимостью роняет:

– Все одно, хотел обокрасть. Хотел!

– Степан, мы были фронтовиками. Погляди мне в глаза, Степан.

– Гляжу. – Взгляд его тверд. Никакого движения мысли. Одна каменная решимость – стоять на своем до конца. И я не выдерживаю этого взгляда, опускаю глаза и краснею, как если бы меня поймали при совершении грязного поступка.

– Вот так. Вник? – слышу я как бы со стороны голос Якубенко. – Ты и на фронте по-панибратски со всякой швалью обращался. В облаках летаешь. А мы живем на земле, грешной ее назвали неспроста.

Он торжествует победу. Многословен – от страха. Значит, во мне чувствует своего противника, а не в Ефиме. Ох, не скрутил ли он парня, не поймал ли на слове? И меня обламывает – больно щедр на угощение. Гудит:

– И что ты за человек? Меня с Фенечкой хотел разлучить еще на фронте. Я все знаю. А как мы живем? Попробуй найди дружнее советскую семью, чем наша. Я жене доподлинное счастье обеспечил. Ну и она соответственно дополняет. Вник? Не красней со стыда, я зла не имею. Но, промежду прочим, в памяти держу узелок. А как же? Все может произойти, как с этим бандюгой Моисеевым.

Чем сильнее клокочет у меня в груди ненависть, ярость ли, тем спокойнее речь, движения, ровнее голос. Только звон в ушах, только приступ головной боли. Но этого собеседник не видит, не слышит. Сейчас во мне бушует не только ярость, но и радость. И голос срывается от волнения, когда я говорю:

– А знаешь, Степан, ничегошеньки Моисеев не украл у тебя.

– Новый фокус, – робеет Якубенко.

– Да, да. И знаешь, как я узнал об этом?

Якубенко сводит брови, и они закрывают ему пол-лица. Сопит.

– Кто мог наболтать?

– Ты сам признался.

– Я?! Когда?.. То есть ты – слышь, говори, да не заговаривайся.

Хлопает дверь, и входит Феня – чем-то расстроенная, с утомленным увядшим лицом. Степан одушевляется, хотя растерянность цепко держит его в своих тенетах.

– Спроси у жены, она свидетель. Спроси!

– Вы о чем? – недружелюбно спрашивает Феня, высвобождая пушистую красивую голову из-под оренбургской шали.

– Вишь, адвокат нашелся, – горячится Степан. – Этого ворюгу Моисеева защищать вздумал. Вникла?

– Ах, оставьте меня. Без ваших вниканий тошно! – лениво говорит Феня и уходит на кухню, плотно прикрыв дверь.

Делать мне в этом доме больше нечего, и я поднимаюсь. Якубенко овладел собой, по-приятельски советует:

– Не сомневайся, тут все чисто сработано – комар носа не подточит. Тебя жалеючи, советую. Или мало мылили шею у Солодовой? – Он по-птичьи склоняет голову, широко улыбается. Он уже спокоен за свою судьбу. Он – великодушная натура – заботится о судьбе ближнего, о моей судьбе.

– Послушай, Якубенко, мы с тобой люди старшего поколения. Прошли сквозь такие испытания...

– Это верно, прошли огонь, воду и медные трубы.

– Восстанавливали страну, строили социализм, стоим на пороге коммунизма.

– Должны заложить к концу семилетки экономическую основу. И заложим!

– Заложим, – соглашаюсь я. – А душа?

– Какая душа? Чья?

– Моя, например. Ефима Моисеева. Твоя.

Наступает долгая пауза. В голове Якубенко происходят какие-то сложные процессы, потому что брови его то закрывают лицо, то сливаются с волосами, и тогда совсем изчезает лоб и видно, как двигаются его ноздри. Он вынул портсигар фронтовой поделки, достал папиросу. Осторожно разминает, и табачная крошка сыплется на скатерть, на блюдце, в чашку с недопитым чаем. Наконец он щелкает зажигалкой, тоже фронтовой, и скрывается в клубах дыма. Ему нелегко. У меня теплеет на душе, зарождается вера в то, что Якубенко преодолеет рубеж, поставивший его в ту новогоднюю ночь по ту сторону добра, и преступление не совершится. В конце концов, какое я имею право дурно думать о нем, подозревать в каких-то махинациях? Так много было дано нашему поколению и радостей, и тяжких очистительных испытаний. К чему подозрения? И этот сделанный солдатами портсигар. И зажигалка – не напрасно же он их хранит. Быть может, подарок тех, кто не вернулся домой. С Ефимом могло произойти недоразумение, натура он на первый взгляд неорганизованная, эксцентричная, что ли. Вот сейчас Якубенко все поймет и мы посмеемся над новогодним происшествием. А если надо, вместе сделаем внушение Ефиму. Заслужил – получи. В присутствии Алмы, чтоб больнее было. Да, вот так – начистоту. Но лучше, чтоб посмеяться. И все бы развеялось. Райча говорила: пришла телеграмма, через пять дней отец приедет. И Ефим встретит его. Завтра... нет, сегодня его выпустят. Извините, недоразумение произошло, молодой человек. Бывает в нашей жизни, к сожалению, еще такое. Извините.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю