444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 1 » Текст книги (страница 61)
Приключения сомнамбулы. Том 1
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 61 (всего у книги 65 страниц)

– Какая-такая Ида? – не удержался Соснин, хотя давно понял о ком велась речь; захотелось на миг остановить поток счастливой взволнованности, чтобы перевести дыхание, самого ведь захлёстывали эмоции – недосягаемая, воздушная, столько лет невозмутимо сносившая хулу и восторги, даже с удивлением глянула на него с портрета.

– Ида Рубинштейн! Серова, искавшего модель для «Похищения Европы», покорила её «Шахерезада», с Идой Серова познакомил в Париже Бакст, я при этом присутствовала, Ида, помню, сомневалась, стоит ли позировать, но уговорили…и появилась написанная за пару-тройку парижских сеансов невиданная петербургская ню, в Русском музее, когда повесили портрет, случился скандал, но скандал не раздували, Серов внезапно умер. Догадались, почему обнажённая Ида – охристая, такая же, как фон? Она – будто прозрачная, фон сквозь неё просвечивает. Серов избегал красивости, писал не плоть, дух. А вот, – надела очки, – Идочка в костюме Святого Себастьяна; задёрнула занавеску, дабы не подглядывали тайные недоброжелатели, витавшие в заоконной мгле. – Я въяве вижу все выступления, все партии Авроры, Тамары, Иды! А как хороша была Соничка в «Дон Кихоте»! Её прыжки-полёты…

памяти места

– …репетировали в зале Екатерининского собрания, у Львиного мостика, рядышком с домом, где Илья Маркович обживал большую – комнаты подковой – квартиру.

Подковой, – улыбался Соснин, – не много ли совпадений?

– Да, комнаты изгибались анфиладой, а две двери в одну квартиру выходили на лестничную площадку.

Знаю, знаю, бывал, – улыбался Соснин, – совпадений много, но что с того?

– Илье Марковичу наскучивало смотреть в окно на сонный канал, заявлялся нашим мучениям посочувствовать. Зашёл раскланяться с Сергеем Павловичем и алупкинскую незнакомку увидел в накидке из чёрных кружев…хотя, прошу прощения, я про это уже рассказывала…

И по пути к буфету пошатнулась, угол стола задела.

дальнозоркий слепец

– Сергей Павлович мало что смыслил в жизни людей, не умел заглянуть в душу другого, понять, что в ней творится. Он вообще был выше обыденности. Говорил с тобой, а не видел, хотя мог, не мигая, в глаза уставиться – сквозь тебя смотрел в неизведанность, дьявольски прозорливый в искусстве, такие разглядел дали.

И знаете ли, когда я впервые вспоминать стала во всех подробностях? Нас эвакуировали из блокады по льду, привезли в Пермь; или Молотов? – совсем запуталась, – приехали и прямиком – в оперный театр, который дягилевский отец построил. И всё-всё отозвалось! А как его братья-мученики страдали!

Соснин потянулся к засахаренному шарику с клюковкою внутри.

– Нет, соврала, не прямиком в театр, – привезли в общежитие, в большущей комнате с железными кроватями встречает нас Валечка, сослуживица Ильи Марковича по архитектурно-планировочному отделу. Почему я вспомнила? – Валечкин малыш, художник от рождения, рисовал, рисовал всегда и на чём попало, его кровать от стенки отодвигали, чтобы обои не разрисовывал, так он пальчиком в воздухе что-то изображал…

ей хочется понять что именно заряжает творческой одержимостью и куда, к чему она (творческая одержимость) ведёт и приводит

– Седая прядь, монокль, обворожительная улыбка, тёмный пиджак и светлые брюки, моднейшие башмаки, трости; барственность, художественное самомнение, шарм и изысканнейшее фатовство-франтовство с головы до ног, да? Сноб. А какие бури внутри, какой горячий, чувствительный!

Ничегошеньки не написал, не нарисовал, не поставил, но сумасшедший был, каких мало, сумасбродств его хватило бы на ватагу гениев! И доля за острое чутьё и вкус выпала ему тяжкая, и комьями грязи его забрасывали – всё необычное, невиданное и неизведанное искусством, всё, что не проявилось ещё, лишь носилось в воздухе, ловил на лету. Да, излучатель вдохновения, жрец новизны, – нехотя соглашался Петя, когда мы колесили с ним по Провансу и смаковали вина. И издевался над дягилевскими маниями, распущенными им самим слухами о происхождении от случайной связи Петра Великого, но тут же губу кривил, мол, чем чёрт не шутит?! – с самоназванным великим предком Сергея Павловича явно роднили стать, страсть к преобразованиям, буйный нрав… болезненная любовь и презрение ко всему русскому. И, конечно, Петя, верный себе, запугивал. – Жрец новизны, вестник будущего, а если – оборотень? Если он, – Петя, едва сдерживая смех, ужасные корчил рожи, – лишь яркий первенец опасной закулисной профессии, которая не постесняется новизну душить, коли посчитает её невыгодной. Петя предвидел теневую власть продюсеров, да?

читать мораль небожителю?

– Искушал неземным совершенством и Фокина, и нас, подопытных мышек сумасброднейшего из вивисекторов! По привычке царственной головой покачивал, – сглотнула Анна Витольдовна, – а будто именно тебя укорял, настроение делалось препаршивое. Да ещё неуёмная страсть к художественным сенсациям зависела от его интимных наклонностей, так угнетавших труппу; успехи вызревали в отравленной атмосфере – окружён был неописуемыми красавицами, но все они были ему противны, тем паче, если осмеливались кокетничать с очередным его фаворитом.

Огонь желанья выжигал до тла душу.

Ваца околдовывал – Сергей Павлович вдохновлялся и вдохновлял: с безоблачного неба, чудилось, изливался божественный баритон. Но стоило потупить взор фавориту, громы-молнии разражались с неумолимостью рока – приступ ревности, кара изменника; он чихать хотел на приличия!

Соснин раскусил клюковку.

– Оцените сценку! – сама видела, слышала. Приём после сенсационной премьеры, всё честь-честью – сияние огней, зеркала, шампанское; приглашён весь Париж. Наш триумфатор в толпе напомаженных обожателей, гордо, повелительно наступая на пятившихся фотографов, вдруг заозирался, метнулся к Ваце, схватил за лацканы фрака, громко прошипел: не смей отпираться, лжец. Матка Боска! – назавтра ломался репертуар, секлись невинные головы; резкости, вероломства ему было не занимать, но мало кто, кроме Иды, осмеливался ему перечить. С садистическим упоением наш обворожительный деспот репликой на бегу мог сокрушить судьбу и попробуй-ка объяснить вдогонку, что в тебе погибнет талант! И пусть, пусть подспудные побуждения всякого художника не обязательно благородны. Однако творящие искусство из живых людей сродни палачам, да? Деликатнейший, отходчивый в театрализованном гневе своём Лёничка Якобсон и тот, ставя номер, менялся неузнаваемо, дур-р-ра! – самое ласковое его ругательство, дурой всем в носы тыкал, да ещё грубил, кричал на танцовщиц так, что сам за сердце хватался, а ученицы мои, проказницы, прыскали, не ведая, что их ждёт впереди. Но ведь не со зла, по наказу свыше, как говорится, да? И с рождения ли, младенчества наказу следуют? – рисуя на обоях, пальчиком в воздухе. Только художник кисточкой не убивает. И писатель заострённым пером разве что ранит призраков, – взяла с буля ардисовскую книжку в жёлтой обложке, полистала; с обложки скептически глянул поверх очков автор.

подвох от приручённого гения

– Как было не надорвать душу, не рехнуться в том нечеловеческом напряжении?! Вацу Дягилев извёл, подавил, на нём вина и за сценическое счастье его, и, думаю, за безумие! Великий в танце, в показе чувственных грёз, Ваца был зауряден, некрасив в жизни, после представления укорачивались, теряли форму даже великолепные его ноги. Волшебного фавна загорелся было лепить Роден, никаких прыжков, – требовал Роден, – только позы и жесты! Не мог налюбоваться позами, которые принимал нежившийся на скале Вацлав, а Дягилев, помню, зачитывал нам восторженные письма к нему Родена, даже рассылал их потом по газетам, критиковавшим «…Фавна». Но Роден раздумал лепить Нижинского – гасли софиты, магнетизм вылетал в трубу.

сгодится, вполне сгодится, в дьяволиаду

– Безумие и после смерти Вацу преследовало. Или так продлевалось вне тела его искусство? Вацу не сразу земле предали – несколько лет в подвале психиатрической лечебницы в запаянном гробу пролежал, пока Лифарь тайно от родственничков, которые тоже были с приветом, как сейчас говорят, чуть ли не выкрал тело, перевёз из Лондона и похоронил на Монмартрском кладбище рядышком с Берлиозом; грех подумать, но повезло ещё Дягилеву – не покарал Господь, не дал дожить до этого зловещего погребения.

печально, но факт

– Не верится, выхоленного барина фурункулёз унёс!

Он весь был слеплен из парадоксов – требовал пробковый жилет, едва всходил на корабль; не умел плавать, страдал водобоязнью, а умер в…

Венеция, 13 апреля 1914 года Дорогая Соничка!

С утра по приезде дул сирокко, лупил дождь. Ничего не оставалось, как отсиживаться в гостинице, предаваться винопитию, да чтению удачно купленной на римском вокзале книги – непогода обнажала авторскую иронию: бархатная голубизна небес, вино, горячащее кровь, сладостная чувственность…

Ублажая постояльцев, истомлённых ненастьем, в вестибюле, который походил на антикварную – на все вкусы – лавку, разожгли камин. Долговязый, затянутый в пёстрый шёлк официант, лавировал между креслами и ползавшими по ковру малолетними детьми, обносил горячим шоколадом и «Амбруско» с корицей. Старался развлечь болтовнёй портье; лысый круглоголовый плут хвастал короткими знакомствами с международными богачами и артистами, русскими в том числе – запомнил мой паспорт и постреливал в меня маслянистыми глазками, увязая в мешанине английских, французских, итальянских слов, вырисовывал в воздухе крендели пухлой ручкой с кольцом – он якобы помогал Сергею Павловичу покупать какие-то редкостные раковины для будущей постановки. Слушая его краем уха, я отложил книгу, с меланхолическим восторгом следил за тем, как космы тумана, словно репетируя в ускоренном темпе работу времени, откусывали ротонду у палаццо напротив, валютообразные венчания фантастических контрфорсов… делла-Салуто. Когда же брызнуло солнце, я из упрямства не зашагал на вожделенную площадь, которая, судя по опустелости вестибюля, уже кишела разноплемёнными паломниками, а поплыл на Сан-Микеле, чтобы затеряться на час-другой среди кладбищенских призраков.

Плыл я долго, избрав почему-то окольный, огибавший главные красоты, маршрут.

Впрочем, вскоре я об этом не пожалел.

Роскошь, окунувшаяся в гнилую воду. Пляска бликов на цоколях. Шаткие песочно-серые, розоватые, краснокирпичные парапеты; порталы, рельефы, тяги из белёсого истрийского известняка. Словно обессилел в канун весны от карнавальной регаты, с ленцой взрезал аркады, карнизы, вонзался в облака чёрный лаковый нос лодки. Пока плыли, испытывал пьянящее раздвоение ощущений – наслаждался зрелищем, вдыхал горячую вонючую сырость. И ловил совпадения шага гребков с шагом членений разностильного, причудливого фронта канала, угадывал в наглых молодцах с вёслами неотразимого гондольера, который так очаровал привередливо-восторженного Сергея Павловича.

Выплыли из Канала.

Свернули налево, к Сан Марко с Дожами, долго плыли вдоль набережной, снова налево, а за обшарпанным Арсеналом взяли вправо.

Приплыли.

Прямоугольный остров, взятый в геометрически-строгие глухие стены, являл высокий контраст инобытия петляниям-кривляниям Гранд-Канале, вкривь и вкось разбегавшимся венецианским улочкам.

Дурман цветущей магнолии. Тишина. Лишь нежный перезвон далёких колоколов, порхание и пение птиц тревожили покой в царстве мёртвых. Однако одиночество моё продлилось меньше, чем мне бы того хотелось: у свежевырытой ямы, воткнув в кучу земли лопаты, сидели за бутылью вина крепкие парни в чёрных тужурках, которые весело встретили моё появление. Могильщики, как известно, склонны к философичности…

– После похорон Ильи Марковича хотели вас разыскать, созвониться, – зачастила Анна Витольдовна, – но спустя неделю Евсейка скончался…Игорь Петрович уехал, вскоре и он умер…

Соснин дочитывал страницу: …а очутившись-таки под взлетевшим на колонну львом, я, захлёбываясь зрелищем, жадно озирался, будто безвозвратно терял увиденное, – ещё видел, но уже мечтал вернуться, и поскорей, на будущий год.

– А в августе война… – вздохнула Анна Витольдовна.

Да-а-а-а, всё же прогнозистом он был худым, – успел подумать Соснин, глянув на тушевые окантованные картинки, – зато Тирц смотрел в корень.

– Илья Сергеевич, форточку прикройте, пожалуйста, Соничку бы не простудить, – засновала по комнатке, захлопотала, – и посидите на кухне, там почитайте, пока я Соничку переверну, ко сну подготовлю. Беда без облепихового масла, беда.

продолжение

(на гербовой бумаге кафе «Флориан»)

……………………………………………………………………………………………………………………………..

…………………………………………………………………………………………………………………………………..

…………………………………………………………………………………………………………………………………..

…………………………………………

…………………………………… вот пример обманчивости первого впечатления! Ошалелый от солнцепёка и театрально-пышных статей Пьяццетты – падкие на чародейство зрители, а с ними, конечно же, и я, грешный, подменяя актёров, но не ведая о собственных ролях, завороженно кружили по самой сцене – так вот, не в себе от увиденного, надумав завтра же поплыть на Лидо, стряхнуть венецианскую магию, я поднялся в галерею Дворца Дожей, где гулял спасительный ветерок.

Захлёстываемый бутылочно-зелёными волнами терракотовый, с мучнистым портиком, монастырь Сан-Джорджо-Маджоре очаровывал сказочно-прекрасным, слов нет, но в пику дежурным восторгам, я бы сказал, сладковатым видом: вычурность арочного свода галереи, лежащего на завитках колоннады, прорези перил, вторящие в миниатюре рисунку арки, да фоновая благодать с монастырём, обрамлённая на переднем плане силуэтно-тёмной рамкой-виньеткой; приторная картинка – однажды в детстве я объелся цукатами, заготовленными для торта, – отлично украсила бы подарочную коробку рахат-лукума. Но стоило сдвинуть с «выгодной» точки зрения орнаментальное, переслащённое по мавританским рецептам диво, непроизвольно сочетая его фрагменты при переходе с места на место, как минутное раздражение улетучилось. И тут… Наверное, слеплен я из странного теста. Пилигримы, досель загипнотизированные вечной красотой, очнувшись, словно обидевшись и пригасив очи, покидали галерею, я же вперился в только что ославленную картинку-грёзу – фон надвигался, подминая и поглощая передний план, а её, эту сладкую картинку, пересекал старый, пугающе-мрачный, с грязно-серыми брезентовыми тентами над палубой чёрный пароход, из высоченной наклонной чёрной трубы которого дым с копотью валил, как из преисподней.

Пишу в кафе.

В одном из его тесных, как купе вагона, зальчиков с помутневшими от времени зеркалами и затянутыми красным шёлком диванчиками.

Попиваю воду со льдом, поглядываю на прелюбопытных в их поэтическом маскараде типов, чей облик, жесты, пожалуй, и впрямь убеждают, что пороки – а пороки выставлены здесь напоказ – служат благодатным горючим творчества. Вот взлохмаченный, с подведёнными глазами, накрашенными губами и ярчайшим зелёным маникюром…

Но – достаточно описаний!

С чего бы это я, Соничка, засмотрелся с восхитительной галереи на страшный уродливый пароход?

Не угадала? И Аня не помогла? Просто-напросто не терпится приплыть к вам, снарядить восхождение на Ай-Петри… Затем Илья Маркович припоминал ночные бдения в башне символистов – отзвучали стихи, накатывал в открытые окна шум закипавшего под ветром чёрного сада и кто-то молвил: волны Тавриды. Припоминал, ибо душок прекрасного венецианского умирания усилил беспокойство о доме – Илья Маркович доверился злым пророчествам, остро ощутил вдруг близкий конец Петербурга и заспешил, дабы застать, успеть.

В последние дни, – признавался Софье Николаевне дядя, – это как наваждение. Ещё во Флоренции, при осмотре вестибюля библиотеки Лауренциана милейший синьор Мальдини, глава музейных попечителей, согласившийся любезно быть моим гидом, вдохновенно сравнивал микеланджеловские кронштейны с разворачивающимися свитками, а я видел вместо них, тех дивно прорисованных кронштейнов-свитков, твои локоны. И напустилось! Вот кони, вознесённые над кружевами и блёстками Святого Марка; они кокетливо попирают копытцами левых передних ног абаки коринфских капителей – колонны удерживают коней в заданной позе. Но, заметив их, этих византийских кровей коней, я вовсе не заскучал по табуну вороных, с патиной, скакунов, которые разбрелись по петербургским мостам и площадям, нет. На сей раз я не дивлюсь и гениальности Трубецкого, впервые в истории, наверное, поставившего памятник не монарху на коне, но памятник памятнику, – выделил Соснин, – и – представь! – не глядя на всадника, вздыбленному коню коего недостававшую точку опоры подарила змея, я почему-то спешу к Манежу, спешу умилиться парными Диоскурами: до чего же комичны лошадиные крупы, опирающиеся брюхами на мраморные пъедесталы с профилированными карнизами! И тут же я тону в предновогодней вьюге, силюсь обуздать шальную лошадь, которая едва не вывалила нас из саней, когда мы сворачивали на Геслеровский. И если петербургская нота всё призывней звучит в Венеции, в этом сказочно-театрализованном сгустке итальянского великолепия, значит – пора!

Далее Илья Маркович извещал, что выезжает по железной дороге через Триест в Афины, оттуда отправится морем в Ялту: вдохну ветер, надувавший паруса Язона…и пр. и пр. Он телеграфировал уже в «Ореанду», чтобы за ним оставили номер.

импульс

В «Ореанду» Соснина не впустили.

Он зашёл, правда, в сумеречно-прохладный вестибюльчик с остеклённым прилавком-витриной, где по музейному подсвечивались нейлоновые бюстгальтеры, трусики, прочий импортный ширпотреб, продававшийся на валюту, но ресторанную дверь блокировал монументальный швейцар в засаленных брюках: кормили иностранцев. Окончательно разозлила Соснина понурая очередь в кафе второго этажа, которая, обмахиваясь газетами, маялась на открытом лестничном марше, торчавшем из бокового фасада гостиницы в лаврово-пальмовый палисад.

Побрёл, не солоно хлебавши, по набережной.

Зачем-то запрыгнул на катер – уже убирали трап.

по воле волн

Затарахтел мотор.

Из рубки, всхрипев, оглушительно заголосила Шульженко.

Отступая, потянулись ввысь горы.

Над ожерельем набережной возникла сутолока блочных коробок, будто бы разом высыпанных на желтоватые округлые плеши.

Облупившийся, разъедаемый коррозией нос катера утыкался в облако; приподымался на манер театрального макета клин реечной палубы, палубный клин тянул за собою фальшборт со спасательным оранжево-белым кругом, бухту каната, макушки пассажиров, вдавленных в спинки скамеек. И сразу, покинув вату, железный нос ухал в пучину, шумно вспарывал отороченный пеной вал – брызги, солёная пыль, вместо макушек – испуганные затылки…рядышком – за бортом – невозмутимо скользили по густо-синему водному склону чайки.

Помнишь лето на юге, берег…

И вздымался, и падал нос, абрикосовая косточка перекатывалась по палубе. Неладный день, укачает, – засосало в груди; раздражала на остановках – Ливадия, Золотой пляж… – крикливая толчея у сходен, противно приплясывали скалы – не посмотрел даже на семейную реликвию, птичий замок; забавно, не верил легендам, бодрившим родственников, а с изрядной наценкой за кукольную романтику там удавалось попить холодный рислинг, если везло – чешское пиво, стоя однажды в кучке страждущих, услышал как продолдонил экскурсовод: несколько лет замком владел придворный врач Вайсверк.

Косточка покатилась к ногам.

За тропическим буйством, за сизо-розовыми складками гор дрожал жаркий воздух над усеянной загорелыми телами песчаной косой; её огибал с прощальным сиплым гудком белый пароход. Пятнистая подвижная тень одинокой груши. Голова на Викиных коленях, бездонное небо. Вика вязала – провисали пушистые нити, ловко сновала рука, приближая-удаляя тиканье часиков.

Надвинулся мисхорский причал, пляжик, на котором нежились с Нелли, сбежав с Ай-Петри.

Шлёп, ш-ш-ш-ш.

Почему она желала, чтобы он вмиг изменился, сделался вдруг другим?

Шлёп, ш-ш-ш-ш; шлёп, ш-ш-ш-ш.

Но в принципе возможно ли было внезапное изменение-обращение? Ведь если такое «вдруг» и случается, то только после долгих накоплений чего-то, что подготавливает внезапный духовный переворот… накапливалось ли в нём что-то, что…

Однако…Если б он всё-таки чудесно обратился в тот день в другого, неужто они бы до сих пор были вместе?

Десять лет пролетело, а та же столовая-стекляшка на берегу, опоясанная, кажется, той же очередью, и – акации, девушка, горюющая над разбитым кувшином.

Шлёп, ш-ш-ш-ш, шлёп, ш-ш-ш.

Ого! – ветерок трепал обрывок афиши; в ялтинском летнем театре вчера ещё дирижировал заслуженный артист… вспомнился давний прибалтийский концерт. Балкончик деревянного зальчика, запах олифы, близко-близко, под балкончиком, подсвечник, пюпитр; Герка нависал над клавесином, Вика, поймав момент, быстро перелистывала страничку нот. Литовская женщина-сопрано в тёмно-синем платье, смущённая аплодисментами, окунала в розы хуторское лицо. После концерта шёл вдоль расплескавшегося залива, мимо рыбачьих домиков – шёл в мемориальную читальню-музей на макушке дюны, накрытой кронами сосен. Семейные фотографии – Манн с домочадцами – под стеклом, объявление о научной конференции, перечень докладов. «Кто такой Ганс Касторп»; захотелось перечитать объяснения Ганса с Клавдией по-французски.

снова вверх-вниз (безотчётно)

И зачем, спрашивается, взбирался по крутой бесконечной лестнице?

На обсаженном дуплистыми кипарисами рыночке в Гаспре – пучки мокрой редиски, горками – молодой миндаль в чехольчиках из бледно-зелёного плюша.

Обошёл длинные дощатые столы и – опять вниз, к морю, по той же ветхой бетонной лестнице.

Марши с гнутым железным поручнем, резко сворачивая, пробивали заросли бузины, жасмина, в густой зелёной темени струился кое-где взятый в трубу ржавый ручей. В площадках, разновысоких, выщербленных ступенях зияли дыры. – Погоди, не беги, угорелый, псих! – кричала Нелли, – так недолго шею сломать.

у сороки на хвосте (неофициальная, суммирующая пересуды справка?)

Разведясь с Сосниным, Нелли выскочила за популярного поэта-песенника, чьи куплеты горланила вся страна, хотя её союз с поэтом изначально дышал на ладан, песенник терзался содеянным и вскоре вернулся к престарелой жене и взрослым детям, а Нелли сошлась с полиглотом-гидом, который не только подвизался в «Интуристе», но и синхронно переводил на зарубежных форумах речи партийных бонз. Когда же за идейные прегрешения его отлучили от обслуживания руководящих тел, и он сделался не выездным, Неллиным избранником стал кинохудожник с «Ленфильма» – лауреат Ташкентского и Карловарского фестивалей. Как-то Шанский показал его Соснину в Доме Кино – лихорадочно взблескивая вылупленными очами, небритый, лохматый лауреат в творческой спецодежде – чёрном кожаном пиджаке, небрежно брошенном на плечи поверх свитера грубой вязки – нетвёрдой походкой направлялся в буфет. Не дурак крупно выпить, ревнивец, он безобразно скандалил, поднимал руку на ненадёжную супругу, закатывал под градусом кулачные бои с соперниками – а их хватало, Соснин ведь и на себе испытал чары широко расставленных, голубовато-серых, с поволокою, глаз; Шанский холодно комментировал неизбежный разрыв: яблоко раздора оказалось червивым. Нелли матерью-одиночкой гордо помыкалась с рождённым от прославленного кинематографиста сыном-заикой, жила тем, что шила на заказ, а за ней тем временем ухаживал вальяжный араб, баснословный богач, по слухам – нефтяной шейх, но ей вовсе не льстило попасть, пусть и главной женой, в роскошный гарем, она нацеливалась на большее, зорко всматривалась в попадавшихся на глаза потенциальных претендентов на роль идеального для неё суженого. Ого-го, для всякого – тем более безмятежного – семейного корабля Нелли в своей боевой очаровывавшей оснастке была опасней, чем рыба-меч, – похохатывал Шанский, следивший по старой памяти за перипетиями её брачных экспериментов. И как в воду глядел – большим призом за собственное упорство стал для Нелли отбитый у какой-то примитивной соперницы щуплый лысоватый еврей – блистательный физик-теоретик, сдвинувший с мёртвой точки Единую Теорию Поля, ту самую ЕТП, которая не далась Альберту Эйнштейну. Феликс, как звали гениального суженого, да-да – вспомнили? – Феликс Гаккель, гениальный сынок Романа Лазаревича, так вот, Феликс, по крайней мере для себя, уяснил почему именно ЕТП не далась Эйнштейну – разные физические поля будто бы могли быть сведены в единое суперполе, как назло, лишь благодаря оклеветанному и отменённому самим Эйнштейном мировому эфиру; на квартирном семинаре Феликс с заносчивостью вечного вундеркинда даже посетовал, что Эйнштейн на базе ошибочной предпосылки покусился перевернуть вверх дном физику, а не посвятил себя карьере часовщика. Между тем, волшебные частицы фантомного эфира – внимание, вот оно! – неслись со скоростью, превышавшей священную эйнштейновскую константу, то бишь, скорость света, но при этом… оставались недвижимы. Что, мозги набекрень? Ещё бы! – радикальные физики, с первого раза сдававшие теоретический минимум самому Ландау, и те опасливо перешёптывались. На антинаучную дискуссию возмущённо откликнулась, защищая здоровые основы, «Литературка», от посягнувшего на святое открестились академические круги. И поделом! Расширяя горизонты своей теории, Феликс угадывал в универсальном эфире форму бытия ноосферы и своеобразный интегральный код человечества как кругленькой суммы индивидуальных кодов. Допустим. Но самым скользким в рассуждениях Феликса, было, однако, то, что вещая содержательность эфира коррелировала с неисчерпаемой премудростью Торы, ибо в священной книге евреев Феликс увидел не столько тотальный молитвенник, сколько шифрованную энциклопедию прошлых и грядущих событий, судеб. И хотя, поминая Тору, он вряд ли предусмотрительно подстилал соломку, потрафляя самонадеянным религиозным экстазам ближневосточных коллег, роковое словцо повисло в воздухе и его не замедлили произнести – отводя обвинение в утрате бдительности, служки Обкома, которые были святее генсека-папы, осудили рецидив сионистской физики, после чего – оправдывался перед Шанским на коктебельской попойке ответственный референт ЦК – старцам из Политбюро и пришлось спускать всех собак: инспирировать возмущение либеральной писательской газеты, гнев академиков, шутка ли – жидовско-беспартийные руки потянулись к ключу от фундаментальной тайны вселенной! По ходу убойной кампании отдел космогонии, где за государственный счёт теоретизировал непризнанный гений, расформировали, а молодожёнов взялись выпихивать на обетованную землю. Хайфский Технион сулил кафедру, но Нелли велела параллельно списываться с Массачузетским Технологическим, она верила в Америку. Правда, по мнению того же Шанского, практичная Нелли, в глубине души солидарная с советскими академиками, при этом не очень-то верила в путеводную звезду учёного мужа, надеялась им воспользоваться как средством передвижения.

Ты помнишь наши… неслось снизу, из-под чешуйчатых крон, – ты помнишь… На днях Нелли звонила Соснину, просила о встрече. Хотела подписать у него для ОВИРа какую-то справку.

в приморском парке

Опустошая кулёк с миндалём, неторопливо считал ступеньки.

Шумели кроны.

Журчал ручей, в сточных желобах меж ржавыми консервными банками бурела листва; сырость, прелое увядание цветов.

Колыхание многослойной зелёной темени угнетало, заражало тревогой заплутавшего в ветвях ветра.

И опять гадкий спазм тошноты – поплыл-то на голодный желудок, напоролся на жлоба с галунами и – день загублен. Наваливалась давящая, как перед грозой, тяжесть, донимала досада – не подозревал, что юным, ловким ещё, будто бы крутил под куполом сальто-мортале, теперь – сорвался; плюхнулся на пружинистую сетку, спасся, и вовсе не спускается по твёрдым, пусть и кривым, ступеням, а понуро идёт враскачку под издевательскими взглядами, усмешками, потешно проваливаясь, увязая то левой ногой, то правой, по бескрайнему гамаку и не уразуметь – куда? зачем? День за днём втаптываются в прошлое и не дано знать, когда же оно аукнется, и колышется над головой лиственный свод, как шатёр шапито.

Лестница круто свернула, нависла над скопищем разномастных, выраставших из склона домишек, облепленных фанерными конурами, крытыми толем верандочками с вкраплениями чудом уцелевших от лучших времён цветных ромбовидных стёкол. Останки старой глинобитной стены… веером выпирающие из грунта каменные ступени. Вспухает во двориках мокрое бельё. Чугунная колонка с ручкой, удар водяной струи, стирка в корыте, плач ребёнка, трёхколёсный велосипед, трепет жёлтых пятен в синих тенях, могучая шелковица с не склёванными ещё серёжками красно-лиловых бородавчатых ягод. Сырость и плесень. Шуршание обрывков газет; густая вонь из сортира, задвинутого в каре мусорных баков. На крышах возлежат умбристо-рябые павы, смахивающие на полных, в пёстрых засаленных халатах восточных матрон – вдогонку Соснину испускают остерегающий клёкот, разрываемый режущими, гнусными, точно гвоздём по железу, вскриками, а внизу, по холёному лужку в устье лестницы, обхаживает стриженую пирамидкой тую горделивый павлин, распустивший веером наряднейший хвост.

Что толкнуло вскочить на катер, приплыть в Мисхор? И отчего именно здесь, сейчас стало не по себе?

Расстегнул ворот рубахи. Однако тревога не отпускала, не мог дышать – разевал беспомощно рот, а воздуха не хватало, будто остановился в тоннеле поезд, вентиляция отключилась…

Хотя всё ближе шлёпал, шипел прибой.

на берегу

Сойдя с чёртовой лестницы, поспешил на аппетитный дымок, запахи горелого мяса и оторопел: на веранде ресторанчика – Вика, Герка и дочка. Семейка отобедала, Вика подмазывала губы, а-а-а, герру капельмейстеру несли добавку – желанную «Птицу по-крымски», жирную порционную похлёбочку с куриным крылышком в закопченном керамическом горшочке, залепленном тестом. Сколько лет минуло с прибалтийского музицирования при свечах? Чёлки не стало. Вика располнела. Грузноватая дама с короткой шеей уже не отличалась от печальной памяти волооких пляжных чаровниц. Яркая косметика, громкий смех, уверенные жесты… как водила она трубочкою помады.

Вспомнились волнующие круги по вечерне-праздничному курзалу, её белое платье, вспыхивавшее под фонарями, и он сам, распалённый, безумолку выбалтывающий всё, что знал, красующийся, – юный павлин, распустивший хвост.

И чем же прельстила? Тем лишь, что оказалась первой? А Нелли тем, что стала второй? В нейтральный ряд за Викой и Нелли выстраивались последующие – Лера, Кира, Лина… Дыхнули затхлостью мастерские художников с запылёнными холстами вдоль стен, батареями пустых бутылок и обязательным неряшливым ложем в углу, пропотевшим, как борцовский ковёр.

Зашагал прочь и едва не налетел на Нелли – и её сюда потянуло?! Эффектнейший сарафан, невиданнейшие, на высоченных каблуках, босоножки; с того узкого пляжика, на который когда-то сбежали с Ай-Петри, с пляжика, где она, обсыхая после купания, с возбуждённой настойчивостью добивалась у него станет ли он другим, Нелли тащила упиравшегося сынка, тот выл, сосал ядовито-малиновое эскимо. Ну и ну, – недоумевал Соснин, – и её целую вечность не лицезрел, всё перегорело, а словно сговорились с Викой друг за дружкою повстречаться!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю