Текст книги "Чехов. Жизнь «отдельного человека»"
Автор книги: Алевтина Кузичева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 71 страниц)
Он отозвался ласково, но коротко, что ждет ее, что ему хочется поговорить с ней. И попрощался: «Буду ждать Вас с нетерпением. Желаю всего хорошего и остаюсь по-прежнему Ваш А. Чехов».
Не мог же он написать ей о том, о чем в этот же день написал Суворину: «Мне для здоровья надо уезжать куда-нибудь подальше месяцев на 8–10. <…> Иначе я издохну. <…> Ах, как надо уехать!» Но уехал всего лишь в Петербург, избежав бенефиса Яворской. Свой билет на место в первом ряду он попросил сестру передать брату Ивану.
И на этот раз Чехов остановился у Сувориных. К нему приходили. Он делал визиты, встречался, навещал кого-то. Побывал у старшего брата. Свой возраст он ощущал теперь и по племянникам. Николай и Антон подросли. Их начали готовить к поступлению в гимназию, но учеба не шла. Чехов в который раз посоветовал брату не мучить детей, не заблуждаться, а приохотить к какому-нибудь ремеслу: переплетному, чертежному, типографскому. Зато маленький Миша поразил дядю. Чехов написал сестре: «В его глазах блестит нервность. Я думаю, что из него выйдет талантливый человек». Это сказано о четырехлетием мальчике, в будущем – необыкновенном актере.
Такая проницательность, вероятно, объяснима природной интуицией, а также исключительной наблюдательностью Чехова. За ним уже закрепилась репутация диагноста, способного даже заочно, после подробных расспросов, поставить предварительный диагноз. Впоследствии он подтверждался коллегами.
Чехов порой говорил – «мое чутье», «мое пророческое чувство». Верил, что они не обманывали его ни во врачебной практике, ни в наблюдениях над людьми. Он как-то, в 1891 году, пообещал Суворину, вечно жаловавшемуся на здоровье и говорившему о близкой смерти, двадцать лет жизни – что и сбылось. Однажды пожелал Плещееву в шутку найти под подушкой бумажник с 200 тысячами рублей. Довольно скоро Алексей Николаевич получил очень большое наследство.
Чехов порой обозначал, предсказывал какие-то вехи и события своей жизни. В 1890 году сказал, что примется за «серьезное» в 35 лет, то есть в 1895 году. Предполагал, что если купит «хутор», то просидит в нем лет пять. Шутил в 1892 году, что у него будет «свой» театр. В 1895 году, в феврале, предрекал, что в Крым попадет «лет через пять, не раньше».
Петербургское пребывание Чехова зимой 1895 года получилось странным. Его поместили в библиотеке. Иногда он откровенно уклонялся от суворинских гостей и уезжал то к Лейкину, то в театр, то в благотворительный маскарад, то на встречу со старыми и новыми знакомыми, шла Масленица. 9 февраля Смирнова обедала у Сувориных. Вечером она записала в дневнике: «В 7-ом часу сели за стол; я между Сувориным и Григоровичем <…>. Я познакомилась, наконец, с Чеховым. Молча пожали друг другу руки и ни одного слова не сказали. Чехов за столом молчал. Когда заговорили о винах, посоветовал только не пить русских вин, потому что от них скоро стареют. Говорили за всех Скальковский и Григорович. Разговоры вполне анархические! злая критика всей нашей администрации: кто сколько украл, каких глупостей наделали».
Разговоры вполне суворинские, в духе его дневника. Но хозяин дома на этот раз молчал, так как привык после обеда спать. Вскоре Чехов ушел к себе, за ним потянулось еще несколько гостей, и все вместе они уехали к Лейкину. В других компаниях он был разговорчивее. Кое-что записал Фидлер в своем дневнике. Он слышал от москвичей и от петербургских приятелей, что Чехов очень болен, что жить ему осталось не более года. Поэтому всматривался в собеседника: «Вид у Чехова совсем не чахоточный; подозрительно лишь его постоянное покашливание. „Это у меня уже несколько лет, а излечиться нельзя – только скапутиться. Мои легкие…“»
Речь зашла о литературном заработке Чехова. Фидлер удивился цифре, зная тиражи. Записал объяснение Чехова: «Я пишу ежегодно не более десяти листов, это приносит мне две тысячи пятьсот рублей; шестьсот рублей ежегодно приносят мне мои водевили – итого три тысячи сто рублей.
– Ну, а Ваши книги?
– Лишь теперь, когда я полностью рассчитался с Сувориным, они будут приносить мне около двухсот рублей ежемесячно.
– Кстати о Суворине: ходили слухи, будто Вы собираетесь жениться на его дочери Насте.
– Я? На Насте? Во-первых, она слишком молода для меня, во-вторых, психопатка и, вероятно, застрелится, а в-третьих, я женюсь только по любви…»
Впечатлили Фидлера еще несколько реплик Чехова из разговоров с ним в эти февральские дни. Он занес их в дневник. Слова Чехова о себе, что он почти не практикует как врач и вообще уже «фельдшер». Рассказ о диете: «Если я плотно поем или выпью рюмку водки, то уже не могу работать; поэтому за обедом я съедаю лишь несколько ложек супа, но зато как следует ужинаю и затем сразу же ложусь спать.
– Но ведь это очень вредно!
– Вовсе нет: это дело привычки».
И шутка о Короленко: «Я хотел бы, чтобы он запил или попал в руки падшей женщины, – тогда он создаст великое произведение».
Описывая обед в ресторане Палкина 10 февраля, Фидлер упомянул, что Чехов «пил умеренно; он собирался посетить еще один дом». Чей? Не указано. Конечно, Чехов не уточнил.
Он собирался в гости к Авиловой. Она пригласила его, когда они встретились у Лейкина. В своих мемуарах Лидия Алексеевна живописала этот вечер очень ярко. Ее ревнивый муж был в отъезде. Она надеялась на долгий разговор без помех с человеком, которого, как ей казалось, давно любит.
Однако явились неожиданные гости, помешали свиданию, испортили всем настроение. После ухода визитеров Чехов будто бы сказал Авиловой: «Я вас любил. <…> Но я знал, что вы не такая, как многие женщины, которых и я бросал и которые меня бросали; что вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. И вы были для меня святыней. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить. Знали ли вы это?»
По утверждению мемуаристки, она, тут же, после прощания с Чеховым, записала его признание. Если не дословно, то верно по смыслу. Но у Чехова в письмах нет ничего подобного слову «святыня», обороту «коснуться вас» и т. п. Это не из его лексикона.
Зато подобные выражения в изобилии встречались в рассказах Авиловой: «молодое лицо ее чувствовало на себе ласку осеннего солнца»; «взгляд отдыхал на них и нежился в их мягких вечерних тонах»; «моя любовь, обновленная страданием»; «оскорбить нашу новую любовь»; «смертельно тоскую о тебе»; «новое, чистое, светлое чувство» и т. п.
Письма Чехова Авиловой за всё время их переписки – очень сдержанны, без шутливого тона, подчеркнуто «профессиональны», посвящены ее рассказам. Разбор часто оказывался нелицеприятным.
О рассказах, переданных Авиловой в тот злополучный февральский вечер, он написал ей: «Вы талантливый человек, но Вы отяжелели, или, выражаясь вульгарно, отсырели и принадлежите уже к разряду сырых литераторов. Язык у Вас изысканный, как у стариков. <…> Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а вышивать на бумаге, чтобы труд был кропотливым, медлительным».
В отношениях с Авиловой, судя по письмам Чехова и дневникам современников, их общих знакомых, он соблюдал почтительную дистанцию. Едва ли забыл объяснение три года назад по поводу сплетни Ясинского. К тому же Худеков, зять Авиловой и издатель «Петербургской газеты», недолюбливал Чехова. Он слыл в столичных литературных кругах человеком злопамятным, самолюбивым и тщеславным.
Чехов сторонился худековского кружка. В нем и самой Авиловой многое было не по сердцу. Но все-таки она была своя, а он чужой, нелюбимый. В этом злоязычном мирке могли бы и ее не пощадить, если бы Чехов подал хоть малейший повод к сплетне. Здесь заметили интерес Авиловой к Чехову, включили ее в число столичных поклонниц «модного» литератора. Но никаких слухов об ответном увлечении, а тем более чувстве или романе никогда не возникало.
Не очень удачное замужество, тяжелый характер нелюбимого мужа, иронизировавшего насчет «писательства» жены, знакомства с не самыми интересными литераторами Петербурга, домашний быт – всё это делало жизнь неглупой, добродетельной Лидии Алексеевны однообразной. Рассказы она писала для развлечения, а не для куска хлеба. Обладая скромным, но живым воображением, воспринимала и домысливала встречи с людьми и события своей монотонной жизни по законам мелодраматического жанра. Она «вышивала» свой «роман» с Чеховым по канве немногих реальных фактов. Сначала в своем воображении, впоследствии в мемуарах. В этом повествовании герой и героиня выглядели добропорядочными, даже скучными. Словно в посредственном буржуазном романе. С банальным сюжетом: онане может оставить семью или лишить детей отца; онмолча страдает, бережет честь любимой и т. д. Отсюда словесные штампы в мнимых признаниях Чехова: «хороших людей гораздо больше, чем дурных»; «в вашей молодости было столько свежести и яркой прелести. Я вас любил и думал только о вас». Таких банальностей доставало в ее рассказах.
Отметив «неловкие выражения», неудачные словесные «штучки» в «громоздких» рассказах Авиловой, Чехов закончил свое февральское письмо извинением: «Простите за сии наставления. Иногда приходит желание напустить на себя важность и прочесть нотацию. <…> Желаю Вам всего, всего хорошего. Искренно преданный А. Чехов».
Авилова, как она писала в своих воспоминаниях, промучилась после этого письма два дня, потом заказала в ювелирном магазине брелок в виде книги. На одной стороне по ее просьбе вырезали название книги Чехова. На другой – указали страницу и строки. Она выбрала слова Власича, героя рассказа «Соседи»: «Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее». В рассказе Чехова эта выспренняя фраза, как и все остальные фразы героя, как он сам – шаблонны, скучны и нелепы. Но она в духе героев рассказов Авиловой, за что, вероятно, отмечена ею. Подарок был послан в Москву брату, с просьбой передать в редакцию «Русской мысли» для Чехова…
Чехов прожил в Петербурге 16 дней. Он намеревался в столице поработать. Теперь же шутил, не поехать ли для этого в Таганрог, как можно дальше от московских и петербургских соблазнов и помех.
Уехать он собирался едва ли не сразу. У него очень сильно болела голова, вплоть до мерцания в глазах. Но Суворин удерживал день за днем, хотя на этот раз беседовать им пришлось мало. Петербург становился совсем чужим. Уже из Мелихова Чехов уверял Суворина, что ему не хотелось уезжать в Москву, но гнали житейские заботы и литературная работа. Однако тон писем – почти равнодушный. Без возбуждения, радости, бодрости, с какими Чехов раньше покидал столицу. В следующий приезд он решил остановиться в гостинице.
* * *
В Москве Чехов задержался всего на один день, чтобы сходить в баню. Наутро уехал в деревню. И просидел в Мелихове всю весну, лишь изредка отлучаясь в Серпухов по земским делам. Эта ли непрестанная «нехорошая» головная боль, известие ли о кончине Лескова, или еще что-то, скрытое ото всех, повлияли на смутное, тяжелое состояние Чехова. Он продолжал худеть. Многим говорил – «кажется, здоров». Добавлял, что к своим хворям «привык, как привыкают к бородавкам». По-прежнему не лечился, мол, «нечем». Шутил: «Для здоровья полезно укрываться с головой одеялом и лежать так день и ночь, а также натираться утром и вечером настойкой из смородинных почек».
Дни были заняты разными делами. Неотложными или вошедшими в привычку. Как, например, ежегодное наведение порядка с письмами. Их становилось всё больше и больше. Это на самом деле была уже не просто многолетняя почта. Складывался писательский архив. Но своеобразный, потому что в нем преобладали письма. А среди них – послания с просьбами. Просили о материальной помощи, о протекции. И очень часто – о книгах для различных библиотек.
Суворин рассуждал в своей газете о пользе для студенчества лаун-тенниса, хорового пения. Чехову писали из города Прилуки, где были две гимназии, жили 15 тысяч жителей, но не было ни одной общедоступной библиотеки. Земский учитель рассказывал, что в Конотопском уезде с его 150-тысячным населением острая нужда в библиотеках.
Чехов посылал свои книги. В марте 1895 года отправил большую партию в Таганрогскую библиотеку. Просил городскую власть «принять их и разрешить» впредь присылать книги. Большинство – с автографами лиц, даривших Чехову свои сочинения.
Но что значила эта толика? Что изменили бы библиотеки в деревенских школах, если миллионы крестьян оставались безграмотными и своих детей неохотно отпускали в школы?
В один из весенних дней пьяный деревенский мужик залез в мелиховский пруд. Дряхлая мать гнала сына из воды палкой. Прочие стояли и хохотали. Как-то раз эта старуха пришла к «доктору», избитая сыном. Описывая Суворину это зрелище: мокрый сын идет босиком по снегу, мать за ним, Чехов оборвал рассказ словами: «Откладывать просвещение темной массы в далекий ящик, это такая низость!»
За две недели до этого обыденного мелиховского происшествия он прочел в «Новом времени» фельетон Смирновой «Что делать?». Софья Ивановна объясняла молодым читательницам из дворянских, купеческих и мещанских семей и их родителям, в чем призвание современной женщины. Всё просто: получить среднее образование; затем посвятить себя полезным занятиям, «производительному труду». Какому? Садоводству, полеводству, огороду. И не думать о высшем образовании, о профессии врача, учительницы – это удел исключительных натур. Рассуждала она нравоучительно: «Если мужчины <…> не в состоянии доходами с имения прокормить семью, то почему бы их женам, сестрам, дочерям не прийти им на помощь? <…> Половина бы наших имений не продавалась бы с молотка. <…> Изучать европейскую литературу можно и у себя дома в свободное от занятий время. <…> Прививка деревьев, уход за ними, культура ягодных кустов, сбор фруктов, хранение их – разве это не прямое дело женщины? <…> Разве поливать цветы такой тяжелый труд, что нужно брать для этого рабочего? <…> Дела кругом сколько хочешь, а мы жалуемся, что некуда идти…» Это стоило благомысленных мечтаний Суворина о крикете и лаун-теннисе. Или «советов» Михаила Павловича, самоуверенно составившего словарь «Закром» для сельских хозяев.
Если Суворин и на сей раз показал письмо своей приятельнице и задушевному другу, то оно не прибавило ей приязни к Чехову. Его ирония была безжалостной: «Хороший совет дает Софья Ивановна, девицы прочтут и спасутся; одно только неизвестно: куда сбывать яблоки и капусту, если имение далеко от города, и из какой материи шить платье, если рожь вовсе не продается и у хозяйки нет ни гроша».
Теперь, три года спустя после переезда в Мелихово, он знал: «Успех в хозяйстве, даже маленький, в России дается ценою жестокой борьбы с природой, а для борьбы мало одного желания, нужны силы телесные и закал, нужны традиции – а есть ли всё это у барышень? Советовать барышням заниматься сельским хозяйством – это всё равно, что советовать им: будьте медведями и гните дуги».
На усадьбе как раз шла стройка: заканчивали баню, начали конюшню, каретный сарай, амбар, курятник. Павел Егорович каждый вечер заносил в дневник события дня: привезли лес, паклю, железо. Его не интересовало, сколько стоили постройки, материал – это не его забота, а сына. Главное, что хозяйство расширялось, обновлялось. Чехов же в эти дни шутил: «У меня уже нет денег. Фюйть! Но живу в деревне, ресторанов нет, извозчиков нет – и деньги как будто бы не нужны».
Деньги были очень нужны. Чеховы с трудом выволокли имение из запустения. Новые хозяйственные постройки – необходимость, так как прежние пришли в полную негодность. Строили, латали старое, только чтобы подгнившее меньше бросалось в глаза. Брали порядком, чистотой. Никаких куч мусора, разбросанного по усадьбе инвентаря, зарослей сорняков. Всё ухожено, всё скромно, но опрятно. Потому и нравилось гостям в Мелихове. Только в марте – апреле приезжали Лейкин, Ежов, Лазарев, Коробов, Гольцев, Щепкина-Куперник, Гиляровский, Куркин, Левитан… Злополучный Иваненко – вечный гость, приезжал, уезжал, жил неделями. Павел Егорович уточнял в дневнике: «Иваненко долго мылся в Бане. <…> Иваненко много говорит». Но Чехов давно притерпелся к этому нелепому, незлому человеку.
Приезд Лейкина сопровождался смешным казусом. Евгения Яковлевна, заказывая мясо, попросила кусок получше, так как у них гость, Лейкин, из Петербурга. Мясник даже не поверил и переспросил: «Тот, что книги пишет?» И прислал хорошего мяса. Чехов пошутил в письме: «Стало быть, мясник не знает, что я тоже пишу книги, так как для меня он всегда присылает одни только жилы». Может быть, просто лавочник читал Лейкина, это был его автор, а про мелиховского «помещика» только слышал, что тот пишет в газетах и журналах.
Лейкин, болтливый, обожавший сплетни, наверняка рассказал Чехову о встрече, которую занес в свой дневник: «В Москве писательница-дилетантка Лидия Алексеевна Авилова. Она уехала из Петербурга на прошлой неделе… <…> Она в горе, она десять дней тому назад писала из Москвы Чехову письмо в имение и звала его в Москву, а он ни сам не приехал и не ответил, она справилась в „Русской мысли“, в имении ли он теперь, а ей ответили, что уехал в Таганрог, а я сообщил ей <…> что он в имении, ждет меня и я завтра еду к нему. Вот ее и горе. Чехов теперь в деревне работает, пишет, в Москву ему ехать – терять время – вот он и просил в „Русской мысли“, чтобы вообще всем его поклонницам (а Авилова из их числа) говорили, что он уехал в Таганрог».
К 1036 сюжетам для мелких рассказов, в шутку упомянутых Чеховым в апрельском письме Билибину, добавлялись, тоже в шутку обозначенные весной того года, странные сюжеты – например, о героине, впадающей в безумие от запаха серы, будто бы исходящего от мужа и от его постоянных разговоров о смерти. На самом деле Чехов умудрялся среди хозяйственных забот, неизбежных разговоров с гостями писать рассказ «Ариадна». О мужчине, которого чувство к женщине, искушаемой призраками богатства, титула, всеобщего поклонения, превратило в «женоненавистника». В повествование вплетались незаметно реалии последнего заграничного путешествия: скучное ничегонеделание; фальшивое восхищение туристов в музеях; глупые траты в дорогих отелях и магазинах. И какой-то горький привкус от встреч с «луврскими сиренами», от записок Яворской; хитростей «великой писательницы земли русской», как в шутку называл Чехов «милого дружка» Татьяну Щепки ну-Куперник.
Не в сюжете, а в интонации рассказа проступало что-то общее с письмами Чехова последних месяцев. В них он уже подвел незримую черту под «плаванием» своей «эскадры». Смирнова, прочтя «Ариадну», записала в дневнике: «Должно быть, какая-нибудь жестокая женщина насолила ему, а он, чтобы облегчить свою душу, описал ее». Что сильнее сказалось в этом упрощенном толковании: нерасположение к Чехову или собственный опыт сочинительства?
Критика рассказ словно не захотела заметить, будто поморщилась от него. Чехов, видимо, предчувствовал это. Вопреки обыкновению не отозвался о рассказе ни с радостью, ни с недовольством. Может быть, такое внешнее равнодушие к «Ариадне» скрывало или, наоборот, по-своему обнаруживало глубокое внутреннее волнение Чехова. Что-то прорывалось из-под спуда записей. Какой-то новый сюжет, давно томивший его. О ком-то, кто страстно говорил об искусстве, о рутинерах, давящих всё «новое и художественное».
В это время Чехов постоянно говорил о своей старости («А старость уже не за горами»; – «Постарел, и нет уже пыла»). Он пребывал внешне в том покойном настроении, которое наступало у него после принятого решения. Нечто подобное он переживал в 1889 году, когда решался – шагнуть ли из любимой беллетристики в «толпу драматургов» или, наконец, написать роман. Но так, как ему хотелось, виделось, «не по правилам».
Прошли пять лет, отведенные Чеховым самому себе в конце 1889 года на кропотливый серьезный труд «с чувством, с толком». Позади – Сахалин, три года мелиховской жизни, повести «Палата № 6», «Черный монах», «Три года». Он уверял, что драмы ему писать не хочется, «а комедии еще не придумал» и засядет за пьесу не ранее осени. Но какие-то оговорки, детали выдавали: Чехов уже напряженно обдумывал новую пьесу.
Почему он возвращался к драматургии? Почему в это время, когда появились записи к будущим повестям и рассказам, выбрал не роман, о котором говорил в начале 1895 года, а пьесу? Может быть, потому, что именно в работе над драмой Чехов осознавал меру своей свободы и смелости? Проза – это, условно говоря, ровный путь с незаметным подъемом или спуском. Пьеса – рывок. Даже если срыв, все равно оставалось ощущение обретенной высоты. «Иванов» и «Леший» в этом смысле оказались незабываемы.
Чехов не оставлял прозу ради пьесы. Он работал одновременно и над новыми рассказами. Следствие чрезмерного труда – сильнейшие головные боли и письма, которые в это время приближались к прозе. В один из апрельских дней он рассказывал Суворину: «Ходил в деревню к чернобородому мужику с воспалением легкого. Возвращался полем. По деревне я прохожу не часто, и бабы встречают меня приветливо и ласково, как юродивого. Каждая наперерыв старается проводить, предостеречь насчет канавы, посетовать на грязь или отогнать собаку. В поле поют жаворонки, в лесу кричат дрозды. Тепло, весело». В начале мая он признался тому же адресату: «Я напишу что-нибудь странное. Для казны же и для денег у меня нет охоты писать. Я пока сыт и могу написать пьесу, за которую ничего не получу <…>»
Как и предыдущие, новая пьеса возникала по внутреннему побуждению. В данном случае даже в свободе от мыслей о деньгах, сроках, обязательствах перед театром. Но не в свободе от огорчений и недоразумений домашней и семейной жизни. Младший брат поставил его в неловкое, почти унизительное положение. Михаил Павлович служил теперь в глухом Угличе, куда перевелся в 1894 году из-за неприятностей по службе в Серпухове. Уже через год он начал хлопотать о месте в Ярославле, большом губернском городе. Рассчитывал, как всегда, на знакомство брата с Сувориным. Вообще-то он давно мечтал о Петербурге, о работе в «Новом времени». Это тешило его тщеславные надежды на известность, хороший заработок, столичные связи. Но на такую просьбу он пока не решался. Боялся отказа и потому умерил свои претензии.
В обыкновенной жалобно-напыщенной манере он писал Суворину очередную слезницу. Плакался на «кошмар» службы в провинции. Подчеркивал свое превосходство над средой: «Зачем я кончил курс в Университете, для чего я знаю языки, для чего мне открыто кое-что и природой и воспитанием? <…> Я не хочу ни повышения, ни увеличения содержания. <…> Дорогой Алексей Сергеевич, переведите меня, куда Вам угодно, как Вы же назначили меня на эту должность. Верьте, если бы сестра не привыкла получать ежемесячную маленькую поддержку – я скорее вышел бы в отставку, чем осмелился бы беспокоить Вас этим письмом, да еще с просьбой о протекции». Постоянная ссылка на 25 рублей, которые он не очень аккуратно посылал сестре, как на главную причину его обращения, невольно обнажала натуру младшего Чехова. Он пытался выглядеть бескорыстным, благородным, а выглядел неискренним и мелочным.
Суворин не понял, чего хочет Михаил, и написал Чехову. Мария Павловна попросила «угличского» брата скорей прояснить ситуацию. Вместо внятного письма в Мелихово слабонервный чиновник грохнул телеграмму Суворину: хочу, мол, служить в Ярославле и перевода с повышением в должности. Алексей Сергеевич разъярился от очевидной глупости и сделал выговор Чехову, что такой телеграммой Михаил всех подставил. Чехову пришлось оправдываться и объясняться: «Телеграмма Миши бестактна. <…> Он очень добрый и неглупый человек, но мне с ним иногда бывает тяжело. <…> Отчасти я виноват, так как я написал ему, чтобы он поспешилответом на Ваше предыдущее письмо ко мне <…>. Вообще протекция штука неприятная, и я охотнее принимаю касторовое масло или холодный душ, чем протежирую. Трудно просить, язык не слушается. Но в последнее время часто приходится просить то за одного, то за другого».
Не просить было тяжело, а невольно поощрять чужой эгоизм или корысть. Еще не так давно, зимой 1895 года, Чехов сказал Александру: «И почему не оказать протекции, если это полезно и притом никого не оскорбит и не обидит? Протекция лишь тогда гадка, когда она идет рядом с несправедливостью». Как бы ни расписывал Михаил свои служебные успехи, он был заурядным чиновником. Дела своего не любил. Давно понял, что зря не послушался брата и не пошел после университета в присяжные поверенные, не подался в литераторы. Для чиновничьей карьеры он был не приспособлен. Но высокой должности и хорошего оклада, житейского комфорта очень хотелось. Вот он и «рос» по службе с помощью Суворина.
Почему Чехов неохотно, но помогал брату? По просьбе родителей, всегда радевших о любимом младшем сыне? Не устоял перед жалобами брата, скучавшего в Угличе? Но, возможно, почувствовал несправедливость своей протекции. Когда в конце мая Михаил приехал в Мелихово, между братьями произошел тяжелый разговор. Он наложил отпечаток на их дальнейшие отношения. Вожделенное место в Ярославской Казенной палате было получено. Но впоследствии Чехов отказывал брату в подобных просьбах. Зато не отказывал двоюродным таганрогским братьям – не только потому, что обещал это дяде при прощании, но и потому, что уважал Георгия за трудолюбие и преданность семье, а Володе хотел помочь найти себя. Весной 1895 года Чехов посоветовал ему после семинарии поступать на медицинский факультет, например, в Томском университете. И предложил помощь: плату за учебу и деньги на пропитание. А чтобы Володя не чувствовал себя бедным родственником, пусть потом, когда выучится, встанет на ноги, вернет, если сможет. И пошутил: «Процентов я не возьму».
Удалось ли Чехову поработать в мае, когда на Мелихово обрушилось нашествие гостей? В июне он не мог покинуть Мелихово, так как сестра, с братьями Иваном и Михаилом, уехала отдыхать на юг. Он остался с родителями. Поток гостей по-прежнему не иссякал, однако 17 июня он выбрался в Москву – отметить выход книги «Остров Сахалин». Пятилетний труд, не отпускавший Чехова, этот, по словам автора, «жесткий арестантский халат», занял свое место в его «беллетристическом гардеробе». По решению цензуры книге не нашлось места в публичных библиотеках и общественных читальнях. Она поступила в продажу и медленно расходилась среди читателей. Откликов в критике вызвала немного. Вчитываться в нее захотели единицы, а тем более вдумываться в неторопливое, сдержанное повествование, в это своеобразное житие русской жизни.
Имена Чехова и Короленко опять оказались рядом. Их не сопоставляли и не противопоставляли, как десять лет назад. Объединяли их книги: «Остров Сахалин» и «Голодный год». Один из критиков назвал их «честными дознаниями» правды. Переворота в общественном сознании эти труды не сделали. Но и писались обе книги не для этого.