Текст книги "Чехов. Жизнь «отдельного человека»"
Автор книги: Алевтина Кузичева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 71 страниц)
26 июля отец напоминал о квартирной плате: «А то нас выгонят и посрамимся. Когда это кончится испытание, одному Богу известно. <…> Где деньги, там почет, уважение, любовь, дружба и все блага, а где их нет, ох, как приходится горько! <…> Антоша! Припомни это, ты будешь жить, будь благодетелен ко всем просящим у тебя помощи, не отвращайся никогда от бедных». Евгения Яковлевна приписала: «Господь тебя благословит, Антоша! Присылай скорей ради Бога деньги <…> заложить уже нечего, я чуть жива от горя, совсем упала духом. <…> Мне дали от Гаврилова мальчикам рубахи шить по 10 коп. за каждую <…> недавно получила за 10 руб<ах> 1 руб. На 2 дня стало на хлеб. Когда б не Коля, то мы пропали бы. <…> Теперь дни и часы буду считать с замирающим сердцем, пока ты деньги пришлешь».
После этого письма Чехов дал то самое обещание – ничего никогда не пожалеть для родителей. В его словах, в интонации, в благодарности отцу за «дорогое письмо» была нота какого-то самопожертвования, то ли наивного, то ли провидческого. Через три месяца он написал тому же двоюродному брату Мише, поздравляя с днем ангела: «Желаю тебе <…> во всем благое поспешение и счастья всей твоей семье, которая для тебя дороже всего на свете, как и наша семья – мне. <…> Если только кончу гимназию, то прилечу в Москву на крыльях, она мне очень понравилась!»
Слово «семья» уходило из писем родителей. Они стали говорить, что им сочувствует только один сын, что они ждут не дождутся его окончательного переезда в Москву. Александр и Николай иронизировали насчет «покорного» Антона. Однако в том, как горячо старший брат отговаривал его от учебы в Цюрихском университете, ощущалось некое опасение – а вдруг и правда уедет: «Чем наши университеты плохи? <…> А в Германию зачем ехать?»
В этом же письме Александра от 23 июня 1877 года промелькнуло слово, которым Чехов впоследствии обозначал свое желание сочинять, писать: «А что ты „не без толкастики“, как ты пишешь, то об этом и спору быть не может». Уже около двух лет Чехов увлекался популярным гимназическим сочинительством. То недолго выпускал свой рукописный журнал «Заика», то участвовал в чужом – «Досуг». В своих письмах Александр упоминал юморески брата, которые он посылал в московские юмористические журналы. В немногих сохранившихся от той поры письмах Чехова таганрогский жаргон переплетался со словечками мещанской среды, замечалась смесь «галантерейности» с церковным слогом, слышалась фамильярная интонация.
Неизвестно, когда он написал драму «Безотцовщина» и пьесу «Нашла коса на камень», а также водевиль «Недаром курица пела», но осенью 1878 года Александр отозвался о драме довольно болезненно для авторского самолюбия: «Ты на нее затратил столько сил, энергии любви и муки, что другой больше не напишешь. Обработка и драматический талант достойны (у тебя собственно) более крупной деятельности и более широких рамок. Если ты захочешь, я когда-нибудь напишу тебе о твоей драме посерьезнее и подельнее, а теперь только попрошу у тебя извинения за резкость всего только что сказанного».
О пьесе брат тоже высказался тоном маститого драматурга: «…написана превосходным языком и очень характерным для каждого там выведенного лица, но сюжет у тебя очень мелок. Это последнее писание твое я, выдавая для удобства за свое, читал товарищам, людям со вкусом <…>. Во всех случаях ответ был таков: „Слог прекрасен, уменье существует, но наблюдательности мало и житейского опыта нет. Со временем <…> сможет выйти дельный писатель“».
Однако себя Александр судил еще строже: «А из меня в отношении творчества ничего дельного не вышло, потому что время вспышек прошло, а за серьезный труд творчества приняться боязно – зело не сведущ». Ничего путного не вышло у него и в университете. Студент, мечтавший о профессорской карьере, проучился два года на первом курсе математического отделения, не сдал экзамена и перевелся в 1877 году на естественное отделение того же факультета, но и там учился еле-еле.
Александр в эти годы кутил, сквернословил, дразнил отца издевками над его набожностью. Они с трудом уживались под одной крышей. Сын то отселялся, то возвращался. Его письма 1877–1879 годов в Таганрог – это летопись семейных баталий. Из них Чехов узнавал о том, что отец еще не оставил привычки бить сыновей. Особенно доставалось Ивану – он никуда не поступил, вспыхивал от попреков в дармоедстве, и начинались мордобитие, крики, выговоры хозяев, интерес улицы к странному семейству: то из окон слышится хоровое пение (от «Достойно есть» до «Лучинушки»), то вопли («Скотина, мерзавец!»). Павел Егорович уже соглашался, чтобы Иван поступил на фабрику, лишь бы пристроился куда-нибудь. Праздношатающийся, примкнувший к старшим братьям в походах по злачным местам, он стал живым укором отцу. Воспитательная метода Павла Егоровича оказалась такой же бесплодной, как торговая карьера, но он не признавал ни того ни другого.
Осенью 1877 бывшего таганрогского купца просьбами и хлопотами племянника Михаила пристроили к купцу Гаврилову, с ежемесячным жалованьем 40 рублей, хозяйским кровом и харчами. Павел Егорович опять почувствовал себя главой семьи. Но самое б о льшее, что ему осталось, – это поучения в письмах сыновьям. Живя в гавриловском «амбаре» и наведываясь домой только по выходным, он утратил даже видимость власти. Но оставил за собой уже никого не пугавшие жесты: угрозу выгнать из дома, обещание небесной кары за дурное поведение и непочтение к родителям. Он клял Александра за блуд, Николая – за безделье. Его потрясало поведение сыновей, которое Александр, «университетский человек», живописал без тени смущения брату Антону: «В семье у нас все идет по обыкновению, мать вечно колотит себя в грудь при безденежье. <…> Николай начинает новые картины и не оканчивает. Он теперь влюблен, но это не мешает ему бывать в Salon de Varriete, канканировать там и увозить барынь на всенощное бдение. Он, между прочим, написал головку – прелесть как хорошо. <…> Иван – прежний Иван, но значительно омущинился и омосковился. Занимается перепиской бумаги щелканьем Мишки по голове. <…> Мои дела – так себе. Сотрудничаю в „Свете и Тенях“ – карикатурами снабжаю. <…> Эту зиму мы с Николаем порядочно покутили, побывали раза четыре в Стрельне. <…> Это роскошный ресторан в глухом лесу в Петровском парке. Побывать в Стрельне – это верх кутежа. Однако прощай, надо спешить на Гебуртстаг [2]2
День рождения (нем. Geburtstag).
[Закрыть]к товарищу».
Всё это – во всех отношениях – было далеко от таганрогского гимназиста. После отъезда в Москву двоюродного брата Алеши, а потом вслед за ним тетки Федосьи Яковлевны он остался в родном городе один. Не одинокий – всегда мог забежать к дяде в лавку или домой, – но наединесо всеми своими заботами, переживаниями, которые вынужден был решать и изживать самостоятельно. Только своими трудами и душевными усилиями. Не по своей воле, а по стечению обстоятельств.
Чехов, вероятно, отчетливо осознал во время первой поездки в Москву, что значила для него таганрогская «свобода». О чем и написал вскоре старшему брату, но был не понят, если судить по ответу Александра на это несохранившееся письмо: «Далее пишешь ты, что ты не завидуешь комфорту, который ты встретил у меня, что ты ненавидишь его. <…> пишешь ты о нашей полусамостоятельности, которой ты обладаешь. Значения полусам… я не понимаю и даже не могу уловить той мысли, какую ты хотел высказать, а потому умалчиваю. <…> Я думаю, что, вероятно, ты позавидовал свободе нашей ничем не стесняемой умственной деятельности. Если не угадал – извини – не психолог». Наверно, на самом деле не угадал. И непонятое им чувство назвал неприязнью к житейским удобствам, небрежением к чистоте (чего никто никогда не замечал в Чехове; наоборот, все подчеркивали его чистоплотность, аккуратность в одежде, брезгливое отношение к грязному белью и стоптанной обуви).
Речь, судя по письмам Александра осенью 1877 года в Таганрог, шла о другом. Александр, зазывая брата в Москву, еще зимой того года предлагал ему остановиться не у родителей, а у него: «У родителев всего две комнаты с пятичеловековым населением (живущий тут же пес не в счет) <…> обстановка у меня гораздо удобнее, чем у них <…> Бедствуют они довольно солидно. <…> Мама жалуется на меня, что я не живу с ними. Я на это отвечаю, что она эгоистка. Это вот почему. Я работаю. Зарабатываю малую толику денег, из коей уделяю часть им. За эти деньги, мною заработанные, я имею возможность иметь хорошенькую, удобную комнату, приличный, здоровый стол и чистое белье, а главное тишину и спокойствие, где <…> никто не чадит, не беспокоит и не мешает. <…> Никто из них ни разу не спросил меня, есть ли у меня деньги, откуда я их беру, чем зарабатываю и много ли их у меня? Им до этого дела нет. <…> А не норови я удрать, так не мог бы я заниматься и работать, с горем пополам спал бы на полу, и не был бы свободен… и не помогал бы им».
Вот об этой «логике», о такой позиции и такой «свободе» и писал ему, вероятно, брат вскоре после возвращения в Таганрог. С точки зрения здравого смысла, разумного себялюбия, инстинкта самосохранения в письме Александра всё целесообразно: «Они видят, что я всегда прилично одет, блещет белье, перчатки и цилиндр». Но в таком случае надо закрыть глаза на две жалкие комнаты, где младшие брат и сестра спят на полу, заткнуть уши, чтобы не слышать плача матери, – и спокойно жить в комфорте. Легче «удрать», проще упрекнуть отца («отец не добывает, а у них расходу 25 руб.»), укорить мать: «Николая никогда нет дома. Жаль беднягу. Маменька заботится только о том, чтобы накормить его, а чтобы сделать ему жизнь поудобнее, посноснее, она не думает. Вечно ругаются, вечно плачут и чего хотят – сами не знают».
Александр все-таки через год вернулся в семью, но теперь он удирал в «Стрельну», где искал «свободу» вместе с Николаем, который тоже жаловался брату Антону в 1879 году: «Я по природе тих и, занимаясь, должен сосредоточиваться. Ведь я сочиняю, все беру из головы <…> а тут шум, гвалт». Но и он удирал не на этюды, не в мастерские училища, а в компании, на пригородные дачи, зимой в клубы. И на все напоминания об экзаменах, о неоконченных картинах отвечал своим привычным – «некогда».
К сожалению, письма Чехова родителям и братьям, посланные из Таганрога в те годы, не сохранились, но интонация их и какие-то фрагменты восстановимы по ответным посланиям родных. Они по-своему отражали настроение таганрогского гимназиста, уже знавшего, что он скоро уедет из города. После поездки в Москву весной 1877 года денежный вопрос приобрел для него значение неизбежной и каждодневной заботы о родителях, сестре, младшем брате (пока он учится) и о себе. Теперь это был только его вопрос. Участие старших братьев определялось лишь их желанием – помогать семье или нет и какими суммами.
Пережив увиденное и приняв решение (никогда и ничего не пожалеть для родителей), он отныне извинял преувеличенные жалобы матери и нелепые требования отца. Исходным было не это, а его отношение к ним. Отношение родителей к нему тоже изменилось. Именно сына Антона отец попросил весной 1878 года утешить деда, Егора Михайловича, после смерти Ефросиньи Емельяновны. Чрезвычайно ценил, когда тот, кого он теперь называл «милый сын Антоша», «любезный сын Антоша», советовался с ним. Летом 1878 года писал ему: «Ты просишь нашего совета в отношении себя, по какому факультету тебе идти, это ты хорошо делаешь, что спрашиваешь папашу и мамашу, чего братец твой Саша не сделал. А это дело важное, надо обсудить все хорошенько, чтобы после не раскаиваться. <…> Из опыта видно нам, что медицинский факультет практичный и современный, скорей средства можно достать к жизни, что нам всем теперь необходимо. <…> Насчет уроков в Москве будут и есть, было бы только желание и охота, сейчас можно найти по приезде твоем».
В этом деловом рассуждении нет ни тени сомнения, что сыну Антону предназначено быть главным кормильцем семьи. В том же была уверена и Евгения Яковлевна: «Я очень рада, что ты обещаешь нам порекомендовать квартирантов, здесь выгоднее всего держать жильцов. <…> Хоть бы скорей тебя дождаться, когда ты кончишь в Таганроге, мне с тобой лучше будет». Мать тоже давала советы: «Иди по медицинскому факультету. Самое лучшее дело. Пожалуйста, уважь меня».
Каждый из родителей находил теперь в среднем сыне свои черты. Отец считал его надежным, вспоминал, что он более других сыновей помогал в лавке. Заметил, что у сына появилась его привычка непременно поздравлять родных с днем ангела, с Рождеством, с Пасхой. Мать считала его сердобольным, способным понять какое-то ее особенное скрытое «горе», о котором сулила рассказать и не рассказывала. Павел Егорович был прямолинейнее и определеннее. И в конце 1878 года поставил точку в разговорах о будущем «покорного» сына: «Приезжай в Москву, оканчивай свое учение в Университете, как можно скорее, чрез 4 года, чтобы ты имел должность и получал бы приличное жалованье для поддержки своего семейства. Хоть бы от одного сына нам было бы легче жить».
В январе 1879 года, поздравляя с днем ангела, отец послал напутственное слово, будто на всю жизнь: «Милый сынок Антоша! Желаем тебе здоровья и всех благ, видимых и невидимых от Бога <…> да ниспошлет тебе Бог разум творить добрые дела и Святую свою помощь в жизни твоей <…> жизнь твоя есть труд. Положи руку на Рало [3]3
Плуг.
[Закрыть]и не оглядывайся назад! Утешь нас своим поведением, употреби все средства облегчить тяжелую жизнь. <…> Держись Религии, она есть свет истинный! Летами ты еще молод, но разумом будь стар, не увлекайся никакими мечтами света. Это дым, пар, тень исчезающая! Одно прошу, будь тверд в своих делах, заметь это на всю жизнь, чтобы, когда приедешь, тебя видеть таким. Прощай, Антоша, целуем тебя и остаемся твои П<авел>и Е<вгения> Чеховы».
Павел Егорович явно был в ударе, когда творил свое именинное наставление, свой наказ. Отцу, наверно, казалось, что ему открыты и ведомы мысли, чувства, дела сына. И предупреждая молодого человека о соблазнах, о греховных побуждениях, домашний моралист уповал на свое внушение. Между тем таганрогская жизнь сына, и видимая, и невидимая, осталась для отца и всей семьи тайной. Некоторые события, о которых упоминал сам Чехов, можно счесть ошибкой памяти. А если они действительно случились в указанное им время, почему он скрыл их от родных?
Чехов вспоминал, например: «В 1877 году я в дороге однажды заболел перитонитом (воспалением брюшины) и провел страдальческую ночь на постоялом дворе Мойсея Мойсеича. Жидок всю ночь напролет ставил мне горчичники и компрессы». Михаил отнес этот случай к 1875 году, когда Чехов на самом деле, возвращаясь от И. П. Селиванова, выкупался в холодной реке и заболел. Но в 1877 году он тоже гостил у Селиванова. Впоследствии Чехов сказал коллегам, осматривавшим его и заполнявшим историю болезни (1897-й – доктор М. Н. Маслов; 1901-й – профессор В. А. Щуровский), что воспаление брюшины он перенес дважды. Указал и возраст – 16 лет. Оба врача поставили около этих записей знак вопроса. Поэтому не исключено, что у Чехова действительно было два случая острого заболевания, и обстоятельства одного он перенес на другой. В истории болезни записано с его слов, что в гимназические годы он страдал головными болями (мигрень) и геморроем. Однако в письмах родных на этот счет в 1877–1879 годах нет ничего. Вероятно, он утаил и эту сторону своей таганрогской жизни. Или они не упоминали об этом, подавленные своими заботами.
Понятно, что Чехов не рассказывал отцу и матери об увлечении театром. Поэтому значима реплика в письме сестре, когда годы спустя, будучи в Таганроге, он пошел в театр: «Пишу это в театре, сидя на галерке, в шубе. Пошлый оркестрик и галерка напоминают мне детство». Наверно, он поднялся наверх, чтобы увидеть сцену оттуда, откуда видел в отрочестве и юности.
Это время много лет спустя вспоминал Иван Павлович: «Ходили мы в театр обыкновенно вдвоем. Билеты брали на галерку. <…> приходили часа за два до начала представления, чтобы захватить первые места. <…> Как сейчас помню последнюю лестницу, узкую деревянную, какие бывают при входе на чердак, а в конце ее – двери на галерею, у которых мы, сидя на ступеньках, терпеливо ждали, когда нас наконец впустят. <…> Наконец гремел замок, дверь распахивалась, и мы <…> неслись со всех ног, чтобы захватить места в первом ряду. За нами с криками гналась нетерпеливая толпа, и едва мы успевали занять места, как тотчас остальная публика наваливалась на нас и самым жестоким образом прижимала к барьеру. <…> Кроме того, все зрители грызли подсолнухи. Бывало так тесно, что весь вечер так и не удавалось снять шуб. Но, несмотря на все эти неудобства, в антрактах мы не покидали своих мест, зная, что их тотчас же займут другие».
Репертуар тех лет – это пестрая смесь из драм, водевилей, мелодрам, одноактных комедий, оперетт. Пьесы Шиллера, Шекспира, Островского, Гоголя изредка вкраплялись в афишу, где господствовали броские названия: «Рауль Синяя Борода», «Ревнивый муж и храбрый любовник», «Жилец с тромбоном», «Ножка», «Рокамболь», «Цирюльник из Рогожской и парикмахер с Кузнецкого моста», «Дядюшкин фрак и тетушкин капот», «Гамлет Сидорович и Офелия Кузьминишна». Одна актерская труппа сменяла другую, и всем был нужен хороший сбор, поэтому антрепренеры предпочитали водевили, переделки французских комедий и немецких мелодрам.
Впитывая этот банальный вздор, непритязательный юмор, слезливые сюжеты, таганрогский гимназист 7-го класса почему-то написал пьесу «Безотцовщина». Странную, необычную, огромную – одиннадцать сшитых нитками тетрадей, исписанных крупным ясным почерком. Не пьеса для двух или трехчасового представления, а роман для продолжительного внимательного чтения. Множество персонажей, отсылки к книгам и литературным героям. Тьма поставленных вопросов – от традиционных для русской литературы («отцы и дети»; «кто виноват?»; «человек и среда») до новейших (пореформенная Россия, эмансипация женщин).
Необычное сочетание жанров: комедия, драма, водевиль. И непривычный главный герой, сельский учитель Михаил Васильевич Платонов. Одними персонажами пьесы любимый до самоотречения, другими – ненавидимый до готовности убить его. Сам он говорил о себе: «Что я сделал лично для себя? Что я в себе посеял, что взлелеял, что возрастил? <…> Отчего мы живем не так, как могли бы?! Взяток не берет, не ворует, жены не бьет, мыслит порядочно, а… негодяй! Смешной негодяй! Необыкновенный негодяй!.. <…> Стыд, жгучий стыд… Больно от стыда! <…> Гамлет боялся сновидений… Я боюсь… жизни! <…> Никого не хотел обидеть, а всех обидел… Всех…»
Совесть мучает Платонова – не столько от того, что сделал что-то дурное, сколько от того, что не сделал хорошего. И потому нет покоя, потому душа болит…
Долго ли Чехов писал свою первую необычную, смелую и несовершенную, но свободную пьесу? Может быть, он работал над ней летом 1877 года и несохранившееся письмо старшему брату о «комфорте» незримо связано с этой работой? Александра, судя по ответу, сильно задело это письмо. Наверно, он оправдывал себя, когда назвал завистью не угаданное им чувство брата: неприятие умственной деятельности и вообще жизни, не «стесняемой» совестью? Это раздражение сквозило, кажется, и в отзыве о пьесе брата. Он пригвоздил ее резко: «В безотцовщине две сцены обработаны гениально, если хочешь, но в целом она непростительная, хотя и невинная ложь».
Бездоказательный ярлык («ложь»), приговор («другой больше не напишешь»), высокомерный совет с намеком на незнание братом немецкого языка («Я от себя прибавлю: познакомься поближе с литературой, иззубри Лермонтова и немецких писателей, Гёте, Гейне и Рюкерта, насколько они доступны в переводах, и тогда твори») – всё выдавало Александра. Тот, кто был моложе его на пять лет, кто уже в отрочестве выказал самостоятельный характер, опять проявил независимость. Гимназист-старшеклассник, написавший такую пьесу (что бы ни говорили «люди со вкусом», на которых ссылался Александр), не нуждался в советах брата-студента, не ждал разрешения, когда и при каком условии он может «творить».
Старший брат, вероятно, почувствовал, что его старшинство и влияние исчезли окончательно. И что в упомянутую им собственную «школу» (как писать, что читать) автор «Безотцовщины» не пойдет. Что это вообще отдельный человек с неведомой душевной жизнью. И развели их не внешние обстоятельства, три года, прожитые порознь (один – в Москве, другой – в Таганроге), а какие-то внутренние причины. Это, видимо, все равно случилось бы, живи они вместе, не разлучаясь, в Таганроге или в Москве. Но проявлялось бы медленнее, исподволь, не столь очевидно. И, может быть, не так болезненно для отнюдь не злого, не завистливого, не мелочного, но самолюбивого Александра. Советы насчет Гёте и Гейне в октябрьском письме 1878 года обнаружили его растерянность. По своему гимназическому опыту он мог догадаться: этих авторов брат наверняка давно прочел.
«Безотцовщина» – несомненное и важное свидетельство напряженного чтения Чехова в гимназические годы (упоминания писателей и цитирование героями стихотворных строк, реминисценции). Из воспоминаний его соучеников известен круг чтения гимназистов тех лет, а из каталогов Таганрогской городской общественной библиотеки – ее книжный и газетно-журнальный состав. Такую начитанность, какую Чехов проявил впоследствии, обыкновенно приобретают в отрочестве и юности во всепоглощающем чтении. Освобожденный от домашней «цензуры», он читал по своему выбору. Но и об этом, так же как о театре, о репетиторстве, о гимназических буднях, о своих юношеских романах, о недомоганиях, не рассказывал в письмах никому – и потом не вспоминал никогда.
Остались косвенные признаки одинокого взросления. В юношеских письмах зазвучала новая интонация: спокойной силы души. Нет лишних слов, обильно украшавших речь и письма Павла Егоровича и Митрофана Егоровича. Нет умственной и душевной суеты, нет самоуверенной назидательности отца и благолепных поучений дяди. Но есть, как, например, в письме младшему брату весной 1879 года, самостоянье: «Не нравится мне одно: зачем ты величаешь особу свою „ничтожным и незаметным братишкой“. Ничтожество свое сознаешь? Не всем, брат, Мишам надо быть одинаковыми. Ничтожество свое сознавай, знаешь где? Пред Богом, пожалуй, пред умом, красотой, природой, но не пред людьми. Среди людей нужно сознавать свое достоинство. Ведь ты не мошенник, честный человек? Ну и уважай в себе честного малого и знай, что честный малый не ничтожность. Не смешивай „смиряться“ с „сознавать свое ничтожество“.<…> Хорошо делаешь, если читаешь книги. Привыкай читать. Со временем ты эту привычку оценишь. <…> Прочти ты следующие книги: „Дон-Кихот“ (полный, в 7 или 8 частей). Хорошая вещь. Сочинение Сервантеса, которого ставят чуть ли не на одну доску с Шекспиром. Советую братьям прочесть, если они еще не читали, „Дон-Кихот и Гамлет“ Тургенева. <…> Если желаешь прочесть нескучное путешествие, прочти „Фрегат Паллада“ Гончарова и т. д.».
К концу 1878 года весь домашний скарб, судя по семейной переписке, Чехов продал, переслал в Москву или пристроил в Таганроге. Через десять лет он отозвался об утерянном доме: «Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?!» Чехов не сказал: «наш дом». Он и в юности, похоже, не жалел о нем – может быть, потому, что не случись катастрофы, не было бы уединенного трехлетия, неведомого всем, но многое определившего.
Даже Павел Егорович признавал, что сын, которого с нетерпением ждали в Москве, изменился: «Из писем твоих видно, что ты умен и рассудлив, дай Бог, чтобы ты был такой и на самом деле. <…> Твою карточку я только один раз видел. <…> Ты заметно стал красивее и еще умнее по выражению лица». Поздравляя сына с окончанием гимназии, он отдавал ему последние распоряжения: «Хоть за дешевую цену, да все продавай, для мамаши и двугривенный дорог. <…> Иконы все привези непременно, словом сказать, ничего там нашего не оставляй, для нас и гвоздь нужен <…> привези 2 веника камышовых, здесь их нет».
15 июня 1879 года Чехов получил аттестат зрелости. По наблюдениям педагогов, за всё время обучения «поведение его вообще было отличное, исправность в посещении и приготовлении уроков, а также в исполнении письменных работ весьма хорошая, прилежание очень хорошее, любознательность по всем предметам одинаковая». Для них он тоже остался неведомым.
Точно было известно только то, что записали в паспорте, выданном для жительства в разных губерниях России сроком на один месяц: Лета – 19. Рост – 2 аршина 9 вершков <182 сантиметрах Волосы, брови – русые. Глаза – карие. Нос, рот, подбородок – умеренные. Лицо – продолговатое, чистое. Особые приметы: на лбу под волосами – шрам.
Как писал Павел Егорович сыну: «Время уже настало распрощаться навсегда с родным Таганрогом».
6 августа 1879 года Чехов уехал в Москву.