355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алевтина Кузичева » Чехов. Жизнь «отдельного человека» » Текст книги (страница 27)
Чехов. Жизнь «отдельного человека»
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:10

Текст книги "Чехов. Жизнь «отдельного человека»"


Автор книги: Алевтина Кузичева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 71 страниц)

В этом потоке встречались послания с уверениями, что речь идет о «жизни и смерти», что семья умирает с голоду, что за растрату грозит тюрьма, что душат долги и т. д. и т. п. Студенты, актеры и актрисы, чиновники, журналисты хлопотали за своих знакомых, которые хотели учиться за границей, играть на сцене столичных театров, перевестись на «хлебное место». Очевидная ложь, привычное нахальство, расчет на «халяву», на «авось», смешное, глупое, беспардонное – всё переплеталось. Один из просителей важно излагал, на что ему нужны две тысячи рублей: раздать долги, хорошо одеться, перебраться в теплый климат и т. д. О возврате займа речи не было.

Чехов, как правило, помогал тем, кого знал лично, или тем, за кого просили его хорошие знакомые. Он посылал деньги, ходатайствовал, писал рекомендательные письма. Помнил ли он свою таганрогскую и московскую юность, следовал ли душевной потребности, однако при этом помощь свою скрывал от домашних. Они признавали спасительность милостыни, необходимость подаяния, но в меру, по уместному поводу, в чрезвычайных случаях.

Порой Чехов явно досадовал на соотечественников, не стеснявшихся клянчить, врать, вставать в позу, прикидываться, да просто терять стыд и совесть. Два молодых человека написали, что им нужны три тысячи рублей для продолжения учебы, а подрабатывать уроками они-де не хотят, чтобы всё время отдать занятиям. И пусть г-н Чехов ответит, а они по ответу рассудят, «чего вообще можно ожидать от людей». Некоторые студенты предлагали выдавать им ежемесячную стипендию, ибо он обязан помогать и делиться гонораром.

Наверно, многих литераторов одолевали подобные назойливые и беззастенчивые просители. Чехов не избежал этой участи. Но в его почте таких писем не убывало, а с годами прибавлялось. Может быть, он производил такое впечатление? Удивлялись же мужики странному доктору, который не брал деньги за лечение да еще оплачивал лекарства для своих пациентов.

Число больных увеличивалось. После прошлогоднего голода люди чаще заболевали тифом, дифтеритом, скарлатиной. В 1892 году Чехов взвалил на себя, добровольно и безвозмездно, огромный труд. По России ползла холера. В самом этом слове, как говорил Чехов, есть «что-то гнусное, угнетающее и марающее». И добавлял: «В прошлом году голод, теперь страх. Жизнь берет много от народа, но что она дает ему? Говорят: борись! Но стоит ли игра свеч?» Однако он откликнулся на просьбу земства, отказался от положенного вознаграждения и взял под свою опеку участок, который включал 25 деревень, четыре фабрики, один монастырь. Ему предстояло ездить по скверным дорогам на своих лошадях, собирать пожертвования на бараки, объяснять населению, как спасаться от холеры. Обещанного фельдшера прислали не сразу.

Чехов мотался по уезду, случалось, ночевал не дома, возвращался пешком. Уставал, сердился, смирялся с грубостью и подозрительностью мужиков. 1 августа с усмешкой рассказал Суворину: «Из всех серпуховских докторов я самый жалкий; лошади и экипаж у меня паршивые, дорог я не знаю, по вечерам ничего не вижу, денег у меня нет, утомляюсь я очень скоро, а главное – я никак не могу забыть, что надо писать, и мне хочется наплевать на холеру и сесть писать. <…> Одиночество круглое».

Он уже однажды пережил такое состояние: среди ямщиков, выяснявших в ночной тьме, кто виноват в столкновении почтовых троек, когда он по пути на Сахалин едва не погиб. Тогда и написал в письме о «круглом одиночестве, какого раньше никогда не знал». Правда, упомянул в августовском письме Суворину, насколько успешны оказались «хозяйственные потуги» новых «помещиков», сколько уродилось огурцов, капусты, зерновых: «Если бы не окаянная холера, то я мог бы сказать, что ни одно лето я не проводил так хорошо, как это».

Как часто в письмах Чехова повторялось пресловутое если, делавшее его радость словно неполноценной, ущербной! Если бы не безденежье… Если бы не нездоровье… Если бы не семья… Если бы не холера… Всегда что-то мешало, постоянно требовалось во всем одоление, усилие… Часто за рассказанным угадывалось чувство, упомянутое в том же письме из Сибири, в котором он говорил об одиночестве, описывая Иртыш, будто явившийся из сна, и переправу через реку: «Насмехается надо мной судьба! <…> Нехорошее, насмешливое мое счастье!»

«Нехорошее» – беспокойное, тревожное, переменчивое…

В середине августа Чехов рассказал Суворину, в это время отдыхавшему на европейских курортах, чем он занят: «Утром приемка больных, а после утра разъезды. <…> так как земство не дало мне на организацию пунктов ни копейки, клянчу у богатых людей то того, то другого. Оказался я превосходным нищим; благодаря моему нищенскому красноречию мой участок имеет теперь 2 превосходных барака <…> и бараков пять <…> скверных. <…> Душа моя утомлена. Скучно. Не принадлежать себе, думать только о поносах, вздрагивать по ночам от собачьего лая и стука в ворота (не за мной ли приехали?) <…> ждать только холеры и в то же время быть совершенно равнодушным к сей болезни и к тем людям, которым служишь, – это, сударь мой, такая окрошка, от которой не поздоровится. <…> Конечно, о литературе и подумать некогда. Не пишу ничего. От содержания я отказался, дабы сохранить себе хотя маленькую свободу действий, и потому пребываю без гроша».

«Нехорошее» чувство, так сильно владевшее Чеховым на Сахалине и холерным летом 1892 года, оказывалось неотделимо от досады. На общее устройство жизни, безразличное к человеческому страданию. На себя, воображавшего, будто можно что-то сделать, но потом осознававшего тщетность усилий – и предпринимавшего новое усилие. Чехов называл себя в таких ситуациях «дураком», а свое положение считал «глупее дурацкого».

Как, например, в связи с тем, что на 25 деревень он один врач: «При единичных заболеваниях я буду силен, а если эпидемия разовьется хотя бы до пяти заболеваний в день, то я буду только раздражаться, утомляться и чувствовать себя виноватым».

Дело в том, что лечение холеры – клистиры и вливание раствора поваренной соли под кожу – требовало на каждого больного 5–10 часов и даже больше. Воздавая должное коллегам, работавшим «на холере» «шибко, не щадя ни живота, ни денег», Чехов выговорил Суворину за нововременцев, которые, по его словам, «выливали свои желчные кислоты на эту интеллигенцию». Досталось и самому Суворину, спасавшемуся от холеры в Биаррице: «Как Вы обходитесь без щей? Не завидую ни Вашему морю, ни свободе, ни хорошему настроению, какое испытывается за границею. Русское лето лучше всего. <…> В Биаррице живет теперь мой сосед, владелец знаменитой Отрады, граф Орлов-Давыдов, бежавший от холеры; он выдал своему доктору на борьбу с холерой только 500 руб.».

Но не меньше задело Чехова поведение сестры графа: «<…> графиня, живущая в моем участке, когда я приехал к ней, чтобы поговорить о бараке для ее рабочих, держала себя со мной так, как будто я пришел к ней наниматься. Мне стало больно, и я солгал ей, что я богатый человек. То же самое солгал я и архимандриту, который отказался дать помещение для больных, которые, вероятно, случатся в монастыре. <…> Бывают глупейшие и обиднейшие положения… Перед отъездом гр. Орлова-Давыдова я виделся с его женой. Громадные бриллианты в ушах, турнюр и неуменье держать себя. Миллионерша. С такими особами испытываешь семинарское чувство, когда хочется сгрубить зря». В записной книжке Чехова есть запись: «У бедных просить легче, чем у богатых».

Чехов работал урывками над книгой, о чем тоже рассказал Суворину в августовском письме: «Нет, сие мое детище я не могу бросить. Когда гнетет меня беллетристическая скука, мне приятно бывает браться не за беллетристику». Сахалинские и «холерные» впечатления, видимо, оказывались в чем-то созвучными. Но Чехов не спешил с книгой. Он не скрывал причину: «Пока на тюремном престоле сидит Галкин-Враской, выпускать книгу мне сильно не хочется. Вот разве нужда заставит, тогда другое дело». Судя по реплике, что ему не представляется важным, где печатать книгу, он уклонился от решения этого вопроса. Может быть, он не хотел печатать книгу у Суворина? Или еще не знал где?

Отношения с журналом «Русская мысль» наладились летом 1892 года, чего Чехов не утаил от Суворина. Лавров предложил забыть недоразумение со злополучной заметкой, так оскорбившей Чехова накануне сахалинской поездки. Судя по некоторым случаям, Чехов долго помнил обиды. Но не превращал их в ненависть, мирился искренне. Так было с протоиереем Покровским, так случилось с Лавровым. Он пообещал отдать в «Русскую мысль» повесть «Рассказ неизвестного человека». Но сначала в ноябрьской книжке журнала появилась повесть «Палата № 6», с большим трудом вытребованная из редакции «Русского обозрения».

Переписка современников сохранила первые читательские отзывы, еще до рецензий и статей литературных критиков. По выражению Немировича, о повести заговорили «во всех углах» Москвы. Потом в Петербурге. Это был не просто успех, а широчайший отклик. Лесков счел, что «Палата № 6» «делает честь любой литературе». Пораженный Репин сказал о Чехове: «Силач!» Повесть произвела сильное впечатление на Толстого. Читатели признавались в письмах, что они неотрывно думали о прочитанном.

Но критики продолжали искать ясно выраженную идею и не находили. Однако упреки звучали не так резко, с оговорками и некоторым недоумением. Некоторые рецензенты ощущали авторское присутствие в повести. Но то, как оно воплощалось, ускользало от их взгляда. Оно словно растворялось в каждом слове, в необычной композиции, не имело ничего общего с привычными беллетристическими приемами.

Проза Чехова не поддавалась прямолинейной трактовке, как в похвале, так и в отрицании. Говорили о силе воздействия, но источник оставался неведомым. Его искали в смысле слов, но останавливались перед тайной этого слова. Оно будто развертывалось в сознании читателя, побуждая думать, искать ответа. Одних это возмущало. Они обвиняли автора в том, что он якобы не хочет или не может объяснить рассуждения и поступки своих героев.

Русские читатели, в массе своей, занимали свой ум сюжетом и забывали его вместе с последней страницей. Такие раздражались, сердились на Чехова. Кто-то оправдывал ожидания Чехова, сказавшего два с лишним года назад: «Когда я пишу, я вполне рассчитываю на читателя, полагая, что недостающие в рассказе субъективные элементы он подбавит сам». Кто-то догадывался, что автору «Палаты № 6» важно не изображение жизни, а отношениечитателя к ней, и он, автор, настраиваяна такую нелегкую, непривычную работу. Может быть, даже опасную, потому что «отшатнуться» от себя мог не только герой, но и читатель.

«Палата № 6» раздражила нововременцев. Поводов для недовольства хватало. Во-первых, по мнению Буренина и К°, Чехов перешел в ненавистный «либеральный» лагерь. А значит, изменил тем, кто «открыл» его, кто «вытащил» его из «мелкой прессы» и тем «спас». Во-вторых, по их мнению, он не прислушался к советам опытных критиков, не вернулся к небольшому рассказу с незатейливым содержанием, невинным юмором, на что был мастер. В-третьих, он давно заподозрен в «неблагодарности». Нет чтобы, как другие, прислать рукопись на прочтение, попросить об отзыве. Наконец, давно пора поставить его на место за реплики в их адрес, которые он допускал в письмах Алексею Сергеевичу, а тот передавал им.

Таким образом, причин, поводов, мотивов для злопыхательства и ненавистничества накопилось за минувшие годы у недоброжелателей Чехова из редакции этой газеты предостаточно. Их вдохновляло недовольство самого Суворина, которому «Палата № 6» чрезвычайно не понравилась. Он поделился своим мнением со Смирновой, которой поверял многие душевные и семейные тайны. Писательница, жена актера Александринского театра Н. Ф. Сазонова, Софья Ивановна была давней приятельницей, собеседницей, корреспонденткой Суворина. Она записала в своем дневнике 28 ноября 1892 года: «Суворин прислал мне чеховское письмо, чтобы я „не сомневалась, что он сходит с ума“. Но я после этого письма думаю, что он себе на уме. Суворину не понравилась „Палата № 6“, он ему и грянул резкое письмо. Тот, видимо уязвленный, отвечает, что по нынешним временам лучше писать нельзя. Вы, говорит, горький пьяница, вам спирту нужно, а я вам лимонаду предлагаю. Села писать ответ на суворинское письмо».

Еще весной, только работая над повестью, Чехов, подчеркивая, как он доверяет «превосходному вкусу» и «первому впечатлению» Суворина, хотел прислать рукопись «для цензуры». Но не прислал. Может быть, это задело Суворина. Хотя всё лето он пребывал за границей и письма Чехова гонялись за ним. Может быть, он был настроен против Чехова его летними письмами? В то время как Суворин ни строкой не обмолвился о холере в своих редких летом и осенью 1892 года статьях, словно этой беды не было, Чехов рассказывал о ней, этой «гнусной гостье», из письма в письмо и однажды не сдержался: «Но обиднее всего, что после целого ряда моих писем о наших холерных передрягах Вы вдруг из веселого бирюзового Биаррица пишете мне, что завидуете моему досугу! Да простит Вам Аллах! <…> В то время, как Вы в своих письмах приглашали меня то в Вену, то в Аббацию, я уже состоял участковым врачом Серпуховского земства, ловил за хвост холеру и на всех парах организовал новый участок. <…> В Нижнем врачи и вообще культурные люди делали чудеса. <…>Жаль, что Вы не врач и не можете разделить со мной удовольствия, т. е. достаточно прочувствовать и сознать и оценить всё, что делается. Впрочем, об этом нельзя говорить коротко».

Суворин посвящал свои «Маленькие письма» совсем другому. Например, набрасывал иронический портрет барона Альфонса Ротшильда, «финансового гения с сущностью самого банального буржуа», у которого, по словам Суворина, «единственное право на величие – деньги, единственное право на поклонение – деньги. <…> А у этого короля золота и предки такие же, как и он, и ни малейших заслуг перед страною у них нет и не было…». Или рассуждал о том, насколько Россия отстала от Европы: «В Европе уже стены домов моют мылом, а у нас и руки мылом не моют десятки миллионов людей; у нас даже в столице грязь счищают первобытными метлой и лопатой, а там метлы давно не знают и гуттаперчевые щетки счищают грязь с улиц несравненно лучше нашей метлы и лопаты. <…> Но будем благодарны судьбе и за то, что мы – народ действительно умный, крепкий и способный <…>. Надо только работать, работать и работать и совершенно доверчиво брать из Европы все то, что пахнет наукой, искусством, ремеслом и вообще просвещением, и не утешаться тем, что дым отечества нам сладок и приятен».

Чехов чувствовал раздражение Суворина. Но рассказывал, сколько деревьев посадил в Мелихове (60 вишен и 80 яблонь), сколько принял больных, со сколькими хорошими людьми познакомился («интеллигенция здесь очень милая и интересная. Главное – честная. Одна только полиция несимпатична»). А Суворин увидел в этом благодушество, за которым Чехов будто бы скрывал или которым украшал жизнь «однотонную, бесцветную и унылую». Они, по-видимому, впервые расходились не просто в каком-то вопросе или мнении, но во внутреннем глубинном самоощущении. Точнее, оно обнаружилось впервые так зримо и остро. Хотя уже обозначилось зимой 1892 года в воронежской поездке и с тех пор проступало всё отчетливее.

Летом и осенью 1892 года Чехов уставал от своих разъездов и приема больных. Суворин, может быть, утомлялся от собственных слов. Чехов предлагал читателю посмотреть, «что делается внутри» палаты № 6. Суворин сравнивал русские метлы с европейскими щетками. Осенью 1892 года он в который раз сказал о себе, что он – прежде всего журналист, «человек дня, человек впечатления, боец по преимуществу, полемист». Очень начитанный, многопишущий, даровитый, пристрастный журналист. Но Суворин, настаивая на своем журналистском призвании, хотел ощущать себя литератором, писателем. Сочинял рассказы, пьесы (иногда вместе с Бурениным). Летом 1892 года на основе своего рассказа «В конце века» написал повесть «В конце века. Любовь».

Чехов, который говорил Суворину, что любит его рассказы («в них есть <…> что-то умилительное»), прочел «В конце века» еще в корректуре год назад, в декабре 1891 года. Нашел, что «содержание фантастично и интересно» и что автор выполнил свою задачу «устрашить читателя и испортить ему дюжину нервов». Правда, отклонил притязания Суворина выдать описанное за картину «нашего нервного века»: «Ей-Богу, никакого нет нервного века. Как жили люди, так и живут, и ничем теперешние нервы не хуже нервов Авраама, Исаака и Иакова». И посоветовал фантазировать дальше, ибо фантазии у Суворина «слава тебе Господи» – написать еще десяток таких «страшных рассказов» и собрать в книжку, которая «не залежится».

В рассказе было всё: соблазненная девушка, гипнотизм, галлюцинации, видения и привидения со «злыми и мутными глазами»: «Глаза эти не моргали, но казалось иногда, что они выступают из орбит, двигались вперед и шевелили вуаль и зрачок светился синим огнем». Была сцена удушения, когда рука стала давить герою на горло, «медленно, но постепенно увеличивая силу нажатия». Был и скелет, который «улыбался своей обычной улыбкой».

Летом 1892 года Суворин на курортном досуге переделал рассказ в огромную повесть, в сущности, роман. Прислал Чехову корректуру, чтобы он «прошелся» по тексту, что Чехов и сделал. Наговорил автору комплиментов, однако о сути переделки высказался с легкой иронией и прописывал Суворину «тихое» занятие беллетристикой, видимо, как средство отдыха от полемики с постоянными оппонентами, от «скуки и дурного настроения». А еще, чтобы сохранить хотя бы кусочек, хотя бы в таком виде, свободы и справедливости.

Умный, ревнивый, очень скрытный человек, Суворин, наверно, не пропустил ни упрека Чехова, что он ничего не написал о холере, ни «рецепта», низводящего сочинительство Суворина до баловства, развлечения от скуки. А его большую повесть, которую сам Суворин назвал романом, едва ли не до «курортного романа». Не в ходячем смысле слова (история любви «на водах», на курорте), а до развлекательного чтива: занять «разговорцами» на модную тему о «женском вопросе». Это обещало успех у читателя, ждущего от литературы и театра отвлечения от обыденного.

Может быть, считая нужным снять напряжение, Чехов хотел встретиться с Сувориным в Крыму: «Увидимся ли осенью? Будем ли вместе жить в Феодосии? Вы – после заграничной поездки, а я – после холеры могли бы рассказать друг другу много интересного. Давайте проведем октябрь в Крыму. Право, это не скучно. Будем писать, разговаривать, есть… В Феодосии уже нет холеры».

Очередное упоминание холеры Суворин мог понять как намек на его отъезд из Петербурга из-за страшной угрозы. Судя по ответам Чехова на письма Суворина, тот услышал невысказанное, прочел ненаписанное. От вопросов о Феодосии, о возможной встрече уклонился.

Чехов понял это молчание: «Не хотите? Ну, Бог с Вами».

Глава третья. «ПСИХОПАТИЧЕСКОЕ НАСТРОЕНИЕ»

Переписка Чехова и Суворина прервалась до телеграммы из Петербурга о смерти Свободина. Он умер в театре, во время спектакля, в одной из лучших своих ролей, в пьесе Островского «Шутники». Павел Матвеевич успел дважды побывать в Мелихове, весной и летом. Тогда Чехов понял, что, может быть, это их последняя встреча. Он написал Суворину: «Был у меня Свободин. Похудел, поседел, осунулся и, когда спит, похож на мертвого. Необыкновенная кротость, покойный тон и болезненное отвращение к театру. Глядя на него, прихожу к заключению, что человек, готовящийся к смерти, не может любить театр».

Мало о ком Чехов говорил то, что сказал о Свободине: «Я потерял в нем друга, а моя семья – покойнейшего и приятнейшего гостя». Он назвал его своим «заступником», видимо, памятуя приезд Свободина в Сумы летом 1889 года в печальные дни для семьи Чеховых; историю с «Лешим»; участие друга в его примирении с Лавровым. Вообще чтил в нем человека, который, по его словам, «искренно привязывался и искренно любил, не разбирая, великие или малые дела мы совершаем».

Чехов не смог поехать на похороны. Телеграмма пришла поздно, а главное, как он объяснил Суворину: «<…> в 30 верстах от нас холера, и я не могу оставить своего пункта. Заболело 7 человек в одной деревне и уже умерло 2. Может холера забраться и в мой участок. <…> До сих пор у меня не было ни одного случая холеры, но были эпидемии тифа, дифтерита, скарлатины и проч. <…> Писал мало, а о литературе думал еще меньше. Впрочем, написал две небольшие повести – одну сносную, другую скверную, которые буду печатать, должно быть, в „Русской мысли“. Я получил от Лаврова очень симпатичное письмо и помирился с ним вполне искренно».

Переписка Чехова и Суворина летом и осенью 1892 года таила откровенное и скрытое недовольство друг другом. Алексей Сергеевич жаловался на головные боли. Чехов сочувствовал и рассказывал, что лечит бабу Авдотью, тоже от головной боли: «Ей помогает салициловый натр и, чтобы получить 2–3 порошка, она ходит ко мне за 5 верст. <…> Около нас было 11 холерных. Это цветки, ягодки будут весной. Высокая смертность – это серьезный тормоз. Мы ведь бедны и некультурны оттого, что у нас много земли и очень мало людей».

В этих словах, судя по числам, заключен ответ на то самое рассуждение Суворина в «Маленьком письме» об отставании России от Европы, на противопоставление щеток и метел и на замечание о «дыме отечества», которым не стоит якобы утешаться. Видимо, чувствуя, что Чехов может отдалиться, Суворин уже не в первый раз предложил ему стать сотрудником «Нового времени» с «основательным содержанием». Чехов отказался: «<…> на первое, т. е. на сиденье, у меня не хватит пороху, ибо я плохой и ленивый журналист, а второе я уже взял». Чехов имел в виду свой долг типографии Суворина. На «содержание» к Суворину он не пошел бы ни за что, что бы ни сочиняли на этот счет Ясинский и его приятели. Но по-человечески был к Суворину еще привязан. Поэтому, получив письмо Анны Ивановны, что он плох, Чехов тут же, 30 октября, выехал в Петербург: «Для меня это была бы такая потеря, что я, кажется, постарел бы лет на десять!»

Но тревога оказалась преувеличенной. Чехов успокоил взволнованного Щеглова: «Старость, ничего не поделаешь. <…> А[лексей] С[ергеевич] выглядит бодро, работает каждый день, гуляет, много говорит, и вообще в его жизни не замечается никаких перемен». Сказано об этом с какой-то скрытой иронией. Перемен не было и в среде петербургских литераторов. Фидлер записал в дневнике 5 ноября в день отъезда Чехова: «В одном купе с Альбовым случайно оказался и А. П. Чехов, который пробыл здесь всего несколько дней; в качестве врача он консультировал больного Лескова <…> и предсказал ему всего-навсего год жизни. Эта встреча, похоже, пришлась Альбову не по душе; недавно он провел с ним (Чеховым) час-другой и заявил <…> что Чехов ему несимпатичен: у него, мол, „ мазурницкие глаза“».

Неприязнь Альбова к Чехову отмечали и другие современники. Но этот часто угрюмый человек, сетовавший на непонимание, несчастный в личной жизни, не жаловал многих. То ли эпигон Достоевского, то ли невнятный предтеча увлечений мистикой, сверхъестественным, он искал и не находил свой тон. Это, видимо, влияло на его настроение. Чехов, конечно, чувствовал отношение Альбова и был с ним всегда подчеркнуто вежлив. Наверно, в пути речь шла об участии Чехова в журнале «Северный вестник», где Альбов был одним из редакторов, но скорее числился, чем влиял на жизнь журнала. Главную роль здесь в это время играл Аким Волынский.

Чехов отвечал неопределенно. Месяц назад он уже сообщал нынешней издательнице этого журнала Гуревич, что написанные им летом повести не годятся для «Северного вестника», и просил «дать отсрочку». Обе повести предназначались в «Русскую мысль». И хотя Чехов обещал Суворину «угостить» его новой повестью [ «Рассказ неизвестного человека»] еще в корректуре, в Петербург он ее не брал, потому что работал над последней главой. Таким образом, в 1892 году всё написанное Чеховым являлось Суворину, как всем читателям, в журнальной книжке.

Что заставило Суворина написать автору «резкое» письмо о «Палате № 6»? Потом показать Смирновой ответ Чехова с комментарием, чтобы она не сомневалась, будто тот сходит с ума. Софья Ивановна отделила впечатление от повести и оценку письма Чехова. О повести она высказалась без порицания: «Чехов <…> спустился <…> до палаты умалишенных, до самого страшного предела, куда мы неохотно заглядываем. Жутко, неприятно, что говорить <…>. И я <…> считаю огромной заслугой с его стороны, что он не побоялся этой тьмы. <…> Я удивляюсь, как Вы, такой нервный, чуткий человек, не оценили чеховского рассказа. В нем каждая строка бьет по нервам, и не описанием кровавых сцен, как у Зола в его „Bête Humaine“, а той внутренней борьбой человеческого духа, когда он то поднимается на страшную высоту, то падает в пропасть».

Суворин прочел повесть Чехова за две недели до появления в «Новом времени» первых глав собственного романа «В конце века. Любовь». В нем, по сравнению с рассказом, изменился сюжет, умалилось, но не исчезло совсем то, что Чехов назвал «областью чудесного» (видения, двойники, скелет, гипнотизм и т. п.). А «разговорцы» разрослись до многословных монологов и диалогов о современном браке, семье, эмансипации и т. п. Суворин, наверно, ждал успеха, обещанного Чеховым, и не только им. Это был газетный роман – не потому лишь, что впервые появился в газете, а потому, что был рассчитан на определенную публику. Вряд ли Суворин думал об успехе у серьезной публики, у думающего читателя. Почему же он так ополчился против «Палаты № 6», а письмо Чехова демонстрировал как свидетельство его душевного нездоровья, будто отождествлял автора повести с ее героем, зачастившим во флигель для бесед с душевнобольным пациентом.

В своем ответном письме Чехов предложил оставить в стороне и его самого, и повесть, а сосредоточиться на главном: «Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше – ни тпрру ни ну… Дальше хоть плетями нас стегайте. У нас нет ни ближайших, ни отдаленных целей, и в нашей душе хоть шаром покати. Политики у нас нет, в революцию мы не верим, Бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и слепоты не боюсь». Из всех убийственных потерь Чехов назвал утрату зрения, которая лишила бы его и сочинительства, и врачевания. На самом деле не страшился?

За месяц до этого разговора с Сувориным, 24 октября, Чехов написал Щеглову нечто, выдавшее его состояние: «Я уже давно не писал с удовольствием, а это дурной знак». В письмах 1892 года, когда речь заходила о литературной работе, он несколько раз прибегал к определению – «туго». О повестях сказал «тугие». О себе, что пишет «с натугой», что он «тугой автор», будто радость сочинительства, о которой он летом писал Суворину («талант будет прыгать у Вас в душе…»), его покинула. Может быть, он боялся этого больше, чем смерти и слепоты. Потому что, когда действительно пишется «машинально», живется «кисло и скучно», а всё написанное, по его словам, – всего лишь, в лучшем случае, – «мило, талантливо». Но можно было бы и не писать, потому что «кто ничего не хочет, ни на что не надеется и ничего не боится, тот не может быть художником».

Одной повестью больше, одной меньше – не все ли равно, одинаково получается «лимонад», приятный литературный напиток. Все равно – пустота, прикрытая «чужими лоскутьями». Одни скрывают ее идеями прошлых лет, другие новомодными увлечениями. Но за всем этим – пустота, которой боятся только такие болезненно-чуткие натуры, как Гаршин, который предпочел другой провал. Чехов, наверно, не случайно вспомнил его в послании Суворину: «Я не брошусь, как Гаршин, в пролет лестницы, но и не стану обольщать себя надеждами на лучшее будущее».

Такие заявления, с точки зрения Суворина, выглядели, видимо, либо фразой, либо симптомом душевного расстройства. Он предпочел второе объяснение, а Смирнова первое, потому и написала Суворину: «Как! писатель, художник, большой талант, по его же словам, заканчивает новую повесть, и говорит: „Ничего не хочу, ни на что не надеюсь…“ <…> письмо его мне так же непонятно, как Вам его рассказ».

Ошиблись или, может быть, испугались оба. Для Суворина понять «Палату № 6» и письмо Чехова значило согласиться, что его собственный роман, уже набранный, готовый к печати – тоже пустота, а все многостраничные рассуждения героев о «женском вопросе», вся эта мишура вроде видений, скелетов и прочего – чужие и довольно жалкие «лоскутья». Для Смирновой согласиться с оценкой, данной Чеховым поколению «людей в возрасте 30–45 лет», к которому принадлежала и она, равносильно было бы, наверно, приговору самой себе, писавшей в 1870-е годы романы на актуальные, даже сенсационные, темы. И вот всё это «лимонад»? Всё «шаром покати»?

Смирнова ответила на это целым манифестом в своем письме Суворину: «Я не думаю, как Чехов, что мы переживаем какую-то болезнь, что у нас за душой ничего нет. Я верю в жизнь, в ее светлые минуты, ради которых не только можно, но и должно жить, верю в человека, в хорошие стороны его души, в его бесконечное совершенствование, верю, что в каждом из нас есть искра Божия и что назначение писателя не гасить, а разжигать ее». Суворин послал письмо Смирновой в Москву. Это походило на «переписку втроем», причем без разрешения на то двух участников, что покоробило Чехова. Он написал Суворину: «По-видимому, она хороший человек, но все-таки напрасно Вы показали ей мое письмо. Она для меня чужая, и мне теперь неловко».

Суворин грешил привычкой передавать чужие слова, показывать чужие письма. Подобное было в поведении Митрофана Егоровича, над чем братья Чеховы иронизировали, за что сердились. Но таганрогский дядюшка поступал так из «высоких» соображений: он гордился родней, он наивно хвастался и простодушно величался чужими успехами. Суворин будто тешился, заочно сталкивая людей. По некоторым признакам он знакомил Буренина с отзывами Чехова о нем.

О кредо Смирновой, провозглашенном ею с неподдельным пафосом, Чехов отозвался почти небрежительно: «Это не воззрение, а момпасье. Она подчеркивает „можно“ и „должно“, потому что боится говорить о том, что есть и с чем нужно считаться. Пусть она сначала скажет, что есть, а потом уж я послушаю, что можно и что должно. Она верит „в жизнь“, а это значит, что она ни во что не верит, если она умна, или же попросту верит в мужицкого Бога и крестится в потемках, если она баба».

В своем первом письме он поступил именно так. Сначала сказал, что есть в современной литературе. Потом о том, чего нет, но должно быть: «Вспомните, что писатели, которых мы называем вечными или просто хорошими и которые пьянят нас, имеют один общий и весьма важный признак: они куда-то идут и Вас зовут туда же, и Вы чувствуете не умом, а всем своим существом, что у них есть какая-то цель, как у тени отца Гамлета, которая недаром приходила и тревожила воображение».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю