444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 1 » Текст книги (страница 27)
Приключения сомнамбулы. Том 1
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 65 страниц)

«Судьба солдата в Америке», прикнопленная наискосок полоска бумаги: билеты на последний сеанс проданы.

Свидерский, пока укрощали разгулявшегося врага, хромая, потешно покачивая тяжёлым задом, с торжеством победителя прохаживался туда-сюда, однако в бессильной злобе пронзал Валю красным колючим взглядом; к Вале Тихоненко, истинному объекту своей классовой ненависти, никак не мог прицепиться.

Валя равнодушием встретил сатанинские уколы Свидерского.

Ни один мускул не дрогнул.

расклад

Ясно, Валя был Свидерскому не по зубам. И завуч по-прежнему следил за Валеркой, раньше ли, позже, мечтал расправиться с задирающим не по чину нос наследничком формалиста. Ну, а расправа над словесником и так стремительно приближалась.

состав комиссии

В школе Свидерский себя бессильным не чувствовал. Сумел запугать директора.

А поскольку накал идеологической борьбы не позволял директору Кузьмичёву ослаблять бдительность, поскольку преподавательский фанатизм Льва Яковлевича – как отмечалось – не мог многоопытного Кузьмичёва не настораживать, тот после трезвых размышлений о собственной участи и судьбах показательной, вверенной ему школы создал-таки парткомиссию под председательством Свидерского, в комиссию включил пионервожатую Клаву и физрука Венякова.

Безусловно, Клава как нельзя лучше могла сыграть отведённую ей Свидерским роль, а вот физрук…

загадочный физрук-физорг Веняков,
по совместительству, бонвиван

Физрук, физорг? – поди теперь разберись.

На урок в спортзал неизменно нахмуренный Николай Вениаминович Веняков заявлялся без журнала, в цивильном строгом костюме, на жёстком лацкане – значок «Ворошиловского стрелка». Не желал волынить с перекличкой, назначал «старшого» – как правило, Бызова – кидал на пол мяч, повелительным взглядом в окошко радиорубки запускал марш из «Первой перчатки» и – с глаз долой. Если позволяла погода, выводил класс во двор, опять-таки кидал мяч и, озабоченно морща лоб, исчезал до звонка: гоняйте, мотайтесь – вот вам и спорт-наука! Затем в журнале обнаруживалась стройная колонка четвёрок; даже Бызова-молотобойца не выделял – всем гарантировал хорошую успеваемость по физкультуре.

Директор Кузьмичёв, строгий и к ученикам, и к учителям, смотрел сквозь пальцы на педагогические вольности, словно Веняков был главнее. Свидерский, конечно, злобно косился на отлынивавшего от уроков физрука-физорга с необычным для школы обликом, осуждал директорское попустительство, взор Свидерского, когда мимо проходил Веняков, случалось и загорался ненавистью, но завуч помалкивал, чего-то побаивался.

А облик Венякова не мог не настораживать.

Сероглазый – закалённая сталь во взгляде! И – с прямым носом, волевым, чуть раздвоенным, как у Кадочникова в незабываемой роли разведчика подбородком, аккуратно зачёсанными наверх прямыми тёмнорусыми волосами. Однако воплощению Николаем Вениаминовичем образа положительного героя мешали буклированная кепка-лондонка, пижонский – на фоне массового москвошвея – костюм, скроенный с явной оглядкой на зарождавшуюся стиляжью моду, да ещё – по торжественным случаям – шейный платок в горошек. – Что вы, мальчики, мода… – посмеивалась со знанием дела Инна Петровна, когда случайно подслушала из соседней комнатки жаркие споры о происхождении вызывающе-смелого стиля веняковских одежд; у Инны Петровны внезапно запылал очаг в лёгком, она слегла, её увезли в туберкулёзную больницу и навсегда умолкла швейная машина в квартирке Шанского; овдовев, отец ускоренно спивался на даче, Толька оставался один, совсем один. – Мода имеет обыкновение возвращаться, – тихонько, оторвав голову от подушки, объясняла Инна Петровна, – возможно, у вашего учителя костюм заграничный, старый, но опередивший новую моду. О, если бы Свидерский не побаивался Венякова, он нашёл бы повод поставить ему на вид вдобавок к кепке, костюму с платочком, ещё и необъяснимо-частое посещение вечернего Невского – принаряженный Веняков с подозрительным постоянством, пусть и с тенью привычной озабоченности на челе, прогуливался по Броду, на него заинтересованно посматривали красивые женщины, яркие завсегдатаи – Вернер, Бавин, Каплан – ему, словно старшему соратнику, почтительно пожимали руку, кивали, ему сам Валя Тихоненко кивал! Шанский, любитель вкусных словечек, обозвал физорга-физрука бонвиваном, он благоухал одеколоном, курил «Казбек». Однако и Шанский, бывало, чесал затылок. Сибаритские замашки и вдруг – «старшой», стрелковый значок на лацкане; доблестная, хотя нелепая – эмаль по металлу – нашлёпочка на модном костюме. И вечная озабоченность. Ну почему хмурился он, когда, придерживая дверь и наклонив голову, галантно пропускал перед собой в учительскую зардевшуюся пионервожатую Клаву, при этом намурлыкивал еле слышно – из-Стамбула-в-Константинополь. Веяло от него растленным Западом, простоватость, озабоченность на челе сочетались с какой-то непривычной раскованностью.

Выяснилось неожиданно, что прекрасно владел иностранными языками. В параллельном классе француженка заболела, Веняков подменил и ошарашил произношением! Прононс, музыкальное и летящее, картаво-носовое р-р-р; и смешно рассказывал как французы глотают живых устриц, едят лягушачьи лапки.

Потом столь же блестяще подменил англичанку.

Но – как про значок не вспомнить? – полиглот наш метко стрелял! Значком заслуженно наградили.

Как-то Веняков не стал бросать на пол спортзала мяч, повёл класс в тир, который оборудовали в подворотне на Социалистической улице. Фоновую ярмарочно размалёванную арку усеяли разнообразнейшие мишени – из домика-гнезда с циферблатом выпархивала на меткий выстрел, чтобы закуковать, кукушка, молот, если стрелок не мазал, опускался на наковальню. Веняков потребовал винтовку «под яблочко», для пробы ловко и привычно взял на мушку пузатого буржуя в цилиндре – после хлопка подстреленный буржуй дёрнулся на манер живого, опрокинулся, принялся шумно раскачиваться вниз цилиндром, как маятник.

Всякое болтали о Венякове.

Бегун-стайер, друг братьев Знаменских, завершил сравнительно недавно карьеру блистательного спортсмена. Но издавна преуспевал не на одной беговой дорожке – расследовал злодейское убийство троцкистами Сергея Мироновича, усиливал охрану Смольного, теперь, правда, почему-то снова занялся спортом, координировал подготовку к Олимпиаде. Ему вроде бы принадлежала смелая идея защитить ворота футбольной сборной Лёхой Ивановым, зенитовцем, и хотя Лёха пропустил затем в Хельсинки три штуки от югославов, смертных наших врагов… всякое болтали. Хотя не ясно было, что заставляло такую таинственно-важную и удачливую птицу служить физруком-физоргом в средней, пусть и показательной школе.

Странности множились, Веняков не уставал удивлять.

Какой ещё учитель следил бы с неподдельным интересом в школьном дворе за установлением очередного рекорда Геркой-музыкантом? Азартно считал, шевелил губами, пока Герка неутомимо подбрасывал маялку.

Потом с не меньшим интересом Веняков наблюдал схватку в пристенок Герки и Олега Доброчестнова.

В закутке на лестнице, у пожарного гидранта, Бухтин передавал Бызову рентгеновскую плёнку с запретной записью Лещенки. Соснин стоял выше этажом, где была учительская, если бы Свидерский застукал с крамольной музыкой… Веняков возник снизу, но не потащил разбираться, приценился, рассмотрел на просвет чью-то грудную клетку, сощурив серые, в рыжих крапинках, глаза, пошутил. – Попляшем на костях? Дал деньги для покупки ему такой же плёнки, пропел тихонько. – Скажите-почему-нас-с-вами-разлучили-и-и… Тут лихо, с нараставшим ускорением, съехал по лестничным перилам Шанский – лучше Герки освоил опасный трюк; Веняков одобрительно улыбнулся, одарил четырьмя билетами на исторический футбольный матч.

В другой раз снова и внезапно возник на лестнице, когда Шанский отгадывал литьевскую загадку о трёх евреях-полузащитниках в одной команде, посмеялся.

Теперь о шахматах; Соснин играл неважно, в лучшей позиции легко мог зевнуть фигуру, зато этюды хитро придумывал… Шанский с Сосниным обмозговывали этюд-трёхходовку в шахматном магазине на Невском, стукнул откидной прилавок – из подсобки вышел Веняков, на ходу обменялся рукопожатиями с очкастыми Левенфишем и Чеховером, задумчиво листавшими журнал «64». Веняков торопился, но повернул твёрдый профиль, от двери уже пошутил с лысым Лисицыным и кудрявым Таймановым; на птичьем языке обсуждали манёвр коня, которым Керес смутил…

Веняков был своим и среди шахматной, и футбольной знати. После сенсационного разгрома, учинённого «Спартаку» «Зенитом», на закруглённом ресторанном балконе динамовского стадиона Веняков в расстёгнутом макинтоше по-гусарски салютовал шампанским – его обступали яркогубые крашеные блондинки, гроссмейстер Толуш, улыбчивый верзила Набутов. Когда счастливые болельщики двинулись, наконец, к воротам стадиона, грянули: соловей, соловей-пташечка-а-а, канареечка-а жалобно… Веняков резко скакнул к бетонному парапету балкона, под хохот пировавшей компании энергично изобразил несколько дирижёрских взмахов.

И этого загадочного Венякова включили в состав комиссии.

как комиссия под предводительством Свидерского (с места в карьер) попыталась взяться за выведение на чистую воду опасного для идейного здоровья школьников педагога-словесника и что из этого вышло

Увешанный правительственными наградами Свидерский смачно отхаркался в скомканный платок, захромал на Камчатку к заранее освобождённой для него парте – мало, что любил сверлить зрачками затылки безответных жертв-учеников, так ещё предвкушал унижение идеологического врага-учителя, обвинения которому собирался бросать в лицо; Веняков и Клава со скрипами рассаживались на принесённых стульях за учительским столом, рядом со взволнованным Львом Яковлевичем.

– Ему не сдобровать! Добро должно быть наказано! – зашептал Шанский; накануне отправили в отставку его отца-полковника, героя блокадного неба.

Лев Яковлевич с потухшими очками и комком в горле продекламировал плач Ярославны на старославянском; когда наизусть, дрожавшим голосом зачитывал перевод, Свидерский угрожающе открыл блок-нот, макнул ручку и, конечно, наколол пером дохлую разбухшую муху, одну из предусмотрительно утопленных в чернильнице Шанским.

– Трутни! Обнаглели! Бухтин-Гаковский, твоя затея? – визгливо завопил Свидерский, возмущённый расползанием огромной кляксы, приподнялся, чтобы заглянуть в чернильницу, и вновь сел, но пострел-то Шанский извернулся подложить кнопку под обтянутый коричневыми штанами зад. Свидерский сел на кнопку, с перекосившейся рожей вскочил и, звякая орденами, медалями, кинулся к учительскому столу, за мгновения его хромающей перебежки Бухтин с Бызовым успели запустить заранее сложенные из тетрадных страниц самолётики, один ударил носом в стекло. Клава тоже вскочила утешать завуча: успокойтесь, Зиновий Эдмундович, успокойтесь…

Класс галдел, Лев Яковлевич хватался за сердце.

Лишь Веняков оставался невозмутимым, задумчиво покусывал кончик карандаша; похоже, отбывал обязаловку, не мог бросить мяч и уйти. Пронзительно зазвенел звонок.

на перемене

– Николай Вениаминович! – возбуждённая, красная от стыда, Клава бежала за Веняковым, – Николай Вениаминович! Как такое возможно? Вы бы вмешались…

Веняков, несомненно, высоко оценил и молниеносный манёвр Шанского с кнопкой, и авиамодельное искусство Бухтина с Бызовым; рассеянно посмотрел на Клаву из-под вечно хмурого лба, едва заметно пожал плечами.

загнанный в угол Лев Яковлевич

После создания комиссии, тем паче после скандального срыва её работы, коллеги интуитивно сторонились обвинённого словесника, будто заразного; совесть мучила Агриппину, но и она на людях с Львом Яковлевичем не разговаривала.

Только математичка Нонна Андреевна осмеливалась прохаживаться с ним по коридору между уроками – на нём лица не было, он нуждался в поддержке.

И как сердце такое вытерпело?

немое объяснение перед трофейной кинокомедией положений (на углу Загородного и Лештукова)

В разгар травли – Свидерский нажаловался на последыша безродных космополитов в РОНО и райком, там собрали свои комиссии – Нонна Андреевна что-то втолковывала растерянному, разуверившемуся в справедливости Льву Яковлевичу в тесном, на три столика, буфете кинотеатра «Правда». Он, фронтовик, всю войну под пулями храбро провоевавший, опустил руки, она, наверное, вразумляла.

Драма вразумления разыгрывалась перед началом дневного сеанса; удрали с уроков на «Девушку моей мечты», чтобы поглазеть на голую Марику Рокк в бочке, и хотя не достигших шестнадцати на волнующее зрелище не пускали, просочились, Валерка знал незапертую дверь во дворе, однако желанную «Девушку…» заменили «Петером», предстояло наслаждаться кривляньями и переодеваниями Франчески Гааль, а пока, стараясь не попадаться на глаза учительской парочке, наблюдали. Ни слова не слышали, следили за движениями губ. На Нонне Андреевне были чёрные резиновые ботики, светло-серое, в крупных каплях дождя бесформенное пальто с хлястиком, уродливая ядовито-зелёная, сдвинутая на ухо шляпка, из-под неё неряшливо выбивались волосы. Выглядела Нонна Андреевна плохо: глаза усталые, губы неаккуратно намазаны… что-то убеждённо шептала, наклонясь к втянувшему в плечи взлохмаченную голову Льву Яковлевичу, он затравленно бликовал толстыми стёклами, мял в руках мокрую кепку. На столике – бутылка лимонада, тарелка с двумя коржиками; за взволнованными учителями, будто бы усевшимися на сцене, было удобно наблюдать из крохотного фойе, его отделял от буфета портал, обрамлённый присобранными – пропылённо-бежевыми – плюшевыми портьерами.

порывистая искренность патриота, общественника, оплаченная подлой неблагодарностью генеральной линии

Особенно обижало Льва Яковлевича обвинение в низкопоклонстве перед Западом, хотя преподавал он русскую литературу, которой от души восхищался, а из гениев литературы западноевропейской упоминал на уроках, объясняя происхождение неосторожно обронённого Пушкиным словечка «сплин», только одного Байрона, да и то выпячивал в своих объяснениях роль поэта-романтика в греческом национально-освободительном движении.

Ох, обид хватало!

Больно ранил сам факт недоверия парттоварищей – Лев Яковлевич ведь не только храбро родину защищал на фронте, не только на уроках не жалел сердца, он ведь ещё и бессменным членом партбюро состоял, безотказно вёз воз нагрузок.

Даже в праздники не знал покоя.

Задолго до начала демонстрации метался у школы – строил с учётом райкомовского инструктажа колонну, раздавал плакаты, портреты, пока дети, то и дело ломая ряды, весело целили друг в дружку набитыми опилками, обёрнутыми разноцветными клиновидными бумажками и серебряной фольгой раскидайчиками на резинках.

Наконец, дрогнув, как ломоть студня, колонна трогалась, опять замирала и вот уже шла, шла, и Лев Яковлевич, счастливо озираясь, пытаясь перекричать гомон, пение, истеричность пищалок, выводил колонну на Гороховую-Дзержинского… и уж точно высшее счастье испытывал в те минуты, пока сжатые чёрными цепями моряков-курсантов воодушевлённые демонстранты пересекали Дворцовую. Слава Великому… Ура-а! Да здравствует руководитель ленинградских большевиков товарищ Попко-о-ов… Ура! Ура-а-а! – отзывалась опутанная мишурой многоголовая площадь.

На Льве Яковлевиче, придерживавшем за локоть Нонну Андреевну, неподъёмное драповое пальто с массивными плечами, в петлице широченного лацкана – красный бумажный цветок, азартно сверкают стёкла.

важный нюанс

– А если это любовь? – спросит с десяток лет спустя Шанский, наткнувшись на старенькое потускнелое фото.

яростная Нонна Андреевна

Строгая, резкая, громкоголосая.

– Бестолочь! – было любимым её словцом, да-да, Агриппина терпеливо увещевала, а Нонна Андреевна сразу. – Бестолочь; не терпела бездарностей.

Но столь же страстно ценила ум, остроумие.

Ценила даже у лентяев и шалопаев. Большеротая, скуластая, неровно причёсанная на пробор, с болтавшимися на затылке, подвязанными нелепым крендельком тоненькими косичками. Слегка окавшая волжанка бросилась после провинциального пединститута в омут большого города, всего нахлебалась. И вот, разведённая, растившая в одиночку дочь, вела математику в показательной школе.

Из родной деревни, где доживала век её мать, Нонна Андреевна привозила после каникул ярко раскрашенные, отлакированные деревянные ложки, миски, шкатулки – в учительской длинную полку под портретом Сталина занимали её дары, цветистость которых смутно беспокоила Кузьмичёва. И ещё осенью, на вечерах встречи выпускников, Нонна Андреевна с артистичным надрывом исполняла нижегородские частушки, вольностями своими смущавшие директора посильнее, чем шедевры народных промыслов – частушки неизменно вызывали восторг у выросших на асфальте слушателей; Соснин с Шанским внимали как-то голосистым распевам Нонны Андреевны у приоткрытой двери учительской, но Свидерский выскочил, разорался.

кто ещё?

За Львом Яковлевичем и Нонной Андреевной виднелись на фотографии Кузьмичёв, Клава, повисшая на руке Венякова… Всего за пару недель до съёмки на демонстрации загадал очередную загадку!

бонвиван-марафонец (на углу Загородного и Разъезжей)

Лил дождь, пробег Пушкин – Ленинград решили посмотреть сверху, из Валеркиных окон, но брызнуло из туч солнце, спустились на Загородный.

Стояли на углу, у грязновато-салатного домишки с почтой и булочной.

Промчалась милицейская «Победа», за ней – судейская машина, мотоцикл с коляской – сидевшая в коляске девушка радостно разбрасывала горстями бумажные листочки с номерами спортсменов; листочки прилипали к брусчатке, плавали в лужах. Наконец, на волне воплей, аплодисментов выплыл шикарный открытый ЗИС кинохроники, с кормы его хищно приникшие к окулярам громоздких камер на треногах носатые люди в беретах чуть ли не в упор снимали лидера.

Это был тонконогий серолицый бегун в свободной линяло-голубой майке с грубо пришитым номером. Не слышал приветствий, рукоплесканий: бежал в забытьи, возможно, грезил финишем на Дворцовой. С большим отрывом от измождённого, будто заведённого лидера по мокрому чёрному диабазу кучно бежали трое, на минуту мостовая опустела, затем пошли один за другим. Гордиенко, Ванин, Слепцов, – информировали толпу обладатели листочков-программок.

Зрители, запрудившие тротуары Загородного, ждали, однако, старейшего бегуна Забелина – ему перевалило за семьдесят, каждую осень он на радость ленинградцам приезжал из Харькова и традиционно замыкал пробег молодых, хотя воспринимался почётным символическим победителем. Итак, возбуждённо ждали Забелина; пока бежали безликие середнячки. Но разрывы растягивались, в зияниях скуки могло казаться, что все пробежали, всё кончилось. Нетерпеливые зрители высовывались, выскакивали на мостовую глянуть вдоль улицы.

Пронёсся слух – у Забелина забарахлило сердце, перед Средней Рогаткой его сняли с пробега; но опять накатились шум, гул, и – солёные шуточки, хохот, гогот.

Так встречали-провожали безнадёжно и позорно отставшего марафонца. Страдалец выбился из сил, майка болталась поверх трусов. Пошатывался, отчаянно борясь с сопротивлением воздуха, издевательскими выкриками, свистом. Не верилось, что дотянет до Дворцовой, разве что до Владимирской; за ним, отстав метров на сто, бодро семенил, вдыхая овации, розовый, по-банному распаренный старичок с белыми, словно густая мыльная пена, волосами.

Ошеломило… – Шанский и тот утратил дар речи! – предпоследним, постыдно отставшим и жалким, забрызганным грязью, бежал Веняков.

Бездумно, не рассчитав сил, стартовал на тридцатикилометровую дистанцию? Но почему не стыдился так бежать сквозь строй знакомых, учеников? – их не могло не быть на Загородном, неподалёку от школы. Бежал в таком виде, вместо того, чтобы развалиться со спортивными начальниками на заднем сидении замыкавшей, неспешно сопровождавшей Забелина солидной машины.

Проиграл пари? Отдавал карточный долг? – терялся в догадках Шанский; язык развязался, когда толпа рассеялась, поехали трамваи, троллейбусы.

Да, удивил.

Грязный, потный, с безумным упрямством во взоре. Хотя не походил Николай Вениаминович в роли измотанного марафонца на прототипического бегуна-грека, готового упасть замертво, но донести весть! – Веняков ничего не нёс. И, разумеется, ничем не напоминал невского фланера, и уж само собой – вельможу в расстёгнутом макинтоше, который потешно продирижировал с балкона динамовского ресторана народным хором.

смеха ради

Если б хоть одну затею Льва Яковлевича довели до постановки, можно было бы в подражание динамичным мизансценам тюзовской режиссуры разметить позиции в актовом зале, задать темп, подобрать музыку, но дальше обезьяньих забав с костюмным реквизитом, которым охотно снабжали шефы, дело не пошло – хохотали и только.

Лев Яковлевич мечтал о серьёзном драмкружке, тем паче вблизи от школы, тут же, на Бородинской, располагалась когда-то студия Мейерхольда, словесник верил в покровительство духа места! Хотел поставить «Балаганчик», с пронзительными Пьеро, Арлекином… и Коломбину подыскал в женской школе; но Кузьмичёв был против декаданса – не получилось, хорошо хоть о намерениях Льва Яковлевича не пронюхал Свидерский.

Не получилось с «Балаганчиком», так Лев Яковлевич, апеллируя к учебной программе, попробовал заразить директора воспитательным воздействием бессмертной комедии, но тоже безуспешно, Кузьмичёв, перестраховавшись, не выделил копеечных денег на постановку. Жаль: Бухтин, бесспорно, получал бы роль Чацкого, Бызову фактура позволяла сыграть как Фамусова, так и Скалозуба, на роль Софьи пригласили бы красивую девочку из женской школы, хотя бы ту, что намечалась на Коломбину. Когда же Ля-Ля предложил Шанскому сыграть Молчалина, животы надорвали. Хохотали, наряжаясь в панталоны, камзолы, расшитые фальшивыми камушками, напяливали паклевидные парики. Толкались перед зеркалом и – хохотали.

И Соснин примерял парики, вдыхал затхлость старых одежд, в них столько страстей разыграли корифеи сцены. Ветхая материя расползалась, схватывалась театральными портнихами на живую нитку. Но – никакого подъёма чувств, никакого волнения. Ничего подобного тому, что испытал в ТЮЗе.

на репетиции традиционного концерта

Жалкие стихийные потуги Льва Яковлевича осуществить просветительские спектакли силами самих учеников придушила в негласном союзе с перестраховщиком-директором другая, показная, самодеятельность, ей руководил Герка-музыкант; он покинул родную школу, учился в десятилетке при консерватории, потом – в самой консерватории, но руководство самодеятельностью сохранил за собой. Герке не составляло труда прогнать из зала беспричинно веселившихся восьмиклашек – он ведь репетировал номера ответственного концерта! Гремел Марш Энтузиастов, артисты топали парадом-алле по сцене, руководитель, сбрасывая с глаз смоляные волосы, готовился декламировать.

Дождавшись тишины, вскинув голову, Герка громко читал:

Я счастлив, что в городе этом живу, Что окна могу распахнуть на Неву…

Звучала песенка о заре над колыбелью трёх революций, о согревшей улыбке любимого Кирова, и тут раздвигался синий сатиновый занавес – в этот момент из кулисы должен был вылетать Геркин отчим…

на традиционном концерте

Ротбарт, злой волшебник.

Кирилл Игнатьевич Бакаев, солист балета, всю свою яркую творческую жизнь вылетал затянутым в коричневое трико… как тесно ему было после императорской Мариинки на школьной сцене!

Вылетал, воплощал заветы Петипа в мажорную арабеску – резкий, упругий, он властным режущим жестом одной руки и как бы накрывающим, покоряющим, плавно-замирающим замахом другой… Ротбарт фокусировал силы зла, околдовывал воображаемых лебедей, почти что упёршись в белёную торцовую стену зала с чуть покосившимся, написанным сухой кистью по бязи портретом. Ежегодным мощным вылетом, парением в высоченном прыжке и дивными по пластике пассами он срывал бурю аплодисментов, а затем – устрашающе загримированный, стройный, гибкий, с развёрнутыми атлетическими плечами и надутыми икрами, легко ступая навстречу восторгам зала, пересекал планшет и кланялся, кланялся над зашитым реечками обрывом сцены.

И сразу появлялся давно намозоливший всем глаза усатый фокусник в чёрном фраке, цилиндре, белых перчатках. В прошлом году исчез аквариум с рыбками, а в этом? Под барабанную дробь – её задорно отбивала ассистентка, завитая, потряхивавшая золотыми колечками лилипутка в едко-зелёном жакетике – фокусник привычно накидывал на клетку с канарейкой большой цветастый платок; магическим жестом платок срывался, зал ахал: на сей раз улетала канарейка, прихватив с собой клетку. Соснину не по себе становилось от барабанного боя, словно возвещавшего казнь, от итоговой пустоты, знобящей, пугающей…

Но затем, без промедления – Герка нагнетал темп – звучал осточертевший на уроках физкультуры марш из «Первой перчатки», кувыркались школьные акробаты.

Концерт, который совмещался с вечером встречи выпускников, давали шефы – поочерёдно с самодеятельными детскими номерами выступали заслуженные и народные кумиры академических сцен, проживавшие в актёрском доме на Бородинской, напротив школы. Событие! Герка, черноволосый метеор, был тут, там. Смущённо жались к стенам, ожидая начала, принаряженные гостьи из женской школы. Чинно прохаживались учителя. Директор Кузьмичёв не мог скрыть волнения-напряжения, гордился – какая ещё школа могла похвастать такими шефами? Но на глаза ему попадался орденоносный Свидерский, и лик Кузьмичёва темнел – вольности артистов могли повредить идеологическому здоровью учеников.

Хватало забот и активисткам из родительского комитета.

Торжественная часть, концерт, танцы… когда ещё отправятся по домам школьники, не будут отвлекать выпускников от банкета в складчину с вином и закусками. В учительской сервировались столы, заправлялись майонезом салаты, а пока…

По распределению обязанностей мать Соснина контролировала буфет в антракте, следила, чтобы хватило лимонада, печенья «Ленч», которое, победив космополитизм, переименовали в «Печенье к чаю»; если не доставали конфеты «Старт», покупались соевые батончики. – Маргарита Эммануиловна, как с напитком «Дюшес»? Хватит сахарного песка? Уладив безалкогольно-кондитерские дела, мать возвращалась в культурную стихию – пококетничав с Карновичем-Валуа, обнявшись и расцеловавшись с Юлией Павловной, подсаживалась к знакомым театралкам – с округлявшимися глазами показывала живого собутыльника Есенина с немецкой фамилией, он сопровождал жену-актрису, расхваливала Стржельчика – блеснул «Под каштанами Праги». Раздвигался после песенки о Кирове и согретом его улыбкой героическом городе занавес, горячо шептала. – Я премьеру видела на крымских гастролях, Фима бесподобен в «Русском вопросе», лучше, чем Чобур. А новенькая в труппе, Ольхина, кривляка, эти истеричные интонации…

Итак, Герка зачитывал вступительные стишки, пропевалась песенка, вылетал из мелкой кулисы Ротбарт – концерт стартовал.

От греха подальше и, само собою, в воспитательных целях Кузьмичёв добивался у шефов преимущественно классического репертуара. Но были и актуальные номера – басни против атлантистов-империалистов, монолог про вселение литейщика в новую квартиру. Одомашненные звёзды драмтеатра на Фонтанке, горьковцы, как их с трепетом называли, награждались овациями: узкогубый, жёлчный Софронов, забулдыжно-носатый Лариков, хрипучка Корн, басисто-раскатистый Полицеймако. И до чего же смешно разыгрывали Грановская с Арди старосветских помещиков! Жаль, зажигательной хабанеры не дождались, солистка сломала, споткнувшись на сцене, ногу… Последней под аккомпанемент Геркиной матери пела оперная дива Преображенская. – Музыка… – объявляла трубным гласом, – слова Полонского… и наш пострел Шанский выразительно поглядывал на Льва Яковлевича; Преображенская, допев романс, широко отводя в сторону и вверх обтянутую синим муаром полную руку, как бы вздымая вспененную хмельную чашу, исполняла зажигательную «Заздравную».

когда отгремели аплодисменты

В учительской выпускников прошлых лет ждали накрытые столы, а на чёрной лестнице выставлялись дозоры – Свидерскому с Клавой мало было выпивать в учительской, никого не подпускать к двери… Мелькнул в дверной щели учительской Веняков со стаканом, беседовал со студентом Военно-Механического Института Доброчестновым, солидностью тянувшим на аспиранта, в толстых пальцах Олега дымилась папироска – Веняков угостил «Казбеком»; Олег взмахнул пшеничными ресницами, похвалил тяжеловеса Королёва, который сумел навязать противнику ближний бой. Веняков возразил, мол, Королёв изменил себе, не в своём стиле боксировал, без коронных обводяще-длинных ударов. С внезапной резкостью Веняков опустил нос в стакан, затем, поплескав красное вино крутящим движением, пригубил, лицо трагически перекосилось, словно сглотнул яд, а панически выплюнуть не позволяли приличия… – к двери кинулся Свидерский, за ним Клава. Да, им, добровольным церберам, злобы хватало и дверь учительской охранять, и прочёсывать полутёмные закоулки, где старшеклассники поспешно распивали портвейн.

За мазуркой и пасадоблем, исполненным напоказ умелой костюмированной парой, которую в целях эстетического воспитания вызвонили из хореографического училища, начинались современные танцы; сердцу больно, уходи, довольно! – уносились из актового зала в лестничный пролёт властные вопли Лолиты Торрес.

Соснин впервые выпил крепкого вина у железного лаза на чердак; голова закружилась, ноги ослабли. И Шанский с Бызовым нализались, Шанского даже вывернуло по дороге домой, зато Валерка выпивал, как взрослый, чувствовал себя распрекрасно – был весел и румян, возбуждён.

однажды (сворачивая в Щербаков переулок)

После похорон Инны Петровны Шанского била дрожь.

Неожиданно вспомнил фокусника, сказал. – Накрыли простынёй и – нет.

Соснин подумал тогда о деде, дяде.

однажды (спустя год с небольшим)

Снова вспомнили фокусника совсем по другому поводу.

– Никакими коврижками не заманят теперь меня на школьный концерт, – клялась Юлия Павловна, разливая половником по тарелкам суп и обводя сына с приятелями круглыми, по-детски удивлёнными, мутно-голубыми глазами, – выступали замечательные артисты, но Агриппина Ивановна подсела и жаловалась, жаловалась. Вы завучу войну объявили? А ты, ты, – нежно посмотрела на сына, – зачинщик и… поджигатель?!

Валерка пожал плечами – мол, Агриппа в роли доносчицы его разочаровала, на Свидерского он плевал.

– Свидерского надо бы фокуснику вместо аквариума и клетки с канарейкой подсунуть, чтобы накинул платок и… – размечтался Бызов, даже ложку с супом ко рту не донёс, зависла.

– Зиновия Эдмундовича пассами не растворить, он и по звонку райкома вряд ли согласится исчезнуть, – усомнился Соснин; смотрел в овальную, тронутую у карниза солнечным мазком трубу двора.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю