355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алевтина Кузичева » Чехов. Жизнь «отдельного человека» » Текст книги (страница 49)
Чехов. Жизнь «отдельного человека»
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:10

Текст книги "Чехов. Жизнь «отдельного человека»"


Автор книги: Алевтина Кузичева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 49 (всего у книги 71 страниц)

Любое ограничение, видимо, не отвечало природе Чехова. Может быть, и отсюда тоже (помимо болезни ног) его привычка ходить во время обеда, вставать и расхаживать по кабинету в часы работы. Он никогда не диктовал, не писал «с голоса». Будто само движение руки по листу бумаги и написанное слово побуждали к следующему слову, к продолжению.

Письма Чехова напоминали беседу, в словах и интонациях угадывались возможные возражения, реплики незримого адресата. Поэтому, наверно, они производили такое впечатление на современников. Многим хотелось длить и длить эту беседу. Но после тридцатилетия, рубежа между молодостью и «старостью», многостраничные послания ушли из переписки Чехова. Чего-то недоставало: то ли настроения, то ли внутреннего побуждения, то ли все силы отнимала напряженная работа.

* * *

Первая ялтинская зима в жизни Чехова началась небольшим морозом, легким снежком. Он работал и решал денежные дела, полагая, что новый дом обойдется ему в десять тысяч. Собирался сразу заложить его, получить под это семь тысяч, три тысячи восполнить гонорарами и таким образом вернуть долг. В дальнейшем оставались бы только банковские долги: за мелиховское имение и дом в Ялте.

Но эти обязательства не волновали Чехова. Пока он мог писать, он рассчитывал на литературный заработок. Потому и тянул с Мелиховым. Все-таки какая-никакая связь с Москвой, с севером. А в случае его смерти – продажа двух недорогих имений (Мелихово, Кучукой) и ялтинского дома позволит матери и сестре устроиться там, где они захотят, и получать ренту с капитала. Но пока получалась, по его словам, «путаница»: «И Крым нравится, и не хочется расставаться с севером… Просто сам не знаю, что мне нужно».

Ялта, конечно, провинция – но не та, что в российской глубинке. Все-таки курортный город. Зимой публика менее интересная, летом попестрее. Как говорил Чехов уже в это время, «тут бывает сезон, а жизни нет». Театр не ахти, труппы заезжие, плохие. Репертуар? Обыкновенный.

В начале декабря Чехов получил письмо от Максима Горького. Они не были знакомы, но молодой литератор проявлял большой интерес к Чехову. Он рассказывал о впечатлении от «Дяди Вани». Как после спектакля в нижегородском театре пришел домой «оглушенный, измятый»: «Для меня – это страшная вещь, Ваш „Дядя Ваня“ – это совершенно новый вид драматического искусства, молот, которым Вы бьете по пустым башкам публики. <…> Но, слушайте, чего Вы думаете добиться такими ударами? Воскреснет ли человек от этого? <…> Не обижайтесь на меня, если я что-нибудь неладно сказал. Я человек очень нелепый и грубый, а душа у меня неизлечимо больна. Как, впрочем, и следует быть душе человека думающего».

Чехов поблагодарил за письмо. О своей пьесе сказал, что никогда не видел ее на сцене, но слышал, будто она часто идет на провинциальных подмостках. И добавил: «К своим пьесам вообще я отношусь холодно, давно отстал от театра и писать для театра уже не хочется». Однако через две недели, 17 декабря 1898 года, в пространном письме сестре о деньгах, Кучукое, о школе в Мелихове, об Аутке вдруг перебил себя вопросом: «Когда я пишу сии строки, в Москве идет „Чайка“. Как она прошла?»

Из телеграммы Немировича, посланной по требованию публики и полученной в Ялте ночью, Чехов узнал о необыкновенном успехе, вызовах, радости актеров. Наутро ответил: «Передайте всем: бесконечно и всей душой благодарен. Сижу в Ялте, как Дрейфус на острове Диавола. Тоскую, что не с вами. Ваша телеграмма сделала меня здоровым и счастливым. Чехов».

Случайно или нет, но, возможно, впервые после провала «Чайки» в Александринском театре Чехов написал в одном из декабрьских писем – «моя пьеса». Хотя два года не хотел ни слышать, ни говорить о ней. Премьера «Чайки» в Московском Художественном театре словно встряхнула его. Оживился тон писем. Вспыхнули планы: весной – в Москву, летом – по гостям, а, может быть, после зимы сразу в Монте-Карло, с Южиным и Потапенко, «на гастроли». Со всех сторон ему писали первые зрители, что успех «блестящий», «колоссальный», «шумный», «огромный».

Но вдруг заболели Книппер и Станиславский. Два спектакля отменили, и Чехов шутил: «Мне не везет в театре, ужасно не везет, роковым образом, и если бы я женился на актрисе, то у нас наверное бы родился орангутанг – так мне не везет!!»

Даже снег, выпавший в Ялте, не обрадовал Чехова. Хорошо еще, что на Рождество приехал брат Иван, и Новый год Чехов встречал не в одиночестве. Еще одно событие не вышибало его из колеи, но меняло колею буден, дел и работы.

Чехов получил известие, что издатель Маркс не против купить его сочинения. Весть эту сообщил и вызвался стать посредником Сергеенко – тот самый земляк, от которого он сбегал при встречах. Тот, кто любил покровительствовать, посредничать, но не без задней мысли о собственной, пусть не великой, но моральной или материальной выгоде. Чехов держался от него подальше и шутил: «Это погребальные дроги, поставленные вертикально». Сергеенко представлял дело так, будто его подвигнул на переговоры Толстой. О чем оставил дневниковую запись от 13 января 1899 года: «Л. Н. все время говорит о Чехове и благословляет меня на поездку в Петербург: „Ведь Марксу теперь остается издать только меня и Чехова, который гораздо интереснее Тургенева или Гончарова. Я первый приобрел бы полное собрание его сочинений. Так и скажите Марксу, что я настаиваю“».

Почему Чехов согласился на посредничество Сергеенко? Потому, что именно Петр Алексеевич известил его о разговоре с управляющим конторы изданий Маркса? Сам Сергеенко обозначил в письме Чехову от 25 декабря свою настоящую, в данное время, и возможно будущую роль в сделке очень дипломатично: «Я при свидании с Грюнбергом поставлю дело на рельсы, а затем уже его может катить, на кого упадет твой жребий».

Чехов порой соглашался на что-то – ему лично неудобное, – лишь бы не причинять неудобства или не обидеть невольно другого человека. Не было ли подобного мотива в данном случае?

А может быть, все проще? Сергеенко предлагал свои услуги. Определенно и дружески. Он жил в Петербурге. Все столичные знакомства Чехова ослабли или совсем прервались. Как раз к Новому году пришло письмо от Баранцевича. Он благодарил Чехова за телеграмму в связи со своим юбилеем, 25-летием литературной деятельности: «Ты помнишь товарищей, даже не общаясь с ними». Далее отозвался об этой самой «деятельности» – никому не нужна, бесполезна, не интересна. И всё его писательство – наказание Божие. Чехов утешал в ответ: «<…> но всё же ты веришь в это писание в лучшие минуты жизни, ты не бросаешь их и никогда не бросишь, – и пусть будет по вере твоей, пусть теперь, после юбилея, писания твои будут твоею радостью и принесут тебе ряд утешений».

Еще грустнее было письмо от Щеглова. Он тоже отчаялся в своей литераторской судьбе: «Старая, никому не нужная и ни к чему не годная мочалка!» Щеглов по-прежнему бросался из крайности в крайность. То впадал в восторги, то в меланхолию. Всё больше ожесточался. Чехов и на этот раз попытался успокоить «милого Жана». Но в отличие от прежних лет его дружеское письмо напоминало по тону не «рецепт», а грустный и окончательный диагноз: «Мне всегда казалось, что Вы несправедливы к современной жизни, и всегда казалось, что это проходит болезненной судорогой по плодам Вашего творчества и вредит этим плодам, внося что-то не Ваше. Я далек от того, чтобы восторгаться современностью, но ведь надо быть объективным, насколько возможно справедливым».

Говорить о литературе, чего Чехову так хотелось в эти месяцы, с прежними приятелямине получалось. Надо было бы что-то объяснять или объясняться. При этом без надежды на взаимопонимание. Словно они жили в разных временах.

Наверно, это чувство подпитывалось в Чехове чтением своих ранних рассказов. Он готовил их для первого тома собрания сочинений у Суворина. Многое просто забыл. Перечитывал, удивлялся и шутил: «Прочтешь – и вроде как будто рюмку водки выпил».

Но теперь, когда возникло предложение Маркса, предстояло отказать Суворину, разорвать многолетнее сотрудничество с ним. Невольно Чехов будто подводил итоги своей жизни и своего сочинительства. Или у него начиналась какая-то другая жизнь?

* * *

1 января 1899 года Чехов написал Сергеенко: «Я был бы очень не прочь продать ему свои сочинения, даже очень, очень не прочь, но как это сделать? <…> Мне и продать хочется, и упорядочить дело давно уже пора, а то становится нестерпимо».

Чем объяснялась такая торопливость, несвойственная Чехову? Конечно, его угнетали беспорядки в типографии Суворина. Остро стоял денежный вопрос. Содержание мелиховского имения, московской квартиры матери и сестры, траты на собственное пребывание в Ялте, строительство дома на купленном участке – всё требовало немалых средств. Рассчитывать на гонорары? Значит много и напряженно работать, зная о неизбежных последствиях: кровохарканье, головная боль, перебои сердца.

Два обстоятельства – безденежье и «порядки» в суворинской типографии – объясняли готовность печататься у Маркса. Но трижды повторенное слово «очень» невольно выдавало какую-то глубокую подоплеку. Чехов обнаружил ее сам через четыре года: «Да и не надо все-таки забывать, что, когда речь зашла о продаже Марксу моих сочинений, то у меня не было гроша медного, я был должен Суворину, издавался при этом премерзко, а главное, собирался умирать и хотел привести свои дела хотя бы в кое-какой порядок». Может быть, в это время Чехов впервые сказал родным, что просит похоронить его в Москве, рядом с могилой отца.

Итак, главное побуждение: освободить родных в случае его смерти от денежных обязательств и обеспечить матери и сестре материальное благополучие. Зимой 1899 года Чехов написал сестре: «Храни Создатель, я старательно уклоняюсь всего, что могло бы осложнить жизнь мою, или моих наследников».

Собирался умирать… И очень хотел жить… Часто упоминал в письмах в это время то, что любил: дружеское застолье, степь, звон московских колоколов, интересных людей.

16 января, в канун своего 39-летия, Чехов отправил две телеграммы. Одну – Суворину: «Маркс предлагает право собственности 50 000. Прошу 75 000. Телеграфируйте Ваше мнение. Что делать? Кланяюсь. Чехов». Другую – Сергеенко: «Желательно 75 000. Приехать не могу, сделаю всё, что прикажешь. Благодарю [от] всей души. Телеграфирую Суворину. Жду подробности. Чехов». Суворин ответил в тот же день: «Я не понимаю, зачем Вам торопиться с правом собственности, которое будет еще расти. <…> Семь раз отмерьте сначала. Разве Ваше здоровье плохо. От Вас давно нет писем. Суворин».

Чехов намеревался продать право собственности на издание того, что уже было написано. Он оставлял за собой доход с постановок пьес и право на то, что будет написано («будущее наше покрыто мраком неизвестности»). Он хотел издаться у Маркса и получить несколько десятков тысяч, чтобы при жизни побеспокоиться о матери и сестре и о своих сочинениях. В письме от 17 января он упоминал первый и последующие тома, тем самым давая понять Суворину, что он еще не принял решения. Но обозначил главное, то, что в эти же дни он объяснил Сергеенко: «Чтобы жить, я по крайней мере 50 000 должен сделать своим, так сказать, основным капиталом, который давал бы мне около 2 тыс[яч] в год». На эту ренту мать и сестра смогли бы безбедно жить после его смерти. 25 тысяч Чехов предназначал в своих размышлениях на уплату долгов, на новый дом в Ялте, который тоже отошел бы Евгении Яковлевне и Марии Павловне.

Суворин узнал от Сергеенко условия Маркса: право собственности на все сочинения Чехова. Как уже написанные, так и на те, что будут «обнародованы» в течение двадцати лет после подписания договора. То есть Чехов мог напечатать вновь написанное один раз в повременных изданиях или сборниках с благотворительной целью и получить гонорар от издательства, журнала или газеты. Затем это отходило Марксу в полную литературную собственность за определенный гонорар (оплата менялась, возрастая, каждые пять лет). Издатель полагал выплатить (за сочинения, напечатанные к моменту заключения договора) 75 тысяч рублей, но не сразу: 20 тысяч после вступления договора в силу, остальное в течение двух лет. 18 января Суворин послал телеграмму в Ялту: «Напишите мне, что Вас заставляет это делать. Не знаю, какая сумма Вас может вывести из затруднения, но если Вы можете обойтись двадцатью тысячами, я Вам их тотчас вышлю, это я могу, и хотел бы сделать от всей души <…> милый Антон Павлович».

Суворин не написал главного: сколько он готов в целом заплатить за право собственности на сочинения Чехова. Он предложил деньги не как книгоиздатель, а как добрый знакомый Алексей Сергеевич «милому Антону Павловичу». Ни слова нет в телеграмме об обязательном в таких случаях договоре. Зная Суворина и влияние на него домашних, Чехов вправе был опасаться, что без нотариально заверенного документа всё может ограничиться этой суммой в 20 тысяч. Выглядела она как аванс под продажу томов собрания сочинений, грозивший превратиться в долг. Он гасился бы, как и в прошлые годы, с бухгалтерскими ошибками, неразберихой в счетах и длился многие годы. И означал денежную и моральную кабалу при жизни Чехова и возможное сутяжничество наследников после его смерти. Да и 20 тысяч Суворин лишь обещал выслать. Сергеенко написал Чехову после встречи с ним 18 января: «Нам не дают ничего, кроме жалких слов». И процитировал эти реплики: «Что такое 75 тысяч?»; – «Чехов всегда стоил дороже»; – «И зачем ему спешить. Денег он всегда может достать. Деньги – говно собачье!» Воспроизвел Сергеенко и свой диалог с Сувориным: «Когда же я <…> сказал: „Значит, Вы дадите больше, чем Маркс?“ – послышалось шипенье и только: „Я не банкир. Все считают, что я богач. Это вздор. Главное же, понимаете, меня останавливает нравственная ответственность пред моими детьми и т. д. Как я могу навязывать им в будущем различные обязательства и т. д. А я дышу на ладан“».

23 января Александр Павлович сообщил брату то, что слышал «стороною», то есть в редакционных коридорах: «Старик очень хотел купить у тебя то, что купил немец, но наследники не разрешили ему затрату столь крупного капитала. Говорят, сцена была бурная. Во всяком случае, он недоволен, что по усам его текло, но в рот не попало». Еще до этих писем Чехов предугадал возможный ход событий. 19 января он ответил Суворину тоже телеграммой: «Главное побуждение: хочется привести свои дела <в> некоторый порядок. <…> Благодарю сердечно за телеграмму. Кланяюсь. Чехов».

Всё определилось – Чехов принял условия Маркса. 26 января 1899 года издатель и Сергеенко по доверенности, высланной Чеховым, подписали в Петербурге договор. Чехов сохранил за собой право на поспектакльную плату за пьесы, то есть театральный гонорар. В переговорах и в конечных формулировках он все время шел на уступки. Маркс жестко нажимал. Чехов вынужденно соглашался, как всегда в подобных случаях. Согласился и на то, что получит не всю сумму сразу, как хотел, а частями. При его образе жизни на два дома, при бесконечной благотворительности и ссудах, родным, знакомым и незнакомым, всё оставалось по-старому. Он шутил, что «рантье» ему не быть, а деньги, как и прежде, будут «уплывать». Ему сразу стали говорить, что он продешевил, что Маркс быстро окупит свои расходы и получит большой доход. Даже Сергеенко не скрыл сомнения: «И выгодна для тебя подготовленная мною сделка или нет, откровенно говоря, я сказать не могу».

Некоторые пункты договора походили на мрачную шутку. Какие двадцать лет будущего литературного труда, если он сам «собирался умирать»? Оставляя это условие, Чехов «обязался» в телеграмме: «Согласен. Даю слово не жить более восьмидесяти лет». Маркс иронии не понял. Сергеенко рассказал в письме, как расчетливый немец вскочил из-за стола, бормотал на родном языке цифры, цифры, а кончил возгласом: «Не-ет, это невозможно. Я должен оградить свой интерес».

Какой срок жизни Чехов отводил себе? Он назвал его 6 февраля 1899 года, завершая в письме Суворину разговор о происшедшем: «Я думаю так: продажа выгодна, если мне осталось жить недолго, меньше 5–10 лет; и невыгодна, если я буду жить дольше». Минимум пять лет, если не лечиться, не принимать никаких мер, всё оставить по-старому. Максимум десять, если хотя бы уезжать на зиму в страны с сухим жарким климатом или в Швейцарию, куда в эти годы обыкновенно направляли больных чахоткой. Если наладить полноценное питание. Если кто-то возьмет на себя труд обеспечить необходимый ежедневный уход и покой. Но в размышлениях и в решении о договоре Чехов исходил совсем из другого.

Еще до его подписания Чехов сказал сестре: «И продажа, учиненная мною, несомненно имеет свои дурные стороны». Но по выработанной привычке счел за благо рассмотреть хорошие стороны. Наконец-то его будут издавать, как следует, «образцово». Он забудет о типографиях, книжных магазинах, расчетах и т. п. Погасит долги и, может быть, станет спокойно работать, «не боясь будущего».

Никакой коммерческой выгоды Чехову договор не давал. Обеспечивать семью он рассчитывал главным образом гонораром за новые произведения и постановки своих пьес в российских театрах. Так что сочинительство продолжалось. Более того – этим договором Чехов взвалил на себя огромный труд, почти непосильный. Он обязан был в течение шести месяцев собрать, отредактировать и доставить Марксу тексты ранних произведений. Это требование он назвал «каторгой»: «Каторга не в смысле тяжести труда, а в смысле его невозможности, ибо редактировать можно только исподволь, по мере добывания из пучин прошлого своих, по всему свету разбросанных детищ. Ведь я печатался целых 20 лет! Поди-ка сыщи!» В этот же срок Чехов обязывался договором «проредактировать» все свои сочинения и распределить их по томам. Готовя первый том не состоявшегося у Суворина собрания своих сочинений, он убедился: что-то хотелось переделать, переписать.

Были в договоре пункты, обидно задевавшие Чехова. Это – право Маркса отказаться от нового произведения, «если оно по своим литературным качествам будет найденонеудобным для включения в полное собрание его сочинений». Чехов счел этот пункт «странным»: «Кем найдено? Ведь это такая ширь для произвола!» Но оставил без изменений. Он не воспротивился пункту о неустойке, ограждавшему интерес Маркса. В случае, если бы Чехов не передал издателю какое-то из своих сочинений или уступил что-то другим издателям, он должен был выплатить Марксу неустойку в пять тысяч рублей. Эту запись Маркс требовал представить до подписания договора, иначе соглашение уничтожалось бы. Чехов представил таковую. Этот пункт он назвал – «проступки против собственности». И вообще считал, что в документе «много всякой всячины, совершенно ненужной».

Зато в договоре не содержалось ни одного пункта, защищавшего интересы Чехова. Ни об обязательствах и ответственности издателя в случае нарушения условий о сроках и тиражах издания. Ни о праве автора разрешать перевод своих произведений на иностранные языки и получать за это гонорар, хотя он настаивал на таком пункте. Ни о его праве редактировать свои сочинения при новом издании сочинений у Маркса, хотя и это он просил оговорить в договоре.

Почему Чехов оказался так уступчив и сговорчив? Да, рядом с ним не было опытного в подобных делах юриста. Ялтинские нотариусы не могли даже составить доверенность на подписание договора. Как иронизировал Чехов, они ссылались на то, что «в Ялте еще не было ни одного случая продажи литературной собственности». Сергеенко, видимо, тоже был несведущ. Его занимала роль посредника, а не юридические тонкости. Тем более что Маркс сбил его деловые амбиции. Петр Алексеевич полагал самонадеянно, что одолеет «немца» и получит для Чехова 100 тысяч. Маркс начал с пятидесяти, уперся на семидесяти пяти и не сдвинулся с этой цифры.

Может быть, объяснение все в том же признании Чехова – « собирался умирать»? Или в его характере и привычках – не торговаться, не просить, не настаивать? Говорил же он когда-то о себе, что «непрактичен, доверчив и тряпка». Признавался же не раз, что страдал из-за своей уступчивости и сговорчивости в житейских делах, терпя от этого расходы, неудобства. Когда в 1896 году с ним несправедливо обошлись в Александринском театре, назначив 8 процентов сбора за «Чайку», а не 10 процентов, как платили другим драматургам, Чехов отказался протестовать: «Просить прибавки я не стану. <…> Пусть экономят». На нем часто «экономили».

На слова из письма Авиловой, что у него «необыкновенное уменье жить», Чехов ответил 18 февраля 1899 года: «Может быть, но бодливой корове Бог рог не дает. Какая польза из того, что я умею жить, если я всё время в отъезде, точно в ссылке. Я тот, что по Гороховой шел и гороху не нашел, я был свободен и не знал свободы, был литератором и проводил свою жизнь поневоле не с литераторами; я продал свои сочинения за 75 тыс. и уже получил часть денег <…>. Осталось у меня 50 тыс., которые (я получу их окончательно лишь через два года) будут давать мне ежегодно 2 тыс., до сделки же с Марксом книжки давали мне около 3½ тыс. ежегодно, а за последний год я, благодаря, вероятно, „Мужикам“, получил 8 тыс.! Вот Вам мои коммерческие тайны. Делайте из них какое угодно применение, только не очень завидуйте моему необыкновенному уменью жить. <…> Беллетрист Иван Щеглов называет меня Потемкиным и тоже восхваляет меня за уменье жить. Если я Потемкин, то зачем же я в Ялте, зачем здесь так ужасно скучно? Идет снег, метель, в окна дует, от печки идет жар, писать не хочется вовсе, и я ничего не пишу». И закончил то ли с иронией, то ли с улыбкой: «Вы очень добры. Я говорил уж это тысячу раз и теперь опять повторяю. Будьте здоровы, богаты, веселы и да хранят Вас небеса. Крепко жму Вам руку. Ваш А. Чехов».

Итак, договор состоялся. Чехов шутил, что вдруг, «ни с того ни с сего» стал «марксистом», что теперь может есть свежую икру, когда захочет. Контора Маркса вскоре выяснила и уладила дела с издателями, выпускавшими сочинения Чехова. В том числе с «Новым временем», у которого «Нива» купила остатки тиражей. Отныне Чехов не должен был суворинской типографии ни копейки. И не имел с ней никакого дела. О чем он сказал с юмором: «<…> у меня такое чувство, как будто Святейший синод прислал мне, наконец, развод, после долгого, томительного ожидания».

Самому Суворину он написал 27 января, на следующий день после подписания договора: «Итак, значит, начинается новая эра <…>. Я могу проиграть теперь 2–3 тысячи в рулетку. Но все-таки мне невесело, точно женился на богатой… <…> и мне теперь остается, по русскому обычаю, поблагодарить Вас. <…> Мы расходимся мирно, но жили тоже очень мирно, и, кажется, за всё время, пока печатались у Вас мои книжки, у нас не было ни одного недоразумения. <…> Вы пишете, что Вам нужно поговорить со мной; и мне тоже нужно поговорить. Стало быть, пожалуйста, приезжайте. <…> Желаю здоровья и полнейшего благополучия. Ваш А. Чехов». Чехов всегда прощался мирно и с благодарностью.

Он подвел своеобразный итог своего сорокалетия в письме к Россолимо в этом же году. Выпускники 1884 года, собравшись на товарищеский обед, решили издать альбом фотографий с краткими биографическими данными. Чехов отослал то и другое, но написал Григорию Ивановичу: «У меня болезнь: автобиографофобия. Читать про себя какие-либо подробности, а тем паче писать для печати – для меня это истинное мучение. На отдельном листочке посылаю несколько дат, весьма голых, а больше не могу». И пошутил над собой: «Если хотите, то прибавьте, что, подавая ректору прошение при поступлении в университет], я написал: „по медицынскому факультету“. <…> Очень жалею, что меня не было на обеде, что не удалось повидаться с товарищами».

Зимой 1899 года решился еще один насущный вопрос. Сестра не предполагала насовсем перебираться в Ялту. Чехов согласился с ее желанием «не расставаться надолго с Москвой». Он счел, что и ему надо жить в Москве «хоть два месяца в году, хоть месяц». Сквозной мотив январских писем, помимо договора, – Москва, новый театр. Едва сестра сказала, что уже во второй раз посмотрела «Чайку» и Книппер по-прежнему восхитительна, Чехов тут же откликнулся: «Если ты познакомилась с Книппер, то передай ей поклон». Через Лазарева он попросил исполнителей – сняться вместе в гриме, и без грима – каждого, в отдельности.

Сестра передала поклон и 5 февраля написала брату в Ялту: «Если бы ты знал, как они обрадовались! Книппер запрыгала. <…> Я тебе советую поухаживать за Книппер. По-моему, она очень интересна». Он согласился: «Книппер очень мила, и конечно глупо я делаю, что живу не в Москве». Театральный мир поначалу захватил Марию Павловну. Актеры так убедительны в комплиментах, в восторгах. Всю зиму сестра рассказывала в письмах в Ялту о своей московской жизни: «Было весело, все поздравляли с успехом, говорили приятные слова по твоему адресу»; – «Каждый день где-нибудь бываю или у меня кто-нибудь. Живется приятно»; – «Одним словом, веду светскую жизнь»; – «„Чайка“ производит фурор, только и говорят, что о ней. Билетов достать нельзя»; – «Почти не сижу дома, очень часто бываю весела, даже забываю, что я стара!»

В Ялте Чехов сидел дома из-за непогоды. Строчил каждый день письма. Часто упоминал Московский Художественный театр, успех «Чайки». Восторженные зрители прислали ему адрес. Он шутил: «<…> в красном сафьяновом портфеле, за подписью 210 душ, из коих 4 миллионерши, 5 княгинь, одна графиня и одна знаменитая актриса – Федотова». Он ждал весны, чтобы скорее уехать на север. В Ялте он жил только письмами, доносившими толки о «Чайке», рассказы о том, как Толстой читает в домашнем кругу рассказ «Душечка» и восхищается – а он, автор, не может получить журнал со своим рассказом.

Чехову казалось, что живи он не в Ялте, то эта зима была бы, по его словам, «счастливейшей». Но до него доносился лишь «гул славы». Он роптал не на Ялту, а на то, что из-за болезни провел зиму не в Москве. Наверно, проведи он ее в Ницце, переживал бы нечто сходное: не работалось, всё чужое, не с кем поговорить о литературе, о театре. Получалась какая-то заочная жизнь. И он сетовал: «Я точно армейский офицер, заброшенный на окраину»; – «Я теперь подобен заштатному городу, в котором застой дел полнейший»; – «Скучно, надоело быть на зимнем положении; готов караул кричать».

Болезнь «ссылала» его то за границу, то в Ялту, тогда как ему не хотелось навсегда оставлять Москву. Как только Чехов получил первые 20 тысяч, он тут же заговорил о московском жилье: «Я всё думаю: не купить ли нам в Москве в одном из переулков Немецкой улицы 4-х оконный домик подешевле?» Почему-то он предпочитал дарить родным и хорошим знакомым отнюдь не дешевые подарки, выбирал вещи, сделанные из добротного материала, со вкусом. Но, приобретая имение, дом, уточнял – «подешевле». Видимо, что-то искусительное было для Чехова в желании человека выделить, возвысить себя наглядным достатком.

Почему домик на окраине? Потому что, по его словам, чем «дальше от центра, тем меньше возни с чисткой снега и со всякой ерундой, тем дешевле жить, тем меньше гостей и тем они приятней, а на извозчика можно ассигновать сумму». Подальше, потише…

Чехов уехал из Москвы в Мелихово в 1892 году, в том числе из-за неизбежной в городе суеты: сплетен, слухов, неприятных встреч, разговоров. Не меньше он опасался их в Ялте. В конце февраля 1899 года написал доктору И. И. Орлову, хорошо знавшему провинциальные нравы вообще и ялтинские в частности: «В самом деле, Ялта зимой – это марка, которую не всякий выдержит. Скука, сплетни, интриги и самая бесстыдная клевета. Альтшуллеру приходится кисло на первых порах, многоуважаемые товарищи сплетничают про него неистово». В Петербурге или в Москве от этого можно было бы сбежать в театр, встречаться с теми, к кому лежала душа. Но совсем спастись от сплетни, зависти, недоброжелательства не удалось бы даже в столицах.

В письме Орлову прорвалось какое-то глубинное настроение Чехова, сходное с тем, что «кипело» в нем после Сахалина. Орлов в своем письме рассказывал о себе, о коллегах врачах. Он опасался похода высшего чиновничества против земской интеллигенции, в которую доктор верил, на которую надеялся: «Хотя бы вздуть огонек и развести местную общественную жизнь, да уж очень у них гасительные средства велики. <…> Только бы чуточку живительного дыхания чистого свободного воздуха – и вспыхнула бы искорка, и потекла бы теплым живительным огоньком, согревая и возбуждая всех нас, интеллигентных работников, к отрадной деятельности на пользу родной мужицкой деревни, на просветление ее мрака всяческой нищеты и убожества».

На эти неподдельные переживания и искренние упования земского доктора (на кружки, сообщества, съезды и собрания интеллигенции) Чехов ответил неожиданно страстно. Словно в молодые годы: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, ленивую, не верю даже тогда, когда она страдает и жалуется, ибо ее притеснители выходят из ее же недр. Я верую в отдельных людей, я вижу спасение в отдельных личностях, разбросанных по всей России там и сям – интеллигенты они или мужики, – в них сила, хотя их и мало. <…> они не доминируют, но работа их видна; что бы там ни было, наука всё подвигается вперед и вперед, общественное самосознание нарастает, нравственные вопросы начинают приобретать беспокойный характер и т. д., и т. д. – и всё это делается <…> помимо интеллигенции en masse и несмотря ни на что».

Что-то было общее в этом невольном монологе с давней эпитафией Пржевальскому: «В наше больное время, когда европейскими обществами обуяли лень, скука жизни и неверие <…> подвижники нужны, как солнце. <…> Если положительные типы, создаваемые литературою, составляют ценный воспитательный материал, то те же самые типы, даваемые самою жизнью, стоят вне всякой цены. <…> Читая его биографию, никто не спросит: зачем, почему? Какой тут смысл? Но всякий скажет: он прав».

По тону письма Орлову, по другим признакам все заметнее и сильнее проступало то душевное усилие, которым Чехов одолевал кризисы. Оно выдавало душевное напряжение, желание писать и какое-то глубокое беспокойство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю