Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 65 страниц)
Как когда-то, когда плеснул огнём в лицо, заколыхался затхлый алый плащ, и Соснин вцепился в жёсткий барьер, разделявший ряды старого тюзовского амфитеатра, так и теперь он вцепился пальцами в плюшевую подушку кресла – ничего, включая эффекты финальных объяснений у гроба Настасьи Филипповны, не взволновало сильнее, чем дрожавшие от воображаемого холода худые коленки Мышкина.
А Нелли всё понравилось, всё-всё… порывалась что-то шептать, но Соснин ничего не слышал.
Овации, занавес.
Молча прошагали по Гороховой мимо дома Рогожина, молча свернули к Фонарному; обсуждать спектакль Соснину не хотелось.
объяснения в «Государственном Эрмитаже»
Пока шли сквозь Итальянские залы, сыпал именами, оценками… сравнивал флорентийскую и венецианскую школы.
– Откуда всё это знаешь?
Соснин вспоминал о сундуке Бызова, о тайных радениях над альбомами на старом коридорном диванчике. Чудеса Дали и Магритта, жуткие чудовища с человечьими головами, которых нафантазировал Эрнст, заинтриговали Нелли.
– Кто ещё видел, Толя?
– Да, Толя.
– Я смогу заглянуть в сундук?
– Опоздала! – смеялся Соснин, – хозяин сундука распродавал сокровища, по альбомчику ли, по два еженедельно относил к букинистам, в том сундуке, если заглянешь, думаю, увидишь дно.
Чтобы расшевелить приунывшую спутницу, выложил ей цвето-световые идеи Бочарникова, Нелли взбодрилась, взялась прикидывать технологию для нанесения на ткань свето-цветовых растяжек и растеканий.
И тут на красной стене одного из «Больших Просветов» Соснин внезапно узрел «Обращение Савла», приблизился… замер… А Нелли холста Веронезе поначалу будто бы не заметила, её привлекла огромная картина, висевшая сверху – «Апостолы у гроба Девы Марии», затем посмотрела налево, направо. Слева и справа от «Обращения…» простирались холсты столь же статичные, как и верхний, – сухие, если не скучные, старательно и традиционно выписанные, рабски закомпанованные в рамы. Лукавая развеска! – дошло до Соснина – банальные холсты-соседи выявляли исключительность того, что написал Веронезе! Изображение рвалось за границы картины, казалось, вот-вот взломает раму; впрочем, неукротимое изображение уже выплескивалось… растерянно отступил на шаг. Безупречный фон, безупречное обрамление… контраст возвышенной рутины и откровения! Ровное красное поле стены, на ней высокие накладные порталы из серого мрамора, три банальных полотна сверху, слева и справа, а под полотном Веронезе, симметрично – два красных, с позолоченной окантовкой спинок, дивана, на них нельзя сесть… в центре всего этого величавого, торжественного, но усыпляющего покоя – мистическое событие на дамасской дороге, дневная тьма, взвихряющая и поглощающая спонтанную круговерть тел; до чего сложно поделено пространство картины, сколь выразительна и тщетна попытка воина остановить всеобщую панику, восстановить порядок вещей… – вертикально, под треугольником неба, очерченном стволами и кронами, фигура воина, он удерживает чёрного коня, голова коня почти в центре, вроде бы баланс, композиционное равновесие, но округлый зад белого коня мощно отбрасывает движение влево… и – опрокинутый Савл, его чернокудрая голова внизу, под ногами воина, копытами, хотя к ней, этой ошарашенной голове, стрелою тянется луч… и розовые вспышки в тёмной массе сгрудившихся тел – губы коня, лоскуты материй…
– «Савл, Савл, что ты гонишь меня?» – читала аннотацию на табличке Нелли, – голос с неба вызвал этот переполох?
– Да, голос Христа; с полчаса посвящал в хитрости композиции.
– Почему у Савла так неестественно вывернута рука? Частица метаморфозы?
Соснин, подивившись её догадливости, кивнул; спускались по мраморной лестнице, устланной тёмно-малиновым ковром, в античный отдел.
– У Савла голубая рубашка. Голубой треугольник на груди выбивается из колорита… намёк на цвет неба, тоже почти треугольного? – делилась новой догадкой Нелли.
Охотно согласился. – Возможно! Заодно намёк на итог метаморфозы, Павел ведь станет Святым Апостолом.
– Иль, – неожиданно остановилась Нелли, – а ты, ты бы мог измениться, вмиг? – шальной блеск глаз, ждущих, требовательных; не моргая, смотрела на Соснина. Что-то тёплое шевельнулось в нём, ласково обнял за плечи. Последовавшие объяснения услышали этрусские вазы.
брак, попутные ощущения (присматриваясь, свыкаясь, удивляясь)
Напомним, однако, что поспешил жениться не только назло Вике, но, прежде всего – себе, близким. Ему – стоило лишь усидчиво развивать способности – прочили профессиональные удачи, ему бы учиться, учиться и учиться, а взял да выкинул фортель в духе митрофанушкиных мечтаний.
Родители были в шоке, когда дошло, что видят не страшный сон, что внезапная невестка – реальность, да ещё реальность с тяжёлым, как сразу почувствовалось, характером, они обидчиво затаились, хотя и не упускали надо-не-надо укалывать Соснина. – Ах, оставьте, не утешайте, – с трагической миной, намеренно громко, чтобы он, проходя по коридору, услышал, жаловалась мать в трубку, – эта женщина отнимает у меня сына… да ещё её вульгарное имя…
В танце Нелли двигалась мягко, вкрадчиво – играла миленькую, чуть заспанную кошечку, что-то мяукала, грациозно изгибалась, трогательная мягкотелость, наверное, подсознательно и привлекла одержимого нелепым отмщением Соснина, не ведавшего когда, где и как выпустит коготки. Что же до плохого цвета лица, который в отличие от других изъянов, увиденных сквозь поздние фильтры, нафантазировал сразу, чтобы не очень-то идеализировать нежданно подвернувшуюся избранницу, то ведь и самый плохой цвет лица легко было нейтрализовать наложениями кремов, припудриваниями, прочими косметическими ухищрениями, уж в них-то Нелли разбиралась отлично; во всяком случае, когда Нелли перебиралась в узкую комнатёнку с высоким, под потолок, окном, по совпадению дёшево снятую Сосниным, склянки с кремами, пудреницы, пузырёчки с духами оказались весомой частью её скромного багажа.
Увы, приданого не было.
Плюхнулась весело на матрас, отдышалась, быстро повесила в шкафчик платья, расставила безделушки, пришпилила к стене два фото, взятых из сиротского детства – на одном она выходила из морской пены, что, отнюдь, не превращало её в богиню, на другом, похуже, мутном, не без усилий удавалось разглядеть гримасничавшую рядом с Нелли девочку, гадкого утёнка, почему-то в балетной пачке – двоюродная сестричка подрастала то ли в Башкирии, то ли Удмуртии.
Из комнаты на Фонарном, где Нелли ютилась с безнадёжно больной, но не желавшей умирать тёткой, воспитывавшей её с малых лет, Нелли захватила с собой лишь старинный туалетный столик на гнутых ножках с бронзовыми накладками и грубовато-простое, словно из казённого дома приезжих, трёхстворное зеркало, которое, будучи поставленным на столик, образовывало в ансамбле с ним стилистически причудливое трюмо; за составным трюмо подолгу красилась, мазалась. Была и большая, поделённая на отсеки коробка с бумажными пакетиками экспериментальных красителей – Нелли их растворяла и смешивала в эмалированном тазике, окунала, сушила тряпочки-образцы, о, вскоре она изобрела-таки узорчатую окраску, прославившую её вскорости в богемных кругах – скручивала ткани узлами, перевязывала верёвками, чтобы оставались разводы, как на абстрактных полотнах. И ещё была в багаже растрескавшаяся палехская шкатулка с мелкой галантереей – пуговичками, крючочками, молниями, все эти богатства прикупались впрок на барахолке у Обводного канала. А ко второй неделе совместной жизни Нелли притащила откуда-то насаженный на палку упитанный торс портновского манекена, безголового, со штырём вместо шеи – такой возвышался когда-то за старым ножным «Зингером», на котором строчила Инна Петровна.
Нелли швейную машину завести не успела – смело и вдохновенно кроила, опережая моду, – оригинальности фасонов, вкусу могли бы позавидовать польские журналы, новинки в «Смерти мужьям» – а шила кустарно, вручную, но как старательно! Избрав профессию инженера-химика, преуспев в покрасочных технологиях, уверилась, что достигнет высот и в моделировании одежды; искала себя по многим направлениям сразу. Соснин скоро понял, что превращался в жертву этого неудержимого поиска.
У Нелли был сильный характер, да и у Соснина – не слабый, ему и упрямства было не занимать. Однако она в любую минуту знала, чего хочет добиться, ясно видела высоты, которые наметила покорить, а он, что называется, витал в облаках.
С появлением Нелли остро ощутил тесноту.
Круглая железная печка и та имела своё место в углу, но у Соснина места не было, Нелли была повсюду.
Вкрадчивость движений, медлительность, тягучесть говора маскировали энергию, способную без всякого повода пробивать брешь в бытовом покое, мгновенно распространяться, заполнять и сдавливать беспокойством и без того сдавленное стенами и потолком пространство. Да, да, внешне всё получалось тихо, пристойно, с неизменной улыбчатостью, без коготков, укусов, грызни, тем более – мёртвой хватки. Однако… Бывает так: на небе ни облачка, хотя парит и давит, давит, и грозы ждёшь как избавления – Соснин чувствовал себя с Нелли даже не стеснённым, вытесненным.
А жизнь втроём?! Мало, что между матрасом и столиком-трюмо не разойтись, так манекен сторожил каждый шаг, будто готовился дать подножку. Шкаф одежду не вмещал, на манекен накидывались платье, жакет, рубашка, порой манекен походил на огородное пугало, но чаще превращался в обезглавленного соглядатая, двойника то Нелли, то Соснина, спросонья навязчивый силуэт принимался за привидение. Ко всему на сон грядущий Нелли, расстилая постель, подпевала Ружене Сикоре, последнюю пластику которой назойливо крутили за стенкой – это счастье на три части разделить нельзя.
брак, снабдивший «Гигиену брака» физиологическими подробностями вкупе с припоминаниями и измышлениями
Ни головокружительной любви, ни расчёта – Соснин не уставал удивляться, что рядышком белел на фоне обоев Неллин профиль, не понять было на яву ли, во сне выступали из сумрака алебастровые черты, и он по своему обыкновению сам лепил их, переиначивал, усиливая выпуклости губ, скул, добавляя чёлку, сминал вялой светотенью волевой подбородок, округло завершавший сильную челюсть, в итоге получалась не Вика, нет, скорее какие-то искажённые копии фрагментарных слепков – глаз, носов, ртов – донимавших днём в рисовальном классе, к тому же, сложившись загадочным образом в причудливый лик, в котором, пусть и с добавлениями от Вики, всё-таки угадывалась Неллина физиогномика, фрагментарные слепки эти не только теряли сходство с античными оригиналами, но и дразнили нелепыми вкраплениями натуральности – на затверделый белый лоб ниспадала паклевидная прядь, вздрагивали ресницы, под мочкой твёрдого, как у изваяния, уха поблескивала светлячком крохотная, с гомеопатическую пилюльку, серёжка из фальшивого жемчуга.
Если же коснуться интимных отношений… вряд ли они складывались удачно, вряд ли сексологическая консультация их помогла бы сгармонизировать.
Минуты запоздалой досады возвращали Соснина к анекдотичным накладкам, которые помешали убедиться в трудной совместимости ещё до узаконенной близости. Как-то, в разгар ухаживаний, Неллину тётку увезли по «Скорой» в больницу. Неказистый дом на Фонарном, двор с сугробами, буграми оснеженных поленниц. Прокрались на цыпочках по коммунальному коридору; из угла комнатки, обильно оснащённой салфеточками и безделушками, зажигательно пел Кострица – не нужен берег турецкий, Африка не… Едва полез целоваться, Кострица смолк, ударили полночь часы на кремлёвской башне, Нелли прыснула, тут ещё грянул гимн. В другой раз в неловких торопливых объятиях за миг до грехопадения рассыпались, раскатились по дощатому полу бусы – бусы катились звучно и долго, не иначе как стены комнатёнки издевательски разошлись. Нелли опять смеялась, её трясло от смеха; зажгли свет, ползали, собирали.
Да, досадное невезение, – сожалел Соснин, забывая, что женился назло, вопреки, что это коронный – истинно в его духе! – поступок «наоборот»; он бы женился на Нелли, даже зная заранее о её чувственном прагматизме, равнодушии к ласкам… впрочем, с равнодушием он перебарщивал, нередко просыпалась в ней ответная страсть.
Внезапно Нелли, до того словно убаюканная горячим и потным ритмом, отрывала спину от простыни, впивалась в плечи Соснина отполированными ногтями, тело её, превратившееся в единый напряжённый мускул, сводила короткая судорога и, если финальный залп поражал цель, Нелли, разрыдавшись, шумно ломала слабеющие объятия, как ломает отсыхающие ветки подстреленная тетёрка, обессиленно падала на подушку, забывалась с пугающей дураковатой полуулыбочкой, похожей на оскал мертвеца.
Но что-то было не так, не так… распознанное, растянутое и еженощное чудо оборачивалось рутиной. Развод делался мечтой Соснина.
Не миновал медовый месяц, но готов был сбежать из узкой камеры… не хватало стать женоненавистником! И потому ещё тянуло сбежать, что не хотел видеть, как отводит мизинец, держа чашку, вилку, её войлочные туфли без задников чернели, будто пещеры, а рядышком застыл на бессменном посту манекен в ку-клукс-клановском балахоне; Соснин лежал без движения, обмякший, как тряпичная кукла, мечтал о свободе, придумывал себе новую возлюбленную, благо сон не шёл к нему. Скандалили на лестнице – за входной дверью в парадное мочились, на подоконниках промежуточных площадок выпивали. И шум долетал снаружи… дом был неподалёку от Балтийского вокзала, на бойком месте, у стоянки такси, ночь напролёт – визг тормозов, ругань, свистки… Плавно, раскрывавшимся веером, пушистые тени оконных переплётов переносил по потолку от стены к стене отсвет фар, вспоминался холм, который ощупывали зелёные круги.
– Откройте форточку, расстелите коврик. Ноги на ширине плеч, руки в стороны. И – раз-два, раз-два! – за стенкой Николай Гордеев поднимал страну на коллективную физзарядку, а в Нелли просыпалась вдруг добытчица наслаждения, рука ныряла под одеяло, изобретательно добивались своего жёсткие пальчики, Нелли быстро захватывала бразды правления. И, оседлав, с бесстыжей деловитостью отбрасывала волосы с глаз, готовилась к тяжкой, долгой, но сулящей вспышку радостного безумия работе… и уже покачивалась, замедленно покачивалась, побаивалась сразу сгореть в мокром огне, охватывавшем её, его, хотя при этом где-то рядышком вполне могла, держась за ветку, потрогать ногою воду бело-розовая купальщица, и купальщица плескалась, повизгивала в старице памяти, и уже качалась Нелли с закушенною губой, и откидывалась, выпрямляя спину, и вновь сгорбленно наклонялась с жадным хищным неистовством, и, задыхаясь, принималась скулить, всхлипывать, как обиженный ребёнок, и – что-то взрывалось в ней – падала обессиленная, обжигала расплавленной расплющенной грудью; горящая плоть, только что упругая, напряжённая, бесформенно растекалась.
С закрытыми глазами, словно во сне, соскальзывала, благодарно погладив руку, мокрый живот.
И он, утонувший в подушке, уносился в душную ночь. Что там, – успевал подумать, – что там за бархатным, как в планетарии, сводом, за звёздами? Ночной миг истомы оставлял какие-то клочки чувств; лёгкость, обновляющая сладость с осадком горечи… она дышала спокойно, безмятежно, блаженный сон её был искуплен глубоким, всхлипывавшим и скулившим страданием.
Светало.
У основания молочно-белых куполков проявлялась сеть голубоватых жилок… как реки, сфотографированные из космоса? Нет, скорее…
Неужели только что истязал этот живой мрамор?
А Нелли, легко спрыгнув с постели, бодро потягивалась, заряжалась танцевальными па… Соснин слышал, как в ванной глухо ударяла струя.
Венера в зеркалах (вид сбоку)
В будни Нелли торопливо, хотя тщательно, одевалась, расчёсывала непокорные волосы, громко плевала в узкую картонную коробочку, где чернел брусочек туши с продолговатой впадинкой, затем, пошуровав крохотной щёточкой, намазывала ресницы, и пудрилась, помахивала пуховкой; в воздухе повисало сладковатое облачко. Стоило ли усердствовать, когда за окном косил дождь? Щёки избороздят промоины… А по воскресеньям Соснину дарились длительные спектакли. В ночной рубашке, достававшей до икр, розовых, как у пластмассовой дамочки-неглиже, которая всю зиму пропижонила в льдистой витрине «Смерти мужьям», усаживалась перед трюмо, если было прохладно, накидывала на плечи чёрную шёлковую шаль с кистями, завещанную ей бабушкой, заинтересованно посматривала в зеркало, старательно и ловко прилаживала шиньон, так как считала свою естественную причёску недостаточно пышной – ещё не покорила модниц «Бабетта», но Нелли учуяла… – головка на длинной шее утрачивала черты млекопитающего, вертелась в зеркальном каре, как головка любопытной улитки, и, конечно, опять мазалась, красилась, в центральной и боковых створках вспыхивали кошачьи глаза, сонные и внимательные одновременно; в косметических процедурах Нелли всё пристальнее изучала себя, опять и опять взбивала волосы, брала за ручку маленькое овальное зеркальце и, как если бы следовала заветам Зметного, придирчиво приставляла к затылку, улыбалась или презрительно оттягивала губу, когда зеркальце выдавало изъян, тут-то Нелли выворачивала шею, испуганно оглядывалась… и ловила, ловила собственные отражения – дробные, размноженные неожидано-выразительными, как у Пикассо, наложениями фаса на профиль в разных отблескивающих ракурсах.
Неллины движения замедлялись.
Красила лаком ногти, запах ацетона доводил до удушья.
Но и у Нелли были свои претензии.
– О чём ты думаешь, Иль, когда я с тобой? – освобождаясь от зеркального плена, поднимала глаза, – скажи, ты спишь или… и на каком свете ты, откуда и куда смотришь?
Прежде, чем ответить, вспоминал кто ещё задавал ему такой же вопрос, вспомнив, нерешительно отвечал. – Я о многом думаю сразу, многое единовременно вижу и не могу отвлечься, захватывает дивная мешанина. Примирись, если сможешь, ты вышла замуж за урода.
Повернув голову, с сомнением на него смотрела, внимание её рассеивалось.
Казалось, после танцевальных движений, после энергичных намазываний, причёсываний снова засыпала, настолько замедленным получался у неё всякий жест, когда же её звали к телефону, просовывала телефонный шнур в щёлку двери и отключалась – не отвечая, лишь кивая тройному отражению с трубкой у уха и кукольно хлопая ресницами, впадала в обморочное забытье, словно ей на сей раз ниспослан непорочный оргазм, продлевающий ночное блаженство. Но деятельная натура Нелли именно в этих паузах сонливого наслаждения переполнялась бодростью, амбициозными планами… нацеливалась на преодоления, победы и пусть в желании понадёжнее обосноваться в жизни для молодой женщины, которой выпала сиротская доля, не было ничего зазорного, Соснин не без гордости объяснял себе в очередном сеансе грёз причину развода тем, что не собирается подчинять своё будущее её мелочным интересам.
не всё так быстро
Ад в шалаше?
Нет, это было бы преувеличением, хотя о разводе думал Соснин всё чаще; не желал вникать в её жизненные резоны, плутать в потёмках родной души.
Но тут экзаменационная сессия, лето, когда столько всего случилось! Да ещё у Нелли обнаружилась астма, врачи рекомендовали поехать в Крым, чтобы прочистить бронхи. С разводом пришлось повременить.
пляжное признание, столь нехарактерное для Нелли, что Соснин невольно растрогался
И хорошо, что повременили, иначе бы не случилась звёздная ночь на Ай-Петри, восход солнца над морем и – сумасшедший спуск с розовой трезубой вершины на узкий мисхорский пляжик: шлепок волны о причальную стенку, шипение – ш-ш-ш-ш, опять шлепок; озвученная прибоем порция дремотного счастья даже заставила Соснина усомниться – а стоит ли?
В тот день им было хорошо вместе, как никогда.
– Иль, как внешнее и внутреннее соотносятся?
– Что сложного? Как экстерьер с интерьером, – отвечал Соснин, – ты вчера ела суп вон в той жалкой стекляшке, сейчас рассматриваешь её, облагороженную тенями акаций, снаружи, или… – показал на подплывавший катер…
– Не дурачься, Иль, я о человеке… помнишь, зимой в Эрмитаже с полчаса проторчали у картины… большой и мрачной, с лучом… кажется, Веронезе, да?
– Помню, у «Обращения Савла».
– Да, ты горячился, убеждал, что композиция, взаимное расположение лошадей и воинов, передаёт сам миг обращения, я не верила. Но сегодня летели с Ай-Петри, неслись, на лету мне, как во сне, привиделась та картина, я почувствовала, что превращаюсь в другую… лёгкую, независимую… подчиняюсь какой-то страшной соблазнительной силе. Околдованная скоростью, испытала одновременно и притяжение, и толчок, – Нелли лежала после купания на спине с закрытыми глазами, улыбалась, – что за сила обращала меня? И – в кого обращала?
– Всего-то сила земного притяжения, – взъерошил Неллины волосы, – а в кого обращала, думаю, выяснится попозже.
Капельки на животе, бёдрах испарялись.
– Нет, Иль, правда, как объяснить такое? Летели вниз, правда? А будто б от земли отрывались.
– Это восторг, восторг… перенеслись из восхитительной ночи в восхитительное утро, к морю, которое плещет теперь у ног.
– Не рассуждай, я о превращении, о чуде. Мы другие уже? Куда, куда неслись мы и несёмся дальше, лёжа на этой гальке… что ждёт нас?
– Если бы знать… елозила по парапету из рваного камня пятнистая тень, колыхались бесформенные акации.
Нелли приподняла голову, посмотрела с искренним интересом, какого у неё и не мог припомнить, взгляд изливал благодарное доверчивое тепло… посмотрела так, словно её будущее было в надёжных его руках.
– Иль, и ты сам обратишься, правда? Сможешь – проснуться?
И ещё что-то мечтательно лепетала, зажмурившись.
И уже вновь смотрела на него внимательно и серьёзно. – Иль, в тебе что-то творится, я чувствую, но что именно творится не понимаю, – широко раскрытые кошачьи глаза блестели, – можно ли увидеть то, что тебя тревожит? Иль, ты – художник? Ты же говорил мне, что портрет, если написан прозорливым художником, способен передать что-то неожиданное, спрятанное внутри, что-то сверхправдивое в человеке. Прозорливый, ты сам смог бы, глядя в зеркало или воображая… помнишь, про чей-то замечательный «Автопортрет с патефоном» рассказывал? Портрет или автопортрет действительно могут провидеть будущее? Чтобы понять тебя, хочу на рисунке или холсте увидеть…
– Наберись терпения. В зеркале – маска с глазами, носом и ртом, а за маской пока что мазня какая-то. Меня, наверное, всё ещё пишет какой-то абстракционист, вгоняет в раму подвижные мазки, расплывчатые, меняющие цвета и контуры пятна.
Нелли потерянно улыбнулась и потесней прижалась к нему, словно хотела убедиться в его реальности. Неужели, спустившись с Ай-Петри, она и вправду становилась другой? И хочет понять – изменился ли он, хватит ли ему прыти за ней, меняющейся, угнаться? Во всяком случае, не зря в ней ожили эрмитажные впечатления… к чему так рвалась, куда? Что за притягательно-влекущая, страшная, опознанная внезапно в себе самой сила разгоняла её? – Соснина захлестнула нежность; погладил по волосам.
Почему-то назавтра она опять была прежней.
А он, конечно, так и не смог проснуться.
расставание без печали
Потом всё уладилось само собой, ни сцен со взаимными упрёками, ни, тем более, грозы. И обошлось без измен, обманов.
Умерла тётка, Нелли преспокойно собрала скарб и увезла на освободившуюся жилплощадь туалетный столик, трёхстворное зеркало. И ничего не шевельнулось в душе – Соснин сам вынес, держа за упругий, набитый опилками живот, манекен, подал грузчику в открытый кузов машины. Нельзя не заметить, что и скука бракоразводного процесса, первое столкновение с судом, не произвели на Соснина впечатления.
подведение промежуточных итогов
– Не сошлись характерами, – праздновала победу мать, прижимая к уху телефонную трубку, – молодой ещё, повезёт в другой раз… раньше повстречалась ему обаятельная девушка, виолончелистка, жаль, была замужем… хорошо, что развелись, а то бы… интуиция не подводила меня, ждала неприятностей от этой Нелли.
– Как, забыл чудное мгновение? Баба с возу кобыле легче? – посочувствовал, когда рассаживались в рисовальном классе Шанский. И не дожидаясь ответа, припечатал. – Поздравляю, опять холост, хотя, увы, по духу ты не холостяк-эпикуреец, вкушающий плоды свободы, а холостяк, живущий под страхом вероятного брака.
Шанский не дал опомниться
– Я не столько о тебе, разорвавшем цепи, сколько… – посмотрел на удивлённого Соснина Шанский, – не знаешь, что Бухтин женится? И Бызову, по-моему, до счастливого союза недалеко… Соснин ждал подробностей, но Шанский не на него смотрел, на дверь.
явление
Без оповещавшего лязга-грохота заглянул Сухинов, да-да, не вбежал с чайником, описывая обзорную дугу меж свалкой ломаных мольбертов и осточертевшими гипсовыми богами, лишь просунулся в дверь, с блудливой ухмылочкой, будто бы боясь разрушить хрупкую атмосферу творческого урока, тихонько извинился перед Бочарниковым и почти что шёпотом позвал выйти Соснина, Шанского, Пушкова, Даринского, Шиндина… стало понятно: «Плакатное дело» ожило.
что вызвало историческую истерику?
Дурацкое «дело», а прогремело.
Был факультетский конкурс карикатур.
Намалевали гуашью всякую чепуху с уклоном в принудительно-выездные колхозные впечатления.
Ну, подурачились, посудачили об интригах деканата – жюри, как водится, не тех наградило – затем несколько карикатур чёрт дёрнул развесить в лекционной аудитории, за месяц они пожухли, пропылились, точно не месяц провисели, годы, но однажды профессор Сычин, заведовавший кафедрой марксистско-ленинского учения, проводил семинар по «Трём источникам, трём составным частям…» и внезапно, будто в незнакомом месте с перепоя проснулся, обвёл воспалённым взором грязные, с сифонившими щелями окна, длинные чёрные облупившиеся столы, затоптанный, невесть когда вымазанный красной мастикой пол. Сычин оглядел и давно не белёные стены с чужеродными аляповатыми картинками над серой масляной панелью и спросил старосту курса – партбюро плакаты согласовало?
Услыхав вместо ответа растерянное молчание, запихал в портфель первоисточники, и, закипая, выбежал вон.
После перерыва Сычин, сопровождённый старшим преподавателем Бухмейстером, экспертом-спецом в марксистско-ленинской эстетике, вломился, именно вломился, хотя дверь никто не запирал, в аудиторию. Легкомысленные студенты пустяковый инцидент уже позабыли, Сычин же при физической помощи Бухмейстера, который поддержал заведующего кафедрой за толстый зад, когда тот с натугой влезал на стул, а со стула на стол, сладострастно содрал плакаты и сходу – никто не увёртывался, чего бояться? – выяснил кто такую пакость нарисовал; записывая фамилии, Сычин орал. – Позор, докатились… лысина наливалась кровью, щёки тряслись…
малиновый пустозвон
Когда Филарет Силыч Сычин, звезда красной профессуры, наливался кровью – при бурном идейном темпераменте и острой фазе гипертонии такое с ним случалось не редко – Шанский имитировал писклявое вдохновение перед новообращёнными октябрятами пионервожатой Клавы, декламировал концовку её любимого стишка – «он ведь с нашим знаменем цвета одного…». Сычина также прозвали «и-как-один-умрём» за песню, которую хор старых большевиков под его управлением с подъёмом прошамкивал вставными челюстями на вечерах после торжественной части; учение всесильно, потому, что верно, – возглашал красный профессор под конец своих сотканных по канве личных геройств докладов о славном прошлом и трясся в беззвучном смехе, словно по-детски радовался трудно добытой истине. Время превращало Филарета Силыча в ходячую карикатуру на самого себя: выпрыгивавшие из ожирелых орбиток глазки, пилообразные зубы между желтоватыми кривыми клыками – именно клыки дали повод, незаслуженно обижая гордых и сильных обитателей Ледовитого Океана, называть Сычина ещё и «моржом», главным «моржом», партийное стадо – «моржами». Сычинские клыки обнажались в зычных и раскатистых, как у дьякона на амвоне, песнопениях, прославлявших всесильное, единственно верное учение, заодно клыки символизировали праведные злодейства революционной молодости – ставил к стенке буржуазную контру, сдавал чекистам священников, припрятавших церковное золотишко. И, разумеется, он охранял Ленина по пути из Финляндии и, чудесно обогнав паровоз, он же встречал во главе вооружённых солдат-матросов пролетарского вождя на вокзале, подгонял броневик. В дни памяти или рождения Ленина Сычин неизменно восседал по центру разнообразных президиумов, варьируя детали, раздувал значение своих подвигов, как для победы социализма, так и для её научного осмысления. В сатиновой кулисе топтались-толкались, волнуясь перед певческим номером, старые большевики, а он не мог прервать молитвенного вранья; столь красочно расписывал свою роль в подгонке к вокзалу броневика, что многие ожидали: вот-вот объявит себя соавтором Апрельских Тезисов.
необязательное добавление
Надо ли добавлять, что на первой же лекции Соснин и Шанский опознали в Сычине того хвастуна-марксиста, которого приглашал в школу Свидерский, чтобы идейно окормить семиклассников?
два сапога
Да уж, парочка…
Хотя Сычин в иерархии инквизиторов был много выше Свидерского, много выше. С каким подавляющим превосходством он пытал, вразумлял.
– Намалевали на плакате красное небо, паскудники! Но красного неба не бывает! Понимаете, не бывает в природе?!
А как же закат? – подумал Соснин.
– А как же закат? – выпалил Шанский.
– Закат?! Молокососы! Не позволим издеваться над флагом, над кровью, пролитой борцами за свободу народа!
дознание, процесс и участники («моржи» – в пиджаках и галстуках – на охоте)
Дело шилось стремительно.
Сычин давненько присматривался к подозрительной компании… Взял зачётку Художника – там все странички разрисованы голыми пузатыми задастыми бабами, бежавшими куда-то тесным стадом, запутываясь в контурах прозрачных домов-коробок; Шанского застукал на лекции за чтением «Оттепели», лысина налилась… Но секретарь факультетского парткома Олег Иванович Гуркин грипповал, ректор заседал в коллегии министерства; гроза ушла, а тут… Да, только наглых плакатов и не хватало Сычину, чтобы, наконец, мобилизовать «моржей», собрать в кулак всю идейную мощь и сокрушить «леваков» показательным ударом.
– Почему и корова у вас ярко-красная? Она пылает? А разве лицо у пастуха бывает зелёным?
– Вы подрываете принципы реализма, – тихо предостерёг Бухмейстер, дождавшийся паузы в воплях Сычина, посетовал, что чтение Энгельса, в частности, «Антидюринга», которое он рекомендовал на семинаре, не отложилось в памяти. От ссылок на классиков Бухмейстер плавно переходил к современной марксистской мысли, – ещё в докладе товарища Жданова указывалось…




























