444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 1 » Текст книги (страница 29)
Приключения сомнамбулы. Том 1
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 65 страниц)

Песок налипает, противно… – подумал Соснин, но промолчал, возражать было бесполезно.

прочувствованный эффект контраста

Год и впрямь получится напряжённым, но до чего нудным, тусклым!

Ещё бы! Рисовал в разных ракурсах Давида, рисовал гордую голову целиком, по частям – ухо, нос, глаз… превратился в огрызок фаберовский карандаш; рисовал, а вспоминал лето… – По-моему, Илюша, ты неплохо подготовился, тени смягчились, гипс засветился, – обнадёживала Мария Болеславовна, – что же до натюрмортов, пейзажей, то в институте у тебя будет замечательный педагог, Бочарников Алексей Семёнович, он, тонкий акварелист, научит писать прозрачно. Смогу написать блеск моря, зелёное свечение лунной ночи? – не мог поверить Соснин. – И Толя молодец, быстро усвоил премудрости построения, объёмности, – хвалила Мария Болеславовна Шанского. – У тебя же, Семён, – оборачивалась к Файервассеру, – тень получается чересчур тёмная, жёсткая, надо унять темперамент, смягчить штриховку.

А чего стоила зубрёжка перед школьными и институтскими экзаменами?!

По контрасту с черноморским летом безнадёжно тускнели и редкие радостные картинки, выпавшие на заключительный школьный год.

чем хронология мешала повествованию?

Идея! Пренебречь хронологией, школьные годы завершить крымскими каникулами, встречей с Викой, а не дежурными треволнениями, экзаменационной нервотрёпкой заключительного – повествовательно пустого, если временно забыть об обиде, которой аукнулось крымское знакомство – школьного года. Из случившегося в тот год, упомянуть лишь…

пикник на Красавице

Написано сочинение, сданы устные экзамены. Настал день ежегодного похода и пикника, на сей раз – последнего, предварявшего выпускной бал.

Руководство было возложено на Льва Яковлевича – у Агриппы на поход к Красавице уже не хватало сил.

Однако и в руководящих заботах на травяном берегу лесного озера Лев Яковлевич не забывал о просвещении – обильно потчевал любовной лирикой Блока. Не затем ли, чтобы послушать, к ним присоединилась Нонна Андреевна?

Бухтин, Шанский до посинения ныряли с мокрых пружинистых мостков в тёмную холодную воду. – Догоняйте, мальчики! – задорно кричала Нонна Андреевна: плыла по-волжски, сажёнками, переваливаясь с бока на бок, резко поворачивая направо-налево голову. Прыгал Бызов, с бурунами, снопами брызг – стильным баттерфляем взлетал над озером. За ним брассом скользил Соснин… и видел другое озеро с бело-розовой купальщицей, пугливо входившей в воду, и сразу – Вику с головой, обтянутой жёлтой резиновой шапочкой, накрывала зелёная морская волна… Вика весело отфыркивалась…

Продрогшие, грелись у костра, варили в котелке кашу; Валерка жарил на прутиках шашлык.

Нонна Андреевна, не стесняясь своей плоской костистой фигуры с отстававшим на груди и бёдрах чёрным купальником, сидела на корточках, кидала хворост в огонь.

Ля-Ля декламировал из «Снежных масок», «Кармен». На лоне природы, в отличие от внеклассных чтений с халвой под зелёной лампой, предпочитал чистую лирику, без гражданских примесей. Рыхлый, с животиком, мягкой, как тесто, поросшей курчавыми волосами грудью, в длинных трусах. – И голос женщины влюблённой, и хруст песка, и храп коня, – взволнованно выдыхал он, Нонна Андреевна, всё ещё сидя на корточках, заведённо обрывала лепестки у ромашки. Ля-Ля смолк, она тихонечко затянула – мой костёр в тумане светит, искры…

Когда гасили костёр, собирались в обратный путь, зеркальная гладь зарозовела, стволы корабельных сосен на высоком берегу, подожжённые снижавшимся солнцем, загорелись, как факелы.

Вконец измотанные, шли к поезду по шоссе сквозь светлый вечер, безголосо вопили – и мы пойдём туда, где можно без труда найти себе и женщин и вина… Лев Яковлевич был смущён, Нонна Андреевна смеялась.

Шли долго; пока шли, Соснин невольно окунался в прошлое лето.

Хотя чесались ноздри, глаза, насквозь промок носовой платок.

Нещадно кусались комары.

после выпускного бала

Свершилось! Как-то неожиданно для себя получил обещанное школой среднее образование да ещё вытянул, не отстав от Бызова с Шанским, на серебряную медаль; Бухтин – единственный! – получил, посрамив Свидерского, золотую. И, конечно, Кузьмичёв напутствовал в микрофон, называл медалистов гордостью школы, Свидерский, – как кондрашка от успеха Бухтина не хватила? – восседал в президиуме, звенел правительственными наградами. И вручали под оркестровый туш аттестаты, был бал с салатами и портвейном, была, само собой, восхитительная пепельно-молочная ночь, Летний сад с лебедями, статуями, белевшими меж стволов.

Дурачились, пели, закуривали, смешавшись с выпускницами женской школы.

Бызова шумно рвало в кустах.

А Бухтин с Шанским незаметно смылись, прихватив с собой хорошеньких спутниц; надо ли подчёркивать, что Соснин замешкался?

Играли в воротики. В пару ему досталась нескладная девица – жердь с цветком в волосах, облачённая в бледно-голубое обвислое платье с треугольным вырезом на плоской груди. Хотел поскорее стряхнуть последние ребяческие забавы, но приходилось снисходительно терпеть натужную весёлость партнёрши. Набегались, наорались… так получилось, что выпало её провожать. Нева клубилась туманом, плескала у гранитных ступеней. Медленно брели вдоль набережной, свернули к Марсову полю. Девица, имени которой потом не мог вспомнить, мечтала о сцене, готовилась в театральный. Разучила роль Заречной и, обращаясь к Соснину, словно к Тригорину, с фальшиво сверкавшими глазами репетировала экзаменационное охмурение приёмной комиссии. – Чудный мир! Как я завидую вам, если бы вы знали! Жребий людей различен. Одни едва влачат своё скучное незаметное существование, все похожие друг на друга, все несчастные; другим же, как, например, вам, – вы один из миллиона – выпала на долю жизнь интересная, светлая, полная значения… Вы счастливы…

Переминаясь с ноги на ногу, Соснин стоял с ней у ограды Михайловского сада, хотя отчаянно хотел спать, машинально гладил чугунный локон. Она вцепилась в рукав, ждала, что поцелует; голову забило ватой, и чесались ноздри, глаза, намок носовой платок.

Спустя годы, когда попадёт на Пряжку, узнает её в больничной актрисе, подумает, что нежное слово, жест, поцелуй, будь он щедрее, возможно, изменили б её судьбу, уберегли от душевной болезни. Но тогда, у ограды, досадливо глядел на неумело запудренные прыщики в углу узкого рта, вспоминал упругие тёплые Викины губы.

по прибытии (возвращении) в потерянный рай

Да, забота об Илюшиной носоглотке, да, ласковое, тёплое море…

Да-да, из-за лечебных свойств моря приехали сюда в то последнее школьное лето. Почему всё-таки сюда? – Очень привыкли, боюсь перемен, – потирая виски, неуверенно объясняла знакомым свой рискованный выбор мать, ещё бы – уезжала в прошлом году гранддамой курорта, а вернулась после изгнания отца униженной, в вилле хозяйничала жена Грунина, на пляже ей, возлежавшей в весёлом кругу приятельниц, отводилось почётное место под обновлённым навесом.

Да-да-да, доброе имя отца было восстановлено – врачей реабилитировали, преступников-следователей расстреляли, однако… Не без труда сняли жалкую комнатёнку, даже близость к морю стала слабым утешением. – Прошлое не вернуть, – с философической обречённостью вздыхала мать, запихивая в пляжную сумку подстилку и полотенца; безвольно взмахнула мухобойкой, которой, пересчитав деньги, вооружила как предметом первой необходимости старушка-хозяйка, – и мухи, тучи мух.

осваивая заново рай

Опять дрожал разогретый воздух, кое-как отремонтированный навес – комковатые сухие водоросли заменили волнистым шифером, затем проломы в шифере наспех залатали красным, жёлтым, зелёным стеклопластиком – бросал на песок бурую, с акварельно-прозрачными цветными мазками тень. Томились в духоте склеенные тела, новички выделялись поросячьей кожей… Соснин лежал на спине, следил за одиноким огненно-красным облаком – доплыв до соседнего оконца-заплатки, неторопливо превращалось в зелёное, а в жёлтом оконце чистое небо уже было зелёным, ярко-зелёным. Толстые, коричневые, со складчатыми животами старухи в обвислых войлочных шляпах, будто трухлявые поганки, дети, дети – гвалт, плач, шлепки, надувные крокодилы, лягушки, изводящее жужжание мух, чавканье прожорливой биомассы – оранжевые ароматные дыньки, фигурные помидоры с морозцем, барабулька на жирных газетах, вяленые бычки, бульканье из аляповатых китайских термосов, самоуверенный хохот мускулистых героев-любовников с волосатыми торсами – тех неотразимых крепышей уже скосили инфаркты и рак, аминь! – как нельзя лучше отвечал манящему бесстыдству грудастых, умащённых кремами соблазнительниц – рогатые от бигуди, которыми вздыбливались косынки и чепчики, они, поигрывая зеркальцами, трубочками помады, растягивали оплавленные алые рты, разбрасывали поощряющие взгляды, авансирующие улыбки; оголённый размазанный быт, потливо-похотливая бесформенность лежачей толпы, особенно густой и шумной в углу навеса, том, что подальше от уборной, затопленной хлоркой.

На столбе надрывалось радио – выкрашенный алюминиевой краской колокольчик нависал над пляжем… ещё не вся черёмуха тебе в окошко брошена…

К столбу приколотили жестяную страшилку с черепом и костями, но отважный монтёр с «кошками» на ногах залезал якобы чинить без умолку вопившее радио, со столба, из-под колокольчика, удавалось заглядывать в женские кабинки-раздевалки, они прижались к похабно разрисованному забору.

Догони, догони… и снова – не вся черёмуха…

Временно доверив надзору соседей по сыпучему ложу свои одежды, подстилки, бывалые курортники, зажав в кулаках деньги, выскакивали в боковую улочку, в благословенную синюю тень каштанов – пропускали у бочки на колёсах стакан-другой рислинга, покупали, отсыпая на ладонь соль из железной тарелки, горячую кукурузу. И – обратно, к гомону, плеску: пробежка по раскалённому песку, зализанная волнами влажная полоса с каймой мелких ракушек, слизистым сверканием севших на мель медуз, огрызками яблок, облепленными мухами, осами, прохлада мутноватой воды.

нечто большее, чем скопище купальщиц, на фоне тоски

Бугры мяса… Вспоминались купальщицы Сезанна, сначала три, игравшие в струях, брызгах фонтана… весёлые толстухи… перекличка с распутными матронами Рубенса? Тут вклинивалась другая – вполне натуральная – купальщица; бело-розовая, повизгивавшая, пробовавшая ногой воду. Но её мигом вытесняли сонмы сезанновских купальщиц, изгнавших и тех трёх, фонтанных. Сбитни женских тел, какие-то страшноватые телесные брикеты, где терялись индивидуальности.

Соснин осматривал соседние бугры и округлости.

Гудели, жужжали, торопливо совокупляясь, мухи.

Милый друг, наконец-то мы вместе, ты плыви, моя лодка, плыви, сердцу хочется… и хорошей большой…

А если забраться на вышку спасателей – с неё куда удобнее и безопаснее, чем со столба с колокольчиком, можно полюбоваться прекрасной дамой в кабинке! – то и поодаль, за пляжем и цветниками набережной, там и сям уступавшей натиску пустыря, на котором нежились в горячей пыли пятнистые свиньи, не на чем было задержать глаз: грязно-белые, розоватые, сиреневатые, как испачканная пастила, мазанки, пожухлый массив листвы, накрывавший кладбище, где спал дед, и серо-зелёные лысины холмов, садики, виноградники, кудряшки курзала, за изгибом берега, за лукоморьем, как гордо говаривали местные старожилы, – толчея городских домишек, решётчатые радиомачты, похожий на осевший песочный куличик псевдовизантийский собор; удручающую скуку ландшафта не скрашивала даже голубеющая гора, овеянная столькими сомнительными легендами. Застойно-душное захолустье давно осточертело Соснину. Оставалось созерцать перекраску облаков в оконцах навеса; лето загублено, если приспичило опять ехать в Крым, стоило поехать на Южный Берег.

неожиданность обернулась усложнением фабулы

Вика отдыхала вместе со старшей сестрой, Миррой Борисовной, увядавшей большеротой кокеткой с роскошным бюстом и пикантными усиками; с рук на руки сестёр перебиралась полуторагодовалая, капризная, чуть что принимавшаяся реветь во всё горло Викина дочка.

Пляжное знакомство с вынужденно шумливой троицей сходу завела мать, взявшись утешать плаксу, чем, конечно, вызвала скрытое недовольство Соснина, но после мига нахмуренного смущения, испытанного тогда, когда мать объясняла – если получит медаль, останется сдать рисунок – Соснин благодарил случай: свободное место под навесом нашлось как раз поблизости с Викой.

Беседа завертелась вокруг филармонических новостей, концертов.

– Эмоциональный, зажигает оркестр…

– Нет, увольте, его ужимки…

Оконце навеса над головой светилось зелёным небом с жёлтым пушистым облачком; Соснин прислушивался.

– Что вы, Мирра Борисовна! Мравинский больший немец, чем Зандерлинг, сухой, жёсткий, и сменные дирижёры слепо копируют холодный стиль…

– Но это стиль, строгий стиль, Маргарита Эммануиловна, а Рахлин с раздутым брюшком, подёргиваньем круглых плечиков, когда кидается под аплодисменты с сочными поцелуями к первой скрипке, так провинциален…

– Вы что думаете? Разрешите наш спор, – мать обернулась к Вике, которая укрощала дочку, пыталась напоить соком.

– По-моему, Рахлину лучше даются Чайковский, Глинка, а Мравинскому – симфонии Шостаковича.

– Чувство и ум легче развести, чем соединить, – неожиданно вслух высказался Соснин, Вика, порывисто отбросив с глаз чёлку, с любопытством посмотрела.

Вике было уже двадцать два, жизнь прожита – шутила она, переполняя восторгом мать, ещё бы! – Вика заканчивала консерваторию по классу виолончели, её муж подавал надежды как дирижёр, мать поверила, что юная смешливая женщина окажет на нелюдимого Илюшу облагораживающее влияние. – Услышишь про тайны серьёзной музыки и возвышенные муки исполнителей, прикоснёшься, почувствуешь… И такое совпадение, такое совпадение, знаешь, кто её муж? – Соснин не желал ничего слышать о её муже, отключился, смотрел на синевшую над морем гору; после обеда возвращались на пляж. – Виктория на редкость славная, одарённая, подумать только, в пятнадцать лет начала концертировать! И…

Но Соснин в уговорах не нуждался, нет, не влюбился с первого взгляда, но, помедлив, сердце шевельнулось, затрепыхалось, когда Вика улыбнулась и, мотнув головой, откинула чёлку с глаз.

Разве могло случиться иначе?

Красавица, к тому же с прошлым; по песку подползало розовое пятно.

И Соснин, кажется, приглянулся Вике – рослый, развит не по летам, выгодно отличается от нахрапистых ухажёров, готовых назойливо увиваться, угощать фруктами, фальшиво восторгаться ребёнком, демонстрируя вперемешку с пошлыми прибаутками все нехитрые приёмы пляжного флирта. Молодость? Ну, это единственный недостаток, который со временем убывает – не очень-то оригинально шутила Вика, развеивая его собственные сомнения, – к тому же, любви все возрасты покорны, её порывы… – ободряюще пропела она, подтвердив наличие абсолютного слуха и залив щёки Соснина краской. В самом деле, почему бы после нудного выкармливания ребёнка не встряхнуться на отдыхе? – взяла его под безобидное шутливое покровительство, изрядно ей самой льстившее.

Быстро выяснилось, что им хорошо вдвоём, интересно, Викин муж, который корпел на репетициях с оркестром в далёком белоколонном зале, упоминался реже и реже, дочка перекочевала на колени Мирры Борисовны. У матери и Мирры Борисовны нашлось столько общих знакомых.

– Давно заведует кафедрой, психиатр от бога, любимый ученик Бехтерева! Такой остроумный!

– А Григорий Аронович? Оправился? У него ведь подозревали… – наклонилась к матери, зашептала в ухо.

– Да, тяжело переживал, болел, кто бы такое вынес? Выдающегося клинициста выбросили на улицу.

– И заводной, весёлый… – отгоняя крупную муху, Мирра Борисовна старалась перекричать брожения одинокой гармони.

– Ухаживал, как молодым не снилось! Собиралась изумительная компания! – полный дом профессуры, артистов, Давид Фёдорович играл, Джон, да, Джон Данкер. Покойный Женечка… на моём рояле сочинял вальс… Исаак Осипович ценил Женечку как мелодиста. До чего весело до войны проводили время! Сейчас так не веселятся… и Илюша рос букой, правда, у него двойная нагрузка, но если получит медаль…

Световое пятно подползло, обожгло огненно-ярким солнцем, шоколадная Мирра Борисовна, как варёный рак, раскраснелась… передвигали подстилки.

Тут предсмертным хрипом оборвались рулады Бунчикова-Нечаева, в испуганной тишине радио на весь пляж объявило Берию врагом народа.

Начались пересуды, споры.

Под навесом никому не было до Соснина с Викой дела.

другое небо

Они заплывали далеко, к прыгавшим на привязи чёрным рыбачьим баркасам. Обессилевшие, переваливались через борт, вытягивались на серых горячих скамьях, и, обсыхая, куда-то плыли… в средней скамье – дырка для мачты с парусом.

– Когда тебя увидела, решила, что затурханного маменькиного сынка надо поскорее спасать, а ты так здорово плаваешь.

– Я переплываю Неву, правда, не Большую Неву, Малую, от пляжа Петропавловки – к Бирже.

– И что ты ещё умеешь?

– На коньках неплохо катаюсь, у меня «бегаши».

– Нет, я не о спорте.

Славно! Болтали о всякой всячине, смотрели в небо.

Шлёпали о борт, выталкивали вверх волны, натягиваясь, провисая, снова натягиваясь, лязгала цепь, которая пристёгивала баркас к ржавому бую. И сразу – валились в бездну, а взлетал соседний баркас, острым носом вонзался в солнце; рядом взлетали, задираясь высоко-высоко, и – опадали сети, оконтуренные жёлтым пунктиром пробочных поплавков, после удара волны на них сверкали капли.

Начинало укачивать.

Чтобы опередить головокружение, резко бросался в воду, сильными гребками уходил вглубь; чуть в стороне мотался на цепи, закрывая солнце, округлый смоляной бок баркаса… теплынь! – не то что в Неве, или Красавице, прошитой струями ледяных ключей. Вода была мутноватая, какая-то мыльная, будто излюбленную маринистами бирюзу слегка разбелили. Полупрозрачную, прорезанную широкими косыми лучами, но с каждым новым гребком темневшую толщу бороздили песчинки. И только ото дна шло пронзительное колебательное свечение, там, глубоко внизу, скользили блики, плыли мохнатые, как предгрозовые облака, камни. Приближалось сияние белёсо-песчаного свода с радужными зигзагами… терял ориентацию. На исходе дыхания расплывчатая плёнка разбавленной бирюзы, под которой лениво покачивали щупальцами молочно-дымчатые медузы, манила откуда-то сверху, он всё быстрее всплывал, стараясь не задевать медуз, по морю ползла тень от облака, и Соснина накрывали излучения темноты, словно лил густой дождь, а сбоку растекалось расплющенным яйцом солнце, и ещё там, под водой, когда в лёгких кончался воздух, успевал сообразить, что несся к таинственной поверхностной плёнке – глянцевой снаружи, матовой изнутри – и разрывал её, жадно вдохнув, видел выгоревшее от зноя небо с кудлатыми облачками, которые медленно сносились в открытое море, чтобы смешаться с пыльно-розоватым осадком у горизонта.

А бывало, что первой ныряла Вика, выныривала поодаль, звала из тёплого зелёного колыханья. – Илюша, Илюша, не отставай!.. терракотовые ноги, живот, плечи просвечивали сквозь накрывавшую волну, Вика, отфыркивалась, взмахивала рукой в сторону берега, к шее прилипали кончики волос, выбившихся из-под жёлтой резиновой шапочки.

уходя с пляжа

– Илюша, о чём ты всё время думаешь? Что у тебя в голове? Не зря Леонид Исаевич называл тебя ребёнком наоборот, – мать вздыхала.

намереваясь дойти до сути

На набережной Соснин и Вика застывали у мольберта постаревшего, сгорбившегося, но по-прежнему неутомимого пейзажиста, следили из-за его спины за тем, как подолгу смешивались на пахучей палитре краски, разляпывались яркие кляксочки на переднем плане картины – исполосованный поперечными лиловыми тенями тополей асфальтовый променад заполняли курортники – и – накладывался изогнуто-широкий жирный мазок, получалась далёкая бледно-голубая гора.

Больше казался художником, чем был им, – думал Соснин, – мазилу не интересовало ничего сверх тощих тополей, моря, горы, для него не существовали свет, воздух, ветер.

– Он маньяк? Одно и то же, как не приелось? – громко шептала Вика.

Соснин шептал в ответ, что меняется освещение, меняются цвета, оттенки, вспоминал подвижников художественного созерцания – знаменитого француза, который раз за разом вдохновенно писал разъедаемый сиреневыми туманами лондонский мост, ещё одного француза, не менее знаменитого, без устали, исступлённо, писавшего гору Святой Виктории – днём сизо-синюю, но каждый день – сизо-синюю по-другому, под конец дня – песочно-розовую, хотя, если вглядываться, ежевечерне наново и иначе перекрашиваемую закатом. Почувствовав волнующую игру смыслов, Соснин осмелел, повторил, будто усомнившись, с вопросительной интонацией, да ещё сделал ударение на первом слове. – Святой Виктории?

Вика, вздрогнув, оценила наглость юного кавалера – посмотрела ему в глаза, загадочно улыбнулась.

Несколько шагов прошли молча. Потом Соснин принялся рассказывать про психотерапевтический эффект примитивных произведений мазилы, про Душского, скупавшего их для умиротворения буйных в своей больнице, Вика смеялась. – Мазня заменила смирительные рубашки? Как просто – посмотрели на мазню, излечились.

– Шизофрения и прочие психические болезни окончательно даже душем «шарко» не излечиваются, – сдерживал смех Соснин, а Вике почему-то было уже не до смеха, вцепилась в его руку, с испугом на него посмотрела.

По опоре электролинии, нагло взметнувшейся ввысь, узнал холмик, хотя горы за ним не было, её заслонял новый санаторий с колоннами, башенками и бельведерами.

– Отсюда отличный был вид на гору, хотелось на неё залезть в детстве.

– Отправимся завтра? – предложила Вика.

куда заводят обманы зрения

Ехали в автобусе по берегу взболтанного, грязно-зелёного моря, ехали долго по разбитой дороге. Гора синела, голубела в окне, как если бы стыдливо отступала дальше и дальше, защищаясь от непрошенных гостей слоями разогретого воздуха.

Вблизи гора разочаровала – бесформенная и тусклая, какая-то неряшливая, палево-пепельная, с обилием коричневых лишаёв; деревья и сейчас нехотя сбрасывали прошлогоднюю высохшую листву.

Чертыхаясь, спотыкаясь о змеевидные, вылезавшие из земли корни, карабкались по крутым тропинкам; шуршали палые листья, потрескивали сучья.

Выше, выше.

Сдавливала плотная застойная духота. Деревца-уродцы сцеплялись ветками, кисеёй густой паутины, по трухлявым корягам ползали полчища букашек, патлатые пичужки выпархивали из-под подошв. У Вики скользили туфли, Соснин держал её за руку, подтягивал за собой на крутых подъёмах. Запыхавшись, она вдруг прижалась головою к его груди, словно проверяла есть ли у него сердце. Или испугалась темнот угнетающе-сухого карликового леса, искала защиты, успокоения? По-детски громко дышала, прикрыла глаза, вздрагивали пушистые ресницы у смуглых скул, Соснин боялся пошелохнуться, чувствуя, что надо бы что-то сделать, а не только шалеть от близости куполков, вызывающе вздымающихся в вырезе кофточки, но не знал, что и как можно, нужно сделать, не знал допустимо ли нарушение этого волнующего покоя, и тут паутина качнулась, мерзкой бородой пощекотала Соснину щёку, словно из сепиевой чащи высунулся леший, который сбежал на гору из сказочных постановок ТЮЗа.

Доля секунды прошла, секунда?

Ещё выше.

В прорехи многослойных крон плеснула синька.

– Смотри, смотри! – Вика раздвинула ветви с высохшими, забренчавшими, как тонкая жесть, листьями. – Море… Исполинский срез аквамарина распластался глубоко-глубоко внизу: беспримесно-чистый, сверкающий.

А какой духотой, теснотой испытывал терпение на обратном пути переполненный автобус?! Трясло, швыряло.

– Лучше б не ездили, – Вика заворочалась у плеча Соснина, попыталась нащупать поручень.

Грудастая клейкая попутчица в открытом сарафане, шибанув потом, привалилась, как огнедышащий тюк, прижала к гнутому исцарапанному стеклу, оно огораживало кресло водителя. Сбоку тянулся кривой, проседавший там и сям край асфальта с пучками мёртвой травы, повороты обнажали осыпи на обрыве, его устало подмывали землистой пеной мутные зеленоватые волны. Потом дорога вильнула меж лысых холмов, автобус бодро запылил по степи с высокими пожелтелыми колючками, опять вильнул… в зеркальце, торчавшем из кабины водителя, возникла прозрачно-лазоревая гора над синим-синим, в барашках, морем.

прогулки, усугублявшие муки влюблённости, посягавшие на бесконечность познания

Спадала жара.

Елозили по асфальту тени каштанов, в торце затенённой улицы, пролетая, вспыхивал на солнце голубой трамвайчик.

Вспарывал воздух горн; пополдничав, пионеры маршировали к пляжу.

Как и на горном склоне, в душной паутине карликового леса, падало сердце при сближении с Викиным лицом, распаляло прикосновение её волос к щеке, и сразу она охлаждала пыл, отступала; от температурных колебаний сердце падало и взлетало, но Вика уже скользила рассеянным взглядом по листве, череде выбеленных стволов, выбеленному бордюрчику тротуара, и он видел себя с Викой со стороны, трепетал – медленно шли по Невскому, из нарядной толпы завистливо посматривали знакомые, у зеркальных простенков, у касс «Октября», Валя Тихоненко прерывал беседу с друзьями, провожал заинтересованным взором.

Остановились у калитки в сложенной из рыжих блоков ракушечника, теперь зачем-то обрызганной извёсткой стене. На террасе виллы пыхтел самовар, тонули в шезлонгах накрашенные полные тётки, родня Грунина. Дикий виноград высох, голые стебли, льнувшие к фасаду, напоминали трещины. Сад доедала тля, на деревьях почти не было листьев, не то что плодов.

Под вечер забрели в местный музей. В центральном зальце едва умещался оранжевый, неровно оклеенный папье-маше и подвешенный к потолку шар, который в диаметре раза в четыре был больше домашнего абажура; шар, будто огромный – тайная мечта мичуринца – апельсин, изображал солнце, еле заметная дробинка, висевшая рядом с шаром-солнцем на тонкой нити, была землёй; со стены соседней комнатки, увешанной карикатурами на Врангеля, – барон толстым задом в полосатых штанах шлёпался в море – скалились также краснозвёздные всадники с саблями; в витрине хранились патронташ, наган в деревянной кобуре, галифе Будённого.

Соснин бегло пересказывал Вике сюжеты неведомых ей европейских романов, не преминул изложить и интригу «Опасных связей», потом что-то наплёл про наследственность, про таинственный и запретный генетический код.

Удивлялась. – Откуда ты столько знаешь? Ты форменный вундеркинд, Илюша! Но, – прижималась к плечу, – не очень-то распространяйся на скользкие темы, по головке за такие разговорчики не погладят. И – это отзывалось непереносимой болью! – оглядывалась вслед платью, шляпке.

А из Викиных рассказов Соснин узнавал о скрытном соперничестве скрипки с виолончелью – последняя страдала безуспешно подавляемым комплексом неполноценности, ибо её чарующее звучание не было оценено по достоинству и в сочинительстве, и исполнительстве, тогда как скрипичные партии безжалостно эксплуатировались, предательски заигрывались: в них проступали, если вслушиваться, а не поощрять зуд ладоней аплодисментами, визгливость, писк легковесных, хотя порой пронзительных тембров. В укор печальному парению скрипок виолончель исторгала потоки истинно-глубоких грудных звуков – заученно повторяла Вика чьи-то толкования новейшей, написанной для виолончели, вещи. У Вики тоже был грудной глубокий голос, Соснину думалось, что и она – инструмент с не выявленными сполна ресурсами, соблазнительный инструмент, на ней, наверное можно славно поиграть, имея талант и выучку.

Или Вика сама с ним играла?

Волна баловалась, плоским изгибистым языком, окаймлённым розовой пеной, тянулась к ступням.

Полыхнув в мокром песке, тускнел в ожидании новой волны закат.

Снова полыхал и тускнел, снова… шли навстречу ритмичным зеркалистым вспышкам, в памяти вскипали блоковские стихи. Соснин их будто бы одновременно читал сам, про себя, и, возбуждаясь, вслушивался в захлёбывающийся голос Ля-Ля – здесь, у подёрнутого закатом моря, рядышком с Викой, ничуть не раздражала патетика, поэтический азарт не казался пошловато-преувеличенным. Соснин и сам-то захлёбывался тревожным счастьем, а уж Ля-Ля так читал Блока исключительно потому, что мысленно читал для Нонны Андреевны… Почему так болезненно складывались… – прощупывала?.. и в чём же драма… Блок разделял Любовь и Страсть, писал каждое понятие с большой буквы… Понятно, понятно – укалывала? – любовь и страсть легче разделить, чем соединить…

Неужели Вика играла с ним? Живо отзывалась на возбуждённую болтовню, ловила на слове, взгляде, как если бы родилась ради совместных поисков истины на этой прогулке вдоль огненно пульсировавшей кромки прибоя – стихи… боль и небесная гармония? В песнь претворяется душевная боль поэта? – заинтересованно переспрашивала, откидывая с глаз чёлку; как прелестны были резкие, обнажавшие блеск удлинённых светло-карих глаз броски головой! Зрачки загорались, отблескивая закатом, а губы, полные губы… Свернули к курзалу, думал лишь о её губах.

Хотя увлечённо расписывал скандалы с битьём стёкол в парижских кафе на выставках импрессионистов – их упоминание почиталось за вольнодумство.

– Ах, мазня похуже, чем у маньяка с набережной, стряпающего успокоительные цветные снадобья для сумасшедших! У него хоть понять что-то можно, а у французов… краски густые, грубые. Доискивайся, где деревья, вода.

– У них не деревья и не вода, у них впечатления от деревьев, воды, – вскидывался Соснин, – бури чувств, выраженные красками. А маньяк с набережной бурь не испытывает, да, мажет пастозно, изводит краски, однако мазня его ничем не напоминает полотна импрессионистов, скорее – передвижников.

– И чем плохи передвижники?

– Наплодили жвачку для глаз. Передвижников не волновало ничего за холстами, точно так же, как не волновало ничего мазилу за холстом, который он сегодня кропал на набережной.

– За холстом? – поразилась Вика – мистика какая-то…

– Ну да! За холстом или по ту сторону холста. Ты играешь виолончельные концерты механически, строго по нотам?

– Но у мазил-импрессионистов и на холстах-то ничего не…

Соснин кидался на защиту кумиров – как-никак не мельком видел, подолгу тонул в сгущениях цветовой вибрации и…

И сколько ещё художников вышли к нему из сундука! – имён их Вика даже не слышала! Ни Дали, ни Кандинского, ни…

– Время текучее, понимаешь? Чтобы выразить главное свойство времени Сальвадор Дали написал текучие, стекавшие со стола часы, вдохновился образом расплавленного солнцем сыра Камамбер…

– Какая связь? Часы, сыр… Илюша, мозги плавятся. Однако Соснина понесло.

– У Рене Магритта есть картина, на ней человек, стоящий спиной к зрителю, смотрится в зеркало, но видит в нём не своё лицо, а затылок человека, смотрящего в зеркало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю