Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 65 страниц)
на пороге мистического пространства?
Свет тусклым клином врезался в кабинет.
Повесив плащ, Соснин вздрогнул, словно Соломон Борисович в вязаной безрукавке только что сидел спиной к двери за письменным столом, но встал, отошёл, чтобы глянуть в окно на переливчато мерцавшие в дождливой тьме крыши, получше обдумать фразу… не его ли силуэт сливался с портьерой? К столу подплывал по идеально начищенному, зашлифованному суконкой паркету свет… в пустом кабинете, на столе, белели листки творческого завещания гения. Повторно вздрогнул – до сих пор почему-то помнил каждую строчку завещания наизусть.
Но не только дух Соломона Борисовича витал в двух шагах от Соснина, в кабинете… послышались далёкие голоса.
Пили чай с печеньем три Лидии, одну звали Лидией Захаровной… упоминали какого-то Евсейку… Лидия Захаровна – сестра Зметного?
Отступил в прихожую.
Его манёвр отразило зеркало, вновь сосредоточилось на косяке кабинетной двери.
И вновь Соснин вздрогнул – сеть, сеть связей, сцеплений, кто её плёл? Сеть сгущалась, опутывала.
вчетвером (неожиданно скомканное распитие)
Приоткрылась дверь в мрачноватую, с синими обоями, комнату.
Юлия Павловна дремала над пасьянсом – папиросный дым плавал в розоватом круге торшера; меж полами стёганого халатика голубела венозными узлами тощая старческая нога… на кушетке, застеленной клетчатым пледом, валялась яркая английская книжка.
– Илюша, Толя? – встрепенулась Юлия Павловна, – и Антон тоже? Ребятки, рада, что вы вместе.
Привидением мелькнул в дальнем коленце коридора пеньюар Валеркиной экс-жены Алины, щёлкнул замок.
Валерка начал жаловаться, что мать противится размену квартиры, но под жестоким взглядом Шанского поплёлся к буфету. Однако свернул с верного пути, демонстративно, под смешочки Бызова, упавшего в кресло, запер книжные шкафы от вороватых посягательств искусство-еда и затем только неспешно выставил на стол коньяк, рюмки; в прошлый раз выпивали у Валерки года два назад, с горя, когда в Далласе застрелили Кеннеди.
– Недолго музыка играла, слыхали? – вчера Герат нашептал, что песенка наша спета, – Валерка доставал из буфета чашки, блюдца, – «Восточный» и чебуречную закрывают на капитальный ремонт, там сварганят ресторан «Садко» с балалаечниками для интуристов, всякую шваль, вроде нас, пускать перестанут.
Заканчивалась вольготная их эпоха?
Бызов и Шанский, однако, не унывали; найдём, где опрокинуть рюмочки – Бызов, посматривая на коньяк, смешно шмыгнул носом. – Нашу песню не задушишь, не убьёшь! – напыжился Шанский.
За стёклами шкафов – недоступные корешки редких книг, но неуёмный Шанский придвинул лестницу-стремянку к открытым полкам, вытаскивал один том, другой, пока не обрушился книгопад.
Соснин еле увернулся… а-а-а, груда знакомых коричневых томов.
Взвесил на ладони толстый том, ещё второй… Приподнял обложку – чёрненькая мета экслибриса: абстрактно-орнаментальный лабиринт под перепончатыми мохнатыми крыльями. О чём этот Большой роман? Приехал молодой человек в высокогорный туберкулёзный санаторий проведать родственника, сам заболел, насмотрелся на покорно умиравших пациентов, наслушался от них и докторов бог весть каких премудростей, столкнулся с таинственной, как природа, женщиной, и, изменившийся, озадаченный всем тем, что увидел и испытал в снежном плену, спустился на равнину, чтобы раствориться в кровавой каше… и ради этого – более тысячи страниц? А что написал упрятанный в «Спецхран» Сирин? Действительно, роман о романах?
Подбирали книги, из одной посыпались фото.
Какие молодые! Лев Яковлевич, Нонна Андреевна, опутанные праздничной мишурой – бумажные цветы, воздушные шарики; сбоку – Веняков в надвинутой на лоб «лондонке», с повисшей на локте Клавой.
Наконец, расставили книги по местам.
Бухтин нарезал лимон.
Бызов, позёвывая, листал «Новый мир».
Шанский рыскал по эфиру, вертел туда-сюда ручку «Сакты»; сквозь треск пробились музыкальные позывные Би-би-си, Анатолий Максимович Гольдберг, торопливо откашлявшись, не смог скрыть волнения: соратники по ЦК, – прохрипел, – только что, собравшись на внеочередной пленум, отправили в отставку Хрущёва.
– Подморозит? – спросил Бухтин.
– Не сильно, – разливал коньяк Шанский, – время работает на нас.
– Если бы знать, – Бызов неуверенно поднял рюмку.
совсем позднее прощание
Лишь Валерка оставался в очерченном Троповым загоне гениев, наверное, уже спать ложился, а Шанскому, Бызову, Соснину надо было, на ночь глядя, разъехаться по-домам, каждому – в свою сторону.
Прощались у театральной кассы.
Перед светофором тормознула новенькая «Волга» с шашечками.
Из окошка по плечи высунулся Рубин в мокрой болонье. – Ил, Толька, какая встреча! Трёшкой не выручите? Соснин протянул смятую купюру; на заднем сидении пьяненький, перемазанный помадой Кешка обнимался-лобызался с льнувшими к нему с двух сторон девицами.
– Ил, Толька! Мы потеснимся, поместимся… – заорал Кешка, прижимая к себе девиц, – жаль, бугая, который с вами, не взять, не влезет!
– Всё забито, комплект, иначе бы подвезли, – с фальшивым сожалением вздохнул Рубин, заправляя трёшку во внутренний карман и для приличия заполняя паузу, поинтересовался, – что новенького?
– Хрущёва сняли, – сказал Шанский.
– Браво, ты сегодня в ударе! – похвалил Рубин, такси умчалось.
ночью, по Загородному проспекту, как по мосту над рекою времени
Шанский с Бызовым направились к Витебскому вокзалу, Соснин, наверное, по привычке – к Владимирской площади… Дождь выдохся, жирно блестели чёрные тротуары, брусчатка, блеск троллейбусных проводов прошивал мутное небо до слабо светившейся вдали колокольни.
Метро закрылось, Соснин не спешил.
И почему пошёл к Владимирской? Не будить же отца с матерью среди ночи.
Странная расслабляющая мечтательность овладевала им в этот поздний час на тёмном и опустелом Загородном, главной улице его детства, отрочества, да, пожалуй, и юности – где ещё смог бы столь естественно, почти машинально перебирать, как перебирают чётки, поучительные частицы прошлого, их вполне хватило бы на обширнейшее жизнеописание, да ещё и на роман воспитания впридачу… Было безлюдно и тихо, в домах гасли последние окна, изредка просвистывали с летучими бликами автомобили; Соснин глубоко вдыхал сырой воздух. Какой блаженный разброд воцарялся в голове после портвейна с «Гамзою» под Ружену Сикору, после Валеркиного коньячка… – бездумно отогнал тревожную новость от Би-би-си; время работает на нас? Ха-ха-ха, спасибо Тольке, утешил. Да-а, десять лет как позади школа, и институт позади… и – никакой метаморфозы, о готовности к коей с неправдоподобными для неё серьёзностью и волнением выспрашивала на мисхорском пляжике Нелли… как далеко всё… зачем наве-е-ек ушли-и вы от меня-я-я-я… как далеко… Но что-то же стряслось с ним за бурное десятилетие, что-то, что заставляло меняться? И почему всё чаще задавался этим, о причинах и сути внутренних изменений, надоевшим ему самому вопросом? Чем же донимал обманчиво-простенький вопрос? Не отпускал, превратился в рефрен… неужто Соснин желал себе иной эволюции? Ему недодали чего-то, что могло бы ускорить её, перенацелить? Допустим, что-то не договорил на «введениях» Бочарников, а недоговорённое – главное! Остановился. Выглянули из тьмы блекло-голубые, выпуклые глазки с красными огоньками: и чем зеркальней отражает кристалл искусства лик земной… Да! И Зметный не договорил, у подрамников зеркального театра хотел ещё что-то доверительно сообщить, навис Сухинов… Зметный умер, всё. И дед с виноватой улыбкой умер, и дядя на прощанье лишь беззвучно шевелил за вагонным стеклом губами; что-то не досказали. Круговая порука недомолвок, сливавшихся в общую тайну? Знакомые до лепной детальки фасады и те вбирали и хранили её? Умиравшие «я» отдавали свои тайны каменному эпосу, через который он сейчас шёл? Личное хранилось в безличном? И его «я» там тоже будет храниться? В этих карнизах, штукатурных наличниках? Ха-ха-ха, он уже там, ведь сам он лишь отражение того, что видит. Становилось не по себе, как в детстве, когда по ночам долго не мог заснуть, пробираясь сквозь страшную чащу посеянных днём вопросов – дед, дядя, Зметный придирчиво следили за ним из своих могил? Дед лежал в Крыму, дядя не так и далеко, на Щемиловке… наверное, и Зметного похоронили там. Чушь, не важно, где их зарыли в землю! Важно, что разгадок их тайн ему выпало испуганно домогаться, ко всему до сих пор мучила и тайна пространства, где они – похороненные в разных местах – теперь обитали вместе; никак, хотя старался, не мог увидеть мистическую границу. Но ведь всего часа два назад стоял на пороге того пространства, разве кабинет покойного Соломона Борисовича не был его, пространства того, зыбким мысом? Нет, решительно ничего пока не стряслось с Сосниным, если продолжали одолевать те же мысли, вопросы. Обретёт ли он всё-таки новый взгляд? Если б он знал… Пошире открыл глаза. Качнулся фонарь, метнулись тени. Ну да, невидимки с умолкшими навсегда устами, следили за ним, находясь где-то рядышком, не исключено, на уходящем из-под ног тротуаре… но как проникали один в другой несовместимые в сознании миры? Ну да, ну да, давным-давно догадался – диффундировали на манер запахов, сливались на манер акварельных красок. А чем манило зеркальце – отзывчивыми ли сияниями инобытия, антимира с его пугающе-притягательными антизаконами, всего-то зримым удвоением нашего мира? Или, напротив, разделением его надвое, на наш мир, мир живых, и не наш, лишь обманчиво схожий с нашим? Удвоением, разделением… Вздор, вздор скудоумия. Отчего же холодком, тревогой веет из зеркала, когда в него смотришься? Есть, есть в отражательной катастрофической глубине что-то маняще-чуждое, маняще-враждебное. Жизнь иная, свет иной? Хм, ничего новенького – бывает, посмотришь, увидишь там не себя, не свою смущённую от встречи с зеркальным двойником физиономию, а бесконечную перспективу затылков. Гнусно заныло где-то внутри, хотя не смог бы определить, где именно. Всё исчезнет в чёрном провале, всё… и этот эпос? Эти дома, мелькания. Будто бы прощаясь, огляделся, погасло тепло светившееся окно. Капля попала за шиворот, пошёл. С карнизов и балконов капало, в водосточных трубах струились музыкальные нежные ручейки, серебристыми расплющенными лужицами растекались по асфальту, а Соснина тревожили своими невысказанными тайнами умершие. Но Бочарников жив, что мешает навестить, распросить? Вот бы удивился светоносец, обрадовался! Или – счёл сумасшедшим? Действительно, о чём распрашивать? О том, что он и без того повторял раз за разом? – о таинствах композиции, прозрачного, радужно-мягкого слияния акварельных красок? Ха-ха, запоздалый приступ любознательности обезумевшего тупицы! Удивляла лёгкость, с которой меняли направление мысли – смех смехом, только и в нелепом, но вволю настрадавшемся Гуркине, обнаружилось этим вечером, билась тайна, и не одна, наверное, как в каждом, кого понудило страдать время? У каждого – свои тайны, их не распознать безотносительно к болям и запросам «я»? Разумеется. И опять, опять назойливые, не имеющие ответов вопросы с беспомощно-примитивной пространственной подоплёкой! – чего ждать от подвижных призраков, когда вдруг обозначаются в темноте? Или – долой, долой визуальные обманы! – пронзает и окутывает нечто абсолютно невидимое, нечто прозрачно-газообразное? Растревоженный Соснин ощущал, что мертвецы-невидимки и впрямь пристально следили за тем, как разгадывались многозначительные их недомолвки. Нечто дразнящее витало вблизи, где-то рядом, растворяясь в камнях и обволакивающей сырости, как если бы индивидуальные тайны умерших, виновато унесённые ими в небытие, оставались и здесь, сливались не только в общую тайну, но и в общее чувство вины, которое, не понимая в чём и они виноваты тоже, смутно разделяли живые, словно каждый из них репетировал всю свою жизнь свой миг ухода… какие-то духовные субстанции мира и антимира смешивались, действительно диффундировали?! Так, так, пора зафиксировать: общая тайна – разрастаясь, сгущаясь – суммировала тайны покойников, чтобы трогать души живых? Близость, связность, взаимная перетекаемость бытующих внутри и снаружи тайн бередила, но и сладко пьянила, без них, непрестанно толкавшихся, покалывавших, стало бы совсем худо, он инстинктивно боялся опустошённости, а касания тайн – что ещё? – рождали ожидания чего-то, что и пугало, и обнадёживало. Какой огромный мир с примесями антимира колобродил в нём, испытывал, искушал, а всё ему было мало; природное соперничество глаза и языка, зовущее в будущее, внушённое Валеркой любопытство к гибридам идей и стилей… Снова обмер: где-то в глубинах «я», меж аморфных тайн, переполнявших его, теснившихся, безбожно толкавшихся, работало время. Сопричастность скрытной чёткой работе не воспринималась ли как главная тайна? Ни на мгновение, – поразился Соснин, – работа не прерывалась, время работало и на него, и против него, как если бы почему-то выделило из многих и озаботилось им, только им. И стоило ли плыть в Антарктиду ради выявления-измерения энергии времени в хитроумных вращательных экспериментах на Южном полюсе? Здесь и сейчас, на ночном Загородном, отчётливо почувствовал, что время работало-протекало в двух противоположных направлениях сразу – от причин к следствиям, от следствий к причинам – вот где энергию надо было улавливать, измерять… и при том время работало-протекало в каких-то выворотно-изнаночных, возможно, зеркальных мирах, он был равно причастен к любому из них, поневоле их соединял в себе; в нём, в глубинах «я», встречались временные потоки, нёсшие ему беду и счастье, потоки сливались и необозримо во все стороны разливались, такое поднималось волнение. Машина окатила грязными брызгами. Качнувшись к будке телефона-автомата, резко остановился – где он, где? Сыпь капелек на стекле, будка с приоткрытой дверью, пудожский цоколь и рустованная стена за ней. Нет, стоял не на тротуаре, «я» подобно складню резко развернулось в непостижимую пространственную картину: стоял – отделившись от «я»? – на высоком-высоком, подвешенном к облакам мосту, под мостом застыли синие, с сединою, волны, оцепенелая бездна… безбрежная река времени, два встречных потока… не знал, что ждёт его, лишь чувствовал – противоречивая работа не прекращалась и внутри него, и во вне. С чего бы иначе могли вызревать хотя бы проектные идеи, если бы не изводившее вкрадчивой аритмией время? И сейчас, именно сейчас, на сонном Загородном, у кондитерского магазина, еле-еле высвеченного ночником, в присмиревшем было, но зашагавшем вновь Соснине вдруг шевельнулся эмбрион замысла. И он уже смотрел не вниз, в сине-седую бездну, но вверх куда-то – из толчеи невнятностей, расколов тёмную небесную муть, взметнулся пронзительно-ясный образ башни с вертикальными членениями фасадов, на гранях играло солнце… Вот оно! Ещё десяток лет с хвостиком ждать стремительной завязки нашей истории, а подспудно-то она завязывалась на ночном Загородном! – не вообрази сейчас Соснин тот злополучный башенный дом, он и не грохнется много позже такой же промозглой ночью… как терпеливо расставляет капканы время! Да, до шумного обрушения с переполохом – более десяти лет; потянутся с нарочитой монотонностью дни, с рутинными влюблённостями, разрывами, редкими успехами и бессчётными неурядицами, но стоит ли множить путаные мотивировки творческой эволюции? Не лучше ли вспомнить об испытанной уловке романистов и безо всякого смущения заявить – с той поры – хотя бы и с этой ночи на Загородном – минуло десятилетие с лишком? Заявить и – за компанию с замешкавшимся героем – перемахнуть через скучные годы, как через неизбежную полосу препятствий, к жизненной кульминации, то бишь – вернуться к нашей взрослой истории?
Вернёмся, конечно, вернёмся, скоро уже.
Пока же, умиротворённый разбродом мыслей и чувств, Соснин не спешил; привычно подрастала колокольня.
Считанные минуты пути от Пяти углов до Владимирской, а сколько всего обмозговал, сколько настроений сменил.
Нет, тревожная дразнящая близость тайн ненадолго его вспугнула.
Волнующее блаженство вновь снизошло на Соснина в эти мгновения по-своему рубежной для него – и не только для него! – ночи.
Он, осязая каждое мгновение, перебирал частицы прошлого, скользил счастливым рассеянным взором по знакомым притемнённым фасадам, не подозревая, что его поджидает; он ведь и не чаял одолевать невнятицу будущего, далеко не заглядывал – в завтра, разве что – в послезавтра…
Внезапно впереди загромыхало железо, чем грохнули по воротам? Взорвав блаженную тишину, из подворотни в нескольких шагах от него с криками, матом выкатился клубок дерущихся тел, взмывали и молотили кулаки… Уже на другой стороне Загородного, у тёмного стекла мастерской, где днём чинились утюги и электробритвы, какого-то бедолагу, довершая расправу, добивали ногами, потом бросили неподвижное, как куль, тело, орава нырнула в ущельице Щербакова переулка, топот удалялся; избитый медленно-медленно поднялся, держась за витринный поручень, наклонился, чтобы подобрать шапку, утирая кровь, прислонился спиной к стене…
Ба-а, в той же подворотне, в такой же тьме зарезали когда-то Вовку! – Соснин усмехнулся: жизнь продолжалась.
Как всегда, споткнулся о ступеньку угловой «Чайной».
поворот
Свернул на Владимирскую площадь.
Ни души… мерцал мёртвой голубизной гастроном.
Перешёл улицу, стоял у запертого метро, надеясь поймать машину.
Этого ещё не хватало! По Кузнечному – от угла Достоевского, вдоль рынка, – браво вышагивали ведомые хромым Свидерским дружинники.
Не желая попадаться на глаза воинственному завучу, который не преминул бы потащить в вытрезвитель, Соснин направился к навечно, казалось, опустевшей стоянке такси – помятый жестяной знак с буквой «Т» был едва различим рядом со спящим домом, как раз под тёмным его окном; перед ним столько времени проторчал.
Повезло.
Из ночи, дёрнувшись на тупом изломе Большой Московской, что у трёхсотой школы, выплывал зелёненький огонёк.
Часть четвёртая
Представления
рассвело
Вышел из метро, машинально посмотрел на Думскую башню.
На часах – всего десять с четвертью.
И погода – с сереньким дождиком – вполне сносная.
Он мог не спешить.
Здесь, у Гостиного, вчера из окна автобуса увидел Вику, да не одну, всю семейку. Накупили одинаковых чемоданов, отбывали.
Странно. Вика наперегонки припустила с Нелли?
Почему-то ему стало не по себе.
откуда бралось волнение, если всё, что он видел вокруг себя, оставалось таким привычным?
На другой стороне Невского из подземного перехода показался Шиндин, направлявшийся в сторону Дома Книги. Ну да, шиндинский институт был рядышком с зингеровской махиной, впритык.
Перешёл под землёй Садовую, свернул за угол Публички.
Нежно журчали ручейки в водосточных трубах…как когда-то, ночью, на мокром безлюдном Загородном. Сколько же лет прошло?
Впереди, прыгая через лужи, как раз достигал массивной библиотечной двери Дин. Поспешал занять удобное место в научном зале?
Тут и сам ступил в лужу. Вчера вечером подморозило, на Большой Московской раскатались ледяные дорожки, до угла Кузнечного, до ступенек метро по зашлифованному льду доскользил, а наутро, пожалуйста, наденьте галоши – оттепель.
Осмотрелся. Такая встряска, – обрушение дома, панические слухи, страхи, а всё вокруг, как всегда – нехотя просыпался Невский с незрячим блеском окон; троллейбусы, подкатывающие к очередям на остановках, гранитная глыба «Елисеевского», чёрные кружева голого Екатерининского садика, за которыми желтел комод Александринки. Мелкий, как пыль, дождик, но кое-где, у ограды садика и под кустами, пятна грязного снега. Поднял воротник и опять осмотрелся, как если бы растерялся: всё знакомо, а не понять, где находится, куда идёт. Да, подспудное волнение нарастало – как и давным-давно, в Мисхорском парке, когда Вика и Нелли, почти забытые, будто нарочно встретились ему одна за другой; прокручивались беспомощные мысли… что за намёки вновь посылались ему с интервалом в десятилетие? Или просто-напросто скорый и почти одновременный отъезд Вики и Нелли – всего лишь ещё одно, вдобавок к Мисхорскому, совпадение, очередная, но ничего существенного не означающая и не обещающая случайность? Наверное, ныне похожих случайностей пруд пруди, многие эмигрируют… медленно шёл вдоль фасада библиотеки.
Погасли фонари.
Опять остановился.
Зачем же вызвал на заседание своей комиссии Влади? Зачем? Что прокрякала в трубку Лада Ефремовна? – к одиннадцати ноль-ноль, вопрос на месте. О, вопрос мог огорошить, хотя к обрушению дома Соснин никаким боком… о, подражая большим начальникам, в последние годы Влади вдохновенно разучивал роль всесильного самодура.
А ведь недавно ещё Влади, канувший было в служебное небытие за полярным кругом, воскрес в скромной, не таившей никаких угроз роли главного инженера домостроительного комбината.
Постояв, вспомнил день зримого воскресения Влади и мутную телекартинку с танковыми армадами на пражских улицах, вспомнил тот самый день.
старт исторического оптимиста
Его путь наверх начался после досрочной демобилизации на секретной северной стройке, где Филозов, уже женатый на дочери мурманского секретаря, отличился важным почином. Резкость, прямолинейность не мешали ему умело маневрировать, в рутине бюрократических игр он поднимался выше и выше, дополняя бурную энергию изрядным цинизмом, без которого даже такому классному спортсмену, каким был он, не удавалось бы столь резво взбегать по служебной лестнице. Наступательный инстинкт лидера не позволял расслабляться, ему – при его-то болезненном самолюбии! – выпали упрямые и боевитые годы, хотя на упругом, с ровным загаром лице не оставалось следов ударов, как их не остаётся на бейсбольном мяче от ударов биты.
И вот прекрасный солнечный день на исходе лета.
– Скоро осень, за окнами август, – проникновенно выпевала по «Маяку» Майя Кристалинская, когда Соснин открывал дверь в фанерованный тамбур, отделявший кабинет от приёмной. Влади радостно выпрыгнул навстречу ему из кресла; внезапно свершился долгожданный перевод из заполярной глуши, перевод, подозрительно совпавший с новой женитьбой. С новоиспечённого главного инженера не слезла ещё провинциальная кожа, но самодовольства его ничуть не убавляли плетёнки сандалет из кожзаменителя, трикотажная сочно-голубая бобочка под куцым гороховым пиджачком, перфорированный пластмассовый чёрный галстук, похожий на высушенную змею.
– Чудесный денёк, Илюшка, мы снова вместе! – завопил, ослабляя узел похоронного галстука, вцепился в плечи Соснина и закатил глаза: вместе они свернут горы, докажут-покажут, все будут кипятком писать, раз, два, три, пионеры мы…и политическая непогода славным свершениям не помешает, ещё бы, с самого начала пражской весны он иуду-Дубчека на дух не выносил, – зрачки Влади пугающе исчезли за веками, – о-о, лишь зоологическим мракобесам да высоколобым дуралеям не ясно, что сегодня, наконец, свершился акт справедливости, что пора, давно пора было защитить наши завоевания броневым кулаком, о-о-о, – как он презирал слабаков, успевших напустить лужи, пока мирные танки утюжили Злату Прагу! – Хватит прислушиваться к вражеским голосам, завравшимся от исторического бессилия, пойми, пойми, – всё сильнее сжимал плечи Соснина, – капитализм обречён, а это – не оккупация, нет, нельзя оккупировать братскую страну, чтобы защитить её общественный строй. Не заблуждайся, агрессивному западному стану уже не остановить победную поступь социализма, ветер истории в наши паруса дует.
И после промывки мозгов он не заткнул фонтана – выплескивая громадьё планов, потащил в цеха, следом семенил Семён Файервассер в синем, заляпанном цементом халате; Семён заведовал на домостроительном комбинате лабораторией.
в тот же день, вечером
Собрались у Гены Алексеева.
На сей раз Гена, всегда-то не очень весёлый, был безнадёжно-мрачным и отрешённым, бесшумно занёс из кухни тарелки с наспех слаженными бутербродами – изысканно сервированного, как обычно, угощения не готовил, не до того…на низком столике беспорядочно сгрудились принесённые бутылки.
– Как помочь Дубчеку, как? – выкрикивал Дин; сбросил ботинки, заведённо перебегал в носках от углового книжного стеллажа к письменному столу со старенькой пишущей машинкой и фото Вяльцевой в тёмной, любовно отлакированной рамочке, от письменного стола к стеллажу.
Даже искромётный Шанский не мог из себя ничего стоившего внимания выдавить, посетовал. – И впрямь танки наши быстры; шутки иссякли.
А Головчинеру не удавалось подобрать к случаю поэтическую цитату, искал, но не находил.
Соснин цедил сухое вино. Вяльцева подпирала щёку тонкой рукой; Гена ревниво поймал взгляд Соснина, чуть сдвинул фото, привычно стоявшее у старенькой пишущей машинки.
На фоне аркад, башен тем временем победоносно лязгала и пыхтела гусенично-броневая мощь социализма.
сумма низких технологий не могла разочаровать исторического оптимиста, производственного мечтателя и азартно покоряющего моря яхтсмена
Серо-зелёная жижа капала в щели между ржавыми бортами форм.
Лихо перемахивая озёрца цементного молока, смазочного жира, солярки, Влади тащил сквозь шум металла, пропарочный жар. Нервические рывки конвейера, тряска вибростолов. Длиннющие составы вагонеток, гружёных браком. Коросты бетона, покосившиеся штабеля арматурных скелетов. Удары кувалд, позвякивания пуансонов, угрожающе болтавшихся в пыльном гуле над головами. Призывы на кумаче, плакаты, пронзительные звонки, истошные команды крановщиц, со скрежетом кативших в подслеповатых будках под фермами.
Ошалев от зрительно-звуковых эффектов, достойных разве что производственного романа, Соснин, едва вернулись в кабинет, брякнул, что они всего-навсего недальновидные беспомощные акушеры – помогают, как умеют, чадящей и грохочущей горе рожать крупнопанельную мышь.
– Ты не понял, перспективы колоссальные! – обиделся Влади, – вот, реконструируемся за годик-полтора, наведём чистоту, порядок и припустим с тобой тандемом, взметнём этажи морского фасада, всё выше, выше…стремим мы… – вдохновенно орал он, словно всё ещё перешибал грохот железа. Файервассер кивал, вздыхал, не забывая о перебоях с цементом, алюминиевой пудрой; у Семёна к уголкам глаз уже тянулись, собираясь в пучки, морщинки.
А Влади вновь заливался соловьём, восторженно загонял под веки зрачки, как если бы залюбовался внутренним взором вертикалями сборного высотного ансамбля над плоским берегом мелководья, и заодно поднимал мечтою приземлённого Файервассера – соблазнял компьютерной комплектацией форм, автоматизацией контроля за качеством; Влади искренне – и за себя, и за Соснина – радовался будущим невиданным плодам их творческого содружества, которые гарантированы преимуществами социализма, подгоняемого к новым победам историческим ветром.
В дверь опасливо заглянул полноватый пшеничноволосый малый с затянутыми мутноватой плёнкой глазами.
– Подпишу, завтра подпишу, – досадливо шуганул Филозов просителя, тот испуганно притворил дверь, – балбес редкостный, у самого в цеху грязь непролазная, рекордный брак, но рекомендацию в партию выколачивает, без мыла лезет. Глаз с этого Салзанова нельзя спускать, – обеспокоенно повернулся Влади к Семёну, словно искал и у него защиты, – прислали кадровики из главка тёмную лошадку, а по донесениям разведки за поводья-то дёргают верховные покровители, троянским бы не оказался конём.
Влади отогнал мрачные предчувствия, опять вдохновился.
И на прощание выдал секрет бронзового загара – похвастал парусными успехами. Вот она, интрижка судьбы! Вынужденная – на тот момент унизительная, из-за неуда за жёсткую штриховку – замена архитектурно-художественного образования спецфаком приморской фортификации имела, как видим, глубинную мотивацию. Водная стихия с отрочества-юности влекла Влади, ещё в абитуриентских волнениях экзамена по рисунку Соснин заметил на сжимавшей твёрдый карандаш, штрихующей руке конкурента вытатуированный, бледно-голубой от попыток вытравить, якорь.
как трудилась морская душа
За областными и всесоюзными успехами последовали громкие победы над скандинавами и немцами в балтийской регате, приз за гонку через Атлантику – получил на Кубе хрустально-серебряный кубок из рук правящего бородача.
Где бы ни служил, кем бы ни командовал, яхта оставалась его постоянной страстью. Видано ли, чтобы вице-президент международной парусной федерации переоснащал своими руками любимое судёнышко, скоблил и шпаклевал, красил? А как тосковал зимой! Хотя, если не загромождали залив торосы, отводил душу в заездах на буерах. И для поддержания спортивной формы каждый божий день спозаранку, в бурном темпе, чередуя стили, проплывал морскую милю в бассейне, оборудованном-таки после борьбы с бюрократами по инициативе Филозова в лютеранском храме Святого Петра на Невском; кстати, именно эту смелую инициативу одобрили на самом верху, в главном смольнинском кабинете.
принцип Филозова
Орёл! – восхищался Филозовым Виталий Валентинович, который ни свет, ни заря составлял ему компанию на плавательной, упиравшейся в разорённый алтарь, дорожке. Восхищался и, смягчая ли лесть, усиливая, с хитрецой в небесно-синем зрачке спохватывался: двуглавый орёл.
Ещё бы! Из кресла главного инженера домостроительного комбината он быстро перелетел…а оттуда, круто взлетев…
Сколько выпало ему взлётов и перелётов!
Но все они подчинялись определённой закономерности.
С учётом скрытного, хотя и нешуточного антагонизма взаимозависимых сфер проектирования и строительства, Филозов, органично вполне раздваиваясь, попеременно начальствовал то над проектировщиками, то над строителями, ловко перелетая из одного руководящего кресла в другое, а в том из двух ведомств – строительном ли, проектном – где он в данный момент пока ещё не начальствовал, его всё равно побаивались, воспринимали как потенциального начальника. Яхта, бассейн бодрили тело, номенклатурный пинг-понг нагнетал особый боевой дух. Владилен Тимофеевич ведь не равнодушно-послушным шариком, как чудилось непосвящённым, метался туда-сюда: он, нацеливаясь, хитроумно свои перелёты готовил, хотя и любил, кокетничая, пожаловаться, что ему опротивели приёмные сильных мира, в которых и без него – давка.
И новая-старая метла на новом-старом месте мела, мела.
Допустим, ухватил, к примеру, строительные рули, и что же? Словно внезапно переметнувшись на сторону неприятеля, возглавив чужое воинство, он ополчался на проектантов, путаными своими художествами срывавших план по квадратным метрам, отменял им же – бывало, что и накануне нового назначения! – завизированные задания и согласования, хотя в закрытых буфетах обкома и исполкома рассыпался в комплиментах перед корифеями зодчества, обещал зелёный свет прогрессивным творческим замыслам, ибо загодя планировал на всякий пожарный случай обратный цикл. А когда опять менял поле деятельности, не переводя дыхания, бросался критиковать недавних подопечных-строителей за выполнение его же приказов; театрально позорил, с трибун пленумов и активов грозил трибуналом потомков за превращение великого города в склад готовой полносборной продукции. Однако боевитая принципиальность оборачивалась безобидной игрой в войну, поскольку обе позиции – того ли, этого ведомства – которые он попеременно бомбил жалобами в обком, на которые из президиумов советов и конференций с заразительным азартом поочерёдно пикировал, оставались его запасными аэродромами.




























