444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 1 » Текст книги (страница 25)
Приключения сомнамбулы. Том 1
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 65 страниц)

Вертели головами, старались угнаться за пространственными прыжками действия, разноцветные лучи метались… Хватались от неожиданностей за жёсткие, замазанные тёмным лаком, разделявшие дуговые ряды деревянные барьеры-спинки.

Сцену вдруг накрывала тьма, сзади, на вершине амфитеатра, прожектор освещал стройного красавца в алом плаще, он выдёргивал из ножен шпагу. Стремительно сбегая по ступенькам, мог хлестнуть сидевшего с краю Соснина – своё персональное место делегата ТЮЗа Шанский, дежуря у контроля или в фойе, уступал Соснину… Так вот, сбегая, красавец мог случайно хлестнуть пыльной огненною полой плаща, опахнуть потом, расплавленными румянами, но веронский забияка, оступившись, застыл на миг с гримасой натуральной боли на лоснившемся, жирно размалёванном лице-маске и, дабы скрыть сбой, притворился, что именно на этой ступеньке рядышком с Сосниным, он, прижавшийся на секунду к плечу выбранного им юного зрителя, беглым касанием вымаливающий сочувствие, остановлен замыслом режиссёра.

От щегольского огненного наряда шибануло затхлостью костюмерной.

Соснин углядел на пылавшем плаще крестики штопки, дырочки; распадалась старая-престарая ткань.

И сердце громко застучало; испугался, хотя не знал, чем кончится этот случайный эпизод на ступеньке, пожалуй, вообще испугался не за того, обречённого вот-вот погибнуть горячечного героя, а за себя, да-да, за себя, такого же беззащитного, как заигравшийся герой, оступившийся и превозмогавший боль, внезапно ставший таким близким, несчастным, в чью судьбу неожиданно для самого себя Соснин заглянул… нет, Соснин решительно не мог разобраться в душивших его чувствах, в природе испуга, на миг какой-то посетившего, но возвращавшегося затем ночами. Сейчас, вместе с испугом, он ощутил ещё и неведомые ему прежде подъём, лёгкость.

Напалм плеснул в глаза.

Ослепив, луч резко сдвинулся, опять поджог плащ.

Очнувшийся, заново прозревший Соснин уже издали, но с опять-таки пугающей его отрешённостью следил за догоравшим заложником родовой чести – выскакивал для смертельного поединка на сцену, заносил шпагу…

«по ту сторону» – пополнение

С тех пор там же, по ту сторону, назойливо бисировался ночами и болезненный сбой в сценке тюзовского спектакля, услужливо выхваченный из тьмы прожектором.

сразу попала в точку?

– Илюша, взял бы изумрудную, добавил кобальта и всё бы засветилось. Ты, по-моему, хочешь изобразить что-то сверх того, что видишь, так? – на полном лице Марии Болеславовны сочувственно блестели выпуклые тёмные глазки.

Соснин, сражённый легкостью, с какой она рассекретила смутные его умыслы, кивнул – был ли резон отпираться? Холодно схватила за руку, в которой только что трепетала кисть.

– Учти, Илюша, сверхзадачи искусства не решают, когда пишут простенький натюрморт. Тебе надо передать объём, фактуру, прочувствовать взаимодействие основных цветов с дополнительными, а ты…

– Как же Сезанн? – осмелел Соснин, – натюрморты – куда проще?! А будто что-то ещё, кроме яблок на табуретке, изображено.

– Ого! – заинтересованно опустилась на стул Мария Болеславовна, – и где ты видел Сезанна?

– Случайно, на репродукции, – уклончиво признался Соснин, не желал рассекречивать сокровища бызовского сундука.

– Ладно, – вздохнула Мария Болеславовна, – учти только, творческие прорывы, такие, какими, к примеру, тебя поразил Сезанн, по плечу исключительно великим художникам, гениям. Они прошли сложными жизненными путями, сформировали неповторимые внутренние миры. И учти заодно, Илюша, левое искусство, к которому тебя потянуло, таит так много опасностей, так много…

Файервассер напряжённо прислушивался.

Миледи беззаботно взбалтывала кистью грязь в банке.

Соснин посмотрел в стеклянные глаза волка. Жарко светили лампы, накрытые чёрными металлическими тарелками. Темнел ряд окон с заклеенными широкими полосами бумаги рамами. На выпуклостях ноздрей, над верхней губой Давида скопилась пыль.

Сезанн – левое искусство? А Эрнст, Дали, Магритт – ещё левее?

– Изучишь биографии великих художников, прочтёшь книги по философии, психологии искусства и многое поймёшь. Пока сосредоточься на гипсах, тебе надо больше рисовать, чем писать, вступительные экзамены не за горами. Где твой фаберовский карандаш? Вот-вот, как раз для гипсов.

из контраргументов, рождённых по дороге домой, на Загородном

Опять – нос, рот, глаза… завитки волос… прекрасный, но затвердевший гипс. Обучался изображению внешних форм, только внешних, а ему так хотелось изображать внутреннее, своё. Мучительные желания на его лице отразила витрина. Портрет – это не внешние черты, нет… Взыгрывали самые разные мысли, включая топорные, все они, однако, понуждали Соснина усомниться в справедливости услышанных от Марии Болеславовны наставлений.

Разве в самые сложные и неповторимые внутренние миры великих художников влетал, светясь, перед тем, как шлёпнуться в Неву, липовый лист?

В самом деле! Откуда мудрые книги по философии и психологии искусства, которые написаны до его рождения, могли знать про – неповторимые, вот-вот! – сверкания пылинок в луче, про стояние под ясенем, про бледные, с пугающим прищуром, глаза косматого перевозчика, струящийся блеск воды. Или про старый, штопанный-перештопанный огненно-алый плащ.

на два дома (отталкиваясь от обмена несравнимыми горестями)

За чаем после нашумевшего тюзовского спектакля обсуждалась не только Шекспировская трагедия.

Раиса Исааковна, понижая голос до шёпота, вспоминала безоблачные годы с любимым мужем, ошибочно и во вред всей рыбной отрасли арестованным на десять лет без права переписки после злодейского убийства Сергея Мироновича, – вспоминала как муж ордер получал на жилплощадь, как… и больше десяти лет отсидел, она одна в комнате, хорошей, с балконом, сон не идёт, одна лицом к стенке, а где он теперь? Хотела у Виктора Всеволодовича спросить, но испугалась, как бы не усугубить. Или лучше к Фильшину обратиться? – он положительнее, солиднее. За что ей выпала доля быть женою врага народа? Так одиноко, производство выматывает, дома – хоть вой. Мать отвечала страданием на страдание, жаловалась на потерю покоя, на боли в сердце, которое разрывали на куски ночные мысли о муже, в одиноком переутомлении вынужденном коротать вдали от родного дома крымскую промозглую зиму, тогда как она, измотанная разлукой, должна оставаться в Ленинграде, чтобы дать сыну достойное образование.

К своей миссии относилась со всей серьёзностью – мало того, что готовила традиционные шефские концерты и культпоходы в музеи, театры, так ещё следила за днями рождений учителей и коллег по родительскому комитету, одаривала их милыми сувенирами, а классную руководительницу Агриппину Ивановну ежегодно угощала тортом собственноручной выпечки и банкой абрикосового варенья из своего, как обязательно поясняла, сада.

Лишь изредка звонил Душский.

И она покидала круг семейных забот, возбуждённо наряжалась, бросала на ходу указания – после неё оставались сладкий запах «Красной Москвы», разбросанные платья, кофты… чулки свисали со стульев, как паутина.

Если свидание выпадало на восьмое марта, возвращалась с мимозой, любовно ставила вазочку с пряным букетиком на рояль и уже в постели, поглаживая стёганый ромб из жёлтого шёлка в окошке пододеяльника, вздыхала, словно приглашая заново пережить вместе с ней романтичный вечер, потом дёргала шнурок бра и назидательно оповещала наступавшую темноту: удивительно, Леонид Исаевич, безумно загруженный на кафедре и в больнице, такой внимательный! А ты растёшь эгоистом, не подумал, что мне было бы приятно получить цветы в женский праздник. Правда, Леонид Исаевич – взрослый, исключительно воспитанный человек, но я уверена, что и Валерий, куда серьёзней, чем ты, занятый учёбой, сделал своей маме подарок.

в шедевре Лишневского (на углу – на остром углу! – Загородного и Рубинштейна)

Соснину нравилось подниматься по маршам с веерообразными ступенями, изогнутым плавной дугой, хотя коричневые масляные панели облупились, были исцарапаны, похабно исписаны, грязные окна едва пропускали слабый свет из внутреннего двора.

Медленно-медленно, растягивая удовольствие, поднимался на третий этаж по овальной лестнице, огибавшей овальную дырку с поломанным лифтом, задерживался на выступавшей в овал двора остеклённой площадке, одолевал ещё один дугообразный марш и звонил в левую дверь.

Валерка жил в многокомнатной, что называется, профессорской, вытянутой вдоль Загородного проспекта квартире, гостевой своей частью напоминавшей музей, точнее – гибрид музея с библиотекой. Массивная мебель красного дерева, стулья с прямыми высокими спинками, снабжёнными тугими, оконтуренными шляпками латунных гвоздиков, кожаными подушечками, монументальные вишнёвые портьеры, медная решётка углового камина большой комнаты, примыкавшей к гостиной, да ещё книги, книги; узорчатые, тёмно-синие, с тиснениями, обои возникали лишь меж смотревших на Загородный высоких окон, а так стены сплошняком – под потолки со строгими карнизами – заслоняли таинственно отблескивавшие шкафы с книгами; за стёклами, несомненно, теснились и мудрые книги по философии, психологии искусства. Как ни странно, от книжных шкафов было свободно только главное, если угодно, священное пространство квартиры, гостиная, совмещённая с кабинетом гениального Валеркиного отца, – симметричная, трапециевидная, с симметричными же, расположенными напротив друг друга, окнами и эркерами – они смотрели уже на обе улицы, и на Загородный, и на Рубинштейна; сужавшаяся гостиная-кабинет разрывалась надвое по центральной оси проёмом, фланкированным четырьмя, попарно сближенными колонками и завершалась – за проёмом – круглой, с тремя окнами, ротондой; из неё вырастала увенчивавшая дом башня.

В большой комнате Валерка любил сидеть перед камином на корточках и, озарённый догорающей головешкой, выбивать из неё кочергою искры. За порог этой комнаты, в кабинет отца, Валерку и его школьных гостей не пускали, чтобы, упаси Господи, не отвлечь учёного, не сбить с мысли, хотя дверь в кабинет чаще всего оставалась открытой. И ещё – в каминной комнате был эркер с просторнейшим подоконником, на нём, когда отцовский кабинет опустел, соревновались – кто посмелее, кто подальше сумеет высунуться из эркера: поочередно ложились поперёк подоконника, друзья-соперники для страховки придерживали смельчака за ноги, надо было так высунуться, так налево вывернуть шею, чтобы увидеть колокольню Владимирского собора. На освоение гимнастического трюка их собственным примером подвигнул Бызов; плечистый, с могучей грудной клеткой молотобоец продемонстрировал исключительную пластичность, сходу почуял, что, чем дальше рискуешь высунуться, тем напряжённей должны быть мышцы спины, тем сильней надо откидывать назад голову.

И почему такой замечательной квартирой не соблазнились в своё время пролетарии, революционные солдаты, матросы?

Как бы то ни было в глубине квартиры, там, где в ломаный, переменной ширины коридорчик, кое-как освещённый дворовым окном, выходили кухня, уборная и спальни разных размеров, ютились лишь дальние родственники Юлии Павловны, матери Бухтина, а позднее, когда приживалы вымерли, глубинные комнаты после быстрых разводов доставались бывшим жёнам Валерки; Шанский обозвал уплотнявшуюся таким манером квартиру гаремом враждовавших жён.

На треугольной лестничной площадке Соснин звонил в левую дверь.

Его встречало большое помутневшее зеркало, чуть в стороне и сзади за ним угадывалась пляска каминного пламени.

Левее светилась столовая, там, на тахте с оранжевой накидкой возлежала с английским детективом Юлия Павловна, периодически, не отвлекаясь от книжки в яркой мягкой обложке, она тянулась к ментоловому карандашику, брала с тумбочки, чтобы потереть виски… А справа от зеркала, по оси гостиной, в глубине её, на фоне проёма в ротонду, темнел силуэт Валеркиного отца, Соломона Борисовича Бухтина-Гаковского. В статичной задумчивости он возвышался над просторным тяжёлым рабочим столом, над рукописью, и смотрел прямо перед собой, в центральное окно ротонды, которое поблескивало в обрамлении густых тяжёлых складок портьеры; даже на изрядном расстоянии, в соседней комнате, ощущалось напряжение духа, рождающего небывалые мысли, идеи.

башня на башню?

Конечно, хлёсткую формулу придумал позднее Шанский, но её и Валерка не захотел оспаривать – Шанский полагал, что Соломон Борисович по праву гения вполне мог мечтать о своей башне, о башне формалистов, способной затмить славу башни символистов на углу Таврической и Тверской: купольной башни Вячеслава Иванова, пантеона символизма, единственного русского стиля.

Хотя – опровергал вскоре Шанский свою же формулу – с гостиной-кабинетом, пусть и помнившей многие славнейшие имена, смыкалась ведь не башня, а ротонда, служившая всего-то скруглённым основанием вознесённой, но необитаемой тощей башенки. И в маленькой ротонде претенциозный художественный салон бы не уместился, да и время пятилеток такие салоны не поощряло. Поэтому ротонда скорее вызывала ассоциации с капитанской рубкой, встроенной в острый нос корабля, который застыл на вечной стоянке, на худой конец – с творческой башней тихого индивидуального заточения.

что запомнилось вдобавок к контрастности спин, похожести профилей, загадочности фраз

Спина, запомнилась прежде всего неподвижная спина Соломона Борисовича.

А он живой? – подумал даже Соснин, увидев спину впервые, но тут сомнения отпали, гений почесал мясистое ухо.

Живой гений! Но недолго ему оставалось жить.

Когда бы не являлся Соснин к Валерке – днём солнце светило со стороны Разъезжей поверх двухэтажного домишки с почтой и булочной в левый ряд окон, вечером справа, за Фонтанкой, загорался закат – Соломон Борисович, облачённый в домашнюю вязаную безрукавку, не оборачиваясь, сидел спиной к двери за рабочим столом, который гордым устоем врос в тусклый блеск паркета; стол можно было при желании обойти, войти в ротонду, постоять там, озирая небо, но и такое простое желание погружённого в свои думы хозяина стола, похоже, не посещало.

Или ему хватало того, что видел краешек неба над коньком крыши снизу, не вставая, в арочном полукруге осевого окна ротонды?

Спина Инны Петровны, мачехи Шанского, тоже запомнилась, но тем, что непрестанно дёргалась, сгибалась и выпрямлялась, так как нога в стоптанной туфле неутомимо качала педаль швейной машины, и сновали руки, хищно и быстро склонялась голова, чтобы перекусить нитку, а тут…

Спина и… нос? – Нос его, – грустно улыбалась, оценивающе оглядывая Валерку, чей нос грозил намного перерасти отцовский, Юлия Павловна, – нос его породил множество шаржей, не очень-то дружеских, кто-то из близких Соломону Борисовичу художников, кажется, Акимов, даже изобразил многоуважаемый нос в виде туловища насекомого, благо его слюдяными крылышками оседлало пенсне.

Да, сбоку, сквозь дверь каминной комнаты, непосредственно соединявшей её с гостиной, иногда удавалось в дополнение к худому затылку увидеть столь же статичный, как и спина, профиль с огромным носом и узкими губами, а поскольку голова постоянно была чуть наклонена к рукописи, Соломон Борисович, если бы снял пенсне и немножко подгримировался, стал бы точь-в‑точь длинноносым артистом Таскиным в роли Скупого из одноименного мольеровского спектакля – противно-алчные склонённые профили Таскина-Скупого украшали яично-жёлтый, с белыми рустиками, цокольный этаж театра на Владимирском. Необъяснимое, несправедливое сходство с портретным воплощением скупердяя! Ведь после внезапной трагической кончины великого формалиста многие его почитатели, включая Льва Яковлевича, который и вовсе Соломона Борисовича боготворил, твердили, пусть и вполголоса, что не выдержало щедрое сердце. При этом поговаривали, опять-таки вполголоса, а то и шёпотом, что мало ему выпало от злобных мозговых промывок в университете, так ещё спровоцировал знакомый, попавший в зависимость от органов, что Соломон Борисович по сути погиб случайно – с дворником и понятыми не арестовывали, не увозили на воронке из дому, даже квартиру не обыскивали; профессора якобы пригласили по телефону на беседу, переросшую в допрос, который вели два следователя…

Разноголосица, недомолвки, слухи.

Как-то разболтались подруги Юлии Павловны, три Лидии, как их называли, но Соснин ничего не понял.

– В доме повешенного не говорят о… – деликатничал Шанский; и они не задавали вопросов. Попозже Валерка сам кое-что рассказывал, преимущественно – весёленькие истории; будто бы один из партийных гонителей отца, директор университетской библиотеки, – спился, удивил самых горьких выпивох, укусив за ухо милиционера, погиб пьяный под колёсами.

И как Соломона Борисовича сумели спровоцировать на самоубийственное высказывание, какие литературные секреты выведывали у гениального формалиста органы, хотя и так всё обо всех знали? Он был редкостно молчалив. Вот писал много, правда, спина и локоть не двигались, а перо бегало, бегало. Он и гостей словами не баловал, больше слушал. Заскочила жившая прежде в соседней квартире, за стенкой, Лидия Корнеевна, сухая, в тёмном закрытом платье, похожая на строгую учительницу – Соломон Борисович, Юлия Павловна очень её любили. В тот день, запомнил Соснин, Валеркины родители были мрачные, подавленные, и на лице Лидии Корнеевны лежала тёмная тень. Соломон Борисович по обыкновению молчал, Юлия Павловна нервно перекладывала бумаги, пока гостья препарировала газетную подлость: августейшие усы торчат из каждого слова…

Заскользив войлочными туфлями по паркету, Юлия Павловна прикрыла дверь, хотя узенькая щёлка осталась.

– Обложили Анну Андреевну?

– В новой блокаде – не здороваются на улице, не звонят.

– Может быть, ей лучше – в Москву, в Москву?

– При её-то любви к Чехову?

– Ха-ха-ха…

– С Михаилом Михайловичем встречались?

– Думаю, душа трепещет, но он по-офицерски храбрится.

– Боялась, что его доконает инквизиторский пир бездарностей.

– А Изя молодец, один отважился бросить вызов! Аплодисменты с усмешкою дорогого стоят.

– Увы, смеётся тот, кто…

Вновь бесшумно приблизилась Юлия Павловна, поплотней притворила дверь.

Однако куда чаще дверь из каминной комнаты в гостиную оставалась открытой, удавалось услышать его голос.

Когда Валерка с Шанским и Сосниным прочитали «Два капитана», он, слегка картавя, сказал Юлии Павловне, которая беззвучно приплясывала перед ним на суконке, доводя до блеска паркет, нечто невразумительное. – Юный скобарь-Серапион подавал большие надежды, а в Москве стал облегчённо писать.

– Странно, – не прекращала пляски Юлия Павловна, – Юрий Николаевич, такой прозорливый, не углядел в Вене склонности к юношескому беллетризму.

В другой раз Соломон Борисович и вовсе высказал сокровенную мысль вслух. Случайно, в запале внутренней, возможно, что и потайной полемики, вымолвил то, что почему-то не захотел записывать? – Нет, – неожиданно громко произнёс он, по-прежнему глядя прямо перед собой, – со смертью символизма, со смертью Блока, культура не оборвалась.

А как-то пробубнил под нос: не сон ли жизнь и здешний свет?

два коротких отрывка из завещания

Да, в квартире не проводили обыска, не тронули архив, рукописи – у Юлии Павловны хватало материалов и личных вещей покойного для создания музея.

Но это была стратегическая мечта вдовы, а пока…

Пока в центре рабочего стола Соломона Борисовича – зародыш будущей экспозиции? – выделялась наполовину заполненная бисерным почерком страничка писчей бумаги, черновик неоконченного письма, чуть в стороне – страничка густо исписанная, явно перебелённая – концовка последней статьи. Юлия Павловна любила повторять, что последние строки гения превращаются в духовное завещание.

Соснин не раз подходил к мемориальному столу с двумя листками, неоконченное – исчирканное, с многоэтажными вставками – письмо выучил наизусть.

«Прямого высказывания, – внушал неизвестному адресату Соломон Борисович, – не бывает в литературе, знаем мы всего два типа писательского таланта: один прячется за чужую речь, другой – за свою. Обнажённая искренность «я» – суть формальный приём, подкупающий читателя и защищающий от его вторжения душу автора. Вам с этим, возможно, трудно смириться, но именно разнообразные приёмы такого «защищающего» письма делают литературу литературой – по отдельности ли, в совокупности, порой открыто, чаще подспудно, они, эти приёмы, организуют и ту нескончаемую игру в прятки, которую сочинитель, раздваиваясь на автора и частное лицо, пусть и убеждённо обращаясь к читателю, ведёт, по сути, с самим собой. Если я Вас не убедил, вспомните Пастернака – игра художника и мука его – его внутренние боренья – ей-богу, нерасторжимы!».

Из написанного на другой страничке в памяти застрял абзац, короткий.

«Конечно, в корпусе литературы преобладают романы, выцеживающие из жизни истории, и – в меру авторской одарённости, умения тонизировать героев и действие – увлекательно их рассказывающие. Но изредка – раза два-три в столетие – пишутся иные романы, ломающие нормы восприятия: безнадёжные по посылу, неудобоваримые из-за своей всеохватной дерзости, они берут жизнь в целом».

И понятно, и непонятно.

Раздался звонок.

Юлия Павловна заскользила на суконке к двери… – Лидочка, безумно рада, от одиночества места себе не нахожу…

три Лидии за чаем

Лидия Яковлевна, за ней сразу – Лидия Захаровна. Обе суховатые, с умными внимательными глазами. Как, впрочем, и Лидия Корнеевна, которая пришла третьей – утром приехала из Москвы.

Соснин бездумно списывал у Валерки тригонометрию, пока тот в соседней комнате возился с приёмником; невольно посматривал в приоткрытую дверь, прислушивался.

Так, Юлия Павловна убежала поставить чай.

– Как назвали? Воинствующим формалистом?

…………………………………………………………………………………………

…………………………………………………………………………………………… …………………… Так, вернулась.

– Напали по команде, после Фадеевских разоблачений Веселовского – Солик вслед за Веселовским защищал единый культурный процесс.

– Соревновались в обвинениях и ругательствах, кто похлеще. Пиксанов выбранил Солика за недооценку влияния декабристов на Пушкина.

– Жестокая комедия, весной началась и…

– Всё лето пытка длилась, до конца августа, пока там не задержали… понесла передачу, а он…

– Подъезд номер четыре? – в худой руке Лидии Корнеевны задрожала чашка.

– Юленька, подлей мне, пожалуйста…

……………………………………………………………………………………………

………

– От Пиксанова не ожидала… и спокойная реакция Виктора Борисовича удивила, друг всё-таки, – Юлия Павловна поставила чашку, – и до чего оскорбительно Тарасенков напал на Сильман, стая, бешеная стая.

– Печенье? Масляное, сама пекла.

– Очень вкусное.

– Шагинян из Москвы не удержалась пролаять.

– Тугоухие боятся, что их не услышат!

– А погромная речь Лапицкого?

– Пиксанов по сравнению с ним ворковал, как голубь.

– Жалкий, понадеялся угодить и вашим, и нашим, сохранить хоть как-то лицо, гнусненькую благообразность. Но глазки всё выдавали, помнишь, Лидочка, как злобно сверкали у Пиксанова глазки? Азарт расправы?

– Бушмин пинал Солика за внимание к библейским мотивам в русской поэзии! Отвратительно!

– Меня дрожь била на том учёном совете, с цепи сорвались.

– Не все, не все – Макогоненко остроумно разоблачал битый час Руссо и прочих энциклопедистов!

– Счастливое исключение!

– Из чего?

– Из нападок стайного мстительного восторга!

Лидия Яковлевна – в шерстяной кофте, серой клетчатой юбке, туфлях с перепонкой на плоской подошве – прошлась по гостиной, обогнула мемориальный стол, постояла в центре ротонды. – Осатанели от комплексов неполноценности, от зависти к профессорским красным мебелям.

– Лидия Корнеевна, как в Переделкине, тихо?

– Обманчивая тишина. Прогуливаются, руки за спины, по асфальтовым аллейкам, отводят глаза при встречах.

– Юленька, что у Валерия?

Соснин прислушался.

– Ветер в голове!

– Не слишком строга к нему? Молодость – самый муторный период в жизни, молодые так одиноки.

– Почему же одиноки, разве… ещё чаю? И печенье?

– Забыла свои смуты, мучения? Молодые лишены прошлого, им безумно страшно наедине с собой, некуда и не на что оглянуться, не на что опереться.

– А-а-а, действительно… но так давно было, так давно.

Что-то всегда путали самонадеянные взрослые, что-то напутали и умные-преумные Лидии! – именно с обретением, разрастанием прошлого, которое всё плотнее заселялось спорившими между собой взглядами, предметами, картинами и словами, рождались ночные страхи. Соснин терял опору, чувства, мысли мучительно метались… а уж стоило взять в руки кисточку…

– Как у Валерия с учёбой?

– Всё гладко, пятёрки, хотя больше читает, чем занимается, я при нём толковым словарём состою.

– И многое ему непонятно?

– Недавно про Камамбер рассказывала.

– Ага, вполне загадочное для советского ребёнка словечко!

– И кем-чем сейчас зачитывается?

– По-моему, Мопассаном. И – «Опасными связями»!

– На французском?

– Да.

– Недурно!

– Школа не стрижёт под одну гребёнку?

– Ещё как стрижёт! Особенно сверхидейный завуч-садист старается, Валерий не умеет придержать язык за зубами. Но подобрались и неплохие учителя, славный словесник, такой увлечённый! И с друзьями-одноклассниками повезло, развитые не по летам. Один чудесно рисует, хочет поступать на архитектурный, – Соснин задохнулся: он… чудесно рисует? – другой так глубоко интересуется биологией, что…

– Покойного Леонтия сын? Да? Леонтий с Матвеем открыли вместе какой-то эффект свечения, физики его называли «эффектом ББ», «эффектом Бронштейна-Бызова». Леонтий, помню, помешался на живописи, самой авангардной! Поверил, что строение мироздания помогут объяснить абстракционисты с сюрреалистами.

– В архиве Солика сохранились намётки статьи о сюрреалистах, он видел в них современных романтиков.

– Лиза повторно не вышла замуж?

– Нет, по-прежнему в сибирских экспедициях пропадает, Антон заброшен.

– Но почему увлёкся биологией? Это теперь зона риска!

– А языкознание?! Налево пойдёшь… направо…

– Валерий что-нибудь сочиняет? Сочинительство – такой соблазн, Валерию на роду написано…

– Не знаю, что ждёт, не знаю. Написано ли ему на роду продолжить? Гонения на Солика не вдохновляют связываться с филфаком. Виктор Борисович, – скорчила гримаску Юлия Павловна, – и вовсе внушал, когда ползунком Валерий у него играл на коленях, что развитие в искусстве идёт не от отца к сыну, а от дяди к племяннику.

– Ради красного словца Виктор Борисович всегда горазд был выдумать заковыристую концепцию.

– Воистину: гремучая смесь несомненного дарования и выдающегося невежества!

……………………………………………………………………………………………

…………

– Что Евсейка сообщает о Мироне, по-прежнему не высовывается из норы?

Лидия Захаровна качнула коротко остриженной головкой на высокой и тонкой, с коралловой ниткой, шее. – У них натянуты отношения… пустынник избегает встреч; по-моему даже не больно-то рад, что выжил, спасены его папки.

Юлия Павловна заскользила прикрывать дверь, чтобы уберечь уши детей от каких-то убийственных тайн.

– Зато меня Евсейка сразил своим благородным саночным рейдом в трескучий мороз, через мёртвый город, уверена была, что повесть погибла. Как Евсейкины ноги? Застарелые отморожения лечат… появились такие мази…

Соснин давно списал тригонометрию. Слушал, ничего не понимал. Ничего.

служение гению

В который раз Соснин рассматривал пожелтелые фотопортретики на тёмно-синем островке обоев.

Молодой, франтоватый Соломон Борисович – чуть наклонена голова в мягкой шляпе, тёмные внимательные, ещё без пенсне, глаза, гладкое, без морщин, лицо; примерно так, наверное, выглядел в молодости и артист Таскин.

А фото Юлии Павловны заставляло вспомнить о роли девочки-вампа, в ней она – под занавес! – успела блеснуть на светских подмостках серебряного века: пальцы, затянутые чёрной лайкой, сжимали мундштук с длинною папироской, юная Юлия Павловна кокетливо улыбалась подрисованными сердечком губками, постреливала круглыми глазками из пышной чернобурки, которая вольно улеглась на плечах. Кстати, не в этой ли лисе, изрядно, впрочем, облезшей, и старинных модельных ботиночках на высоченных каблуках, еле удерживая равновесие, покачиваясь, изредка выходила она из дома?

Да уж, куда чаще лежала на тахте; рядом – тумбочка с плоской пепельницей, старорежимным ментоловым карандашиком.

Лицо закрывала обложка английского детектива, из-за яркой картинки вилась струйка дыма – Юлия Павловна непрерывно курила, могла положить на тумбочку зажжённую папиросу лишь для того, чтобы нетерпеливо перелистнуть страницу, так же нетерпеливо потереть затупленным карандашиком виски, будто б поштриховать, и снова жадно затягивалась. Чёрный юморист Шанский как-то ляпнул, что Юлия Павловна заберёт с собою в могилу полное собрание сочинений Агаты Кристи, если до этого не сожжёт, заснув с горящею папиросой, шедевр-дом.

Шутки шутками, однако заостренный, устремлённый за горизонт житейского моря дом-корабль она истово любила, ценила – Соснину не раз доводилось от неё слышать, что это шедевр, архитектор Лишневский гений – была благодарна Лишневскому за создание уникального монумента, достойного другого гения, её мужа.

Собственно, после мученической смерти мужа смыслом её жизни стало служение его памяти. Спохватываясь, вскакивала с тахты, чтобы поплясать на суконке в гостиной-кабинете – паркет блестел, странички творческого завещания белели на массивном столе, но ей-то грезился настоящий мемориальный музей.

Когда нужда заставила устроиться на работу, умудрилась найти её, не покидая дома, что, ясное дело, символически усиливало щемящую идею служения – на первом этаже, в гранёном основании той самой ротонды с венчавшей дом башней располагалась крохотная, с малюсеньким столиком, на котором едва умещались телефон и пепельница, театральная касса; Юлия Павловна, окутанная пёстрыми наслоениями афиш и папиросным дымом, тоже оказывалась таким образом в капитанской рубке, пусть и сниженной, с куда меньшим обзором, хотя из неё вполне можно было увидеть сквозь мутное оконце Валерку, возвращавшегося из школы.

полуовал в овале, прямоугольник на колёсах, обед и эхо

Часто возвращались вчетвером, вместе.

Это были часы забав, дурачеств, опасных соревнований.

Высовывались не только из эркера на Загородный и рискованно вытягивали шеи, чтобы увидеть не краешек, а всю колокольню Владимирского собора, нет, их приманивал ещё один эркер, в уширенной части коридора, который вёл к кухне; с подоконника коридорного эркера поочерёдно высовывались в овальный внутренний двор с остеклённым торчком лестничного полуовала, ловили эхо.

Двор хранил звуки, которые когда-то услышал, помнил все голоса.

В этом гулком дворе не дрались и не давали концертов, не играли в классики, в мяч, в пристенок – двор был слишком мал, на овальном донышке колодца лишь переругивались у железных дверей кладовок грузчики магазинов, соблазнявших немытыми, жалко оформленными витринками обе улицы, и Загородный, и Рубинштейна… порой с улицы Рубинштейна, осторожно маневрируя, заезжал грузовичок с товарами, едва во дворе помещался; при взгляде сверху – простенькое пособие по начертательной геометрии? – прямоугольник, описанный эллипсом; металлический лязг засовов, замков, переругивание грузчиков, фырчание мотора – звуки смешивались, усиливались, уносясь вверх, казалось, непрестанно возобновлялись – всё, отзвучали? Нет, подкрадывались, врывались в окна… стоило проорать что-нибудь, вытянув руки, громко хлопнуть в ладоши, всего-то бросить во двор монетку – эхо, как затравленное, металось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю