444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 1 » Текст книги (страница 34)
Приключения сомнамбулы. Том 1
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 65 страниц)

Словно извиняясь за фотографа, который, оказывается, выбрал для съёмки отнюдь не главное на прославленной площади, Гуркин попросил Зиночку убрать кадр и подложить под нижнюю рамку фонаря карту, затараторил, фехтуя указкой. – Площадь обрамляют с трёх сторон воздушные арочные галереи, вот, – выпад, укол указки, – Воспитательный дом, творение Брунеллески, напротив, – опять выпад с уколом, – Дворец Слуг Девы Марии, построенный Антонио Сангалло и Баччио Аньоло в подражание Брунеллески, а это – сама церковь Сантиссимо Аннунциата или Благовещения Девы Марии, давшая название всей площади, перестроенная Микелоццо, затем – Антонио Манетто, который вместе с Леоном Баттиста Альберти придал окончательный вид круглой кафедре… Здание же, расположенное на углу улицы Серви, – Гуркин ткнул указкой в надпись на карте, – via de Servi, – палаццо Грифони, выстроенное Амманати… – неожиданно он задрожавшим голосом попросил Зиночку убрать карту, вернуть на экран кадр с конским задом и спиной всадника и, когда кадр вернулся, словно на сей раз оправдывая выбор фотографом именно этой видовой точки, обратил внимание аудитории на то, что вскинутая рука Фердинандо 1 направляла взгляд в перспективу улицы Серви, туда, где карнизы домов сжимали силуэт купола.

непостижимая Санта Мария дель Фьёре
(с нескольких – близких и далёких – точек зрения)

С экрана хлынуло солнце.

Сколько солнца впитало стеклянное изображение!

Что-то сахаристо-белое, нарядное, с линейным узором…

Тесно формам, как тесно в кадре… Застигнутые врасплох видоискателем, фрагменты собора, позабыв о порядке и симметрии, растерянно сбились в кучу.

Уличная колонна с латинским крестом, затенённая грань баптистерия с тремя накладными арочками, за ней – слепяще-белый резной карниз лицевого фасада собора, точнее, отрезок карниза, чуть выше, конёк центрального фронтона, венчание рельефной, фланкирующей фронтон пилястры; слева от пилястры вздымался фрагмент главного, поделенного на клиновидные доли купола; внизу – вспухал фрагмент купола над боковой апсидой…

Но каков он весь, этот могучий собор?

– Он слишком велик, чтобы его целиком увидеть с какой-нибудь одной точки, – Гуркин задохнулся счастьем, не мог отдышаться, – образ собора в восприятии зрителя складывается постепенно, как бы воспроизводя долгий процесс постройки.

– Умно! – с форсированным удивлением похвалил Шанский и пощекотал Зиночку, чьих милостей под покровом темноты домогался; садился с краю, рядышком с ней, старательно причёсанной, надушенной, считалось, что помогает управляться ей с фонарём; на общественных началах, – искря глазами, уточнял Шанский.

Гуркина трясло от волнения, когда он посвящал в захватывающую историю строительства собора, начатого Арнольфо ди Камбио, касался драмы возведения купола. – Обратите внимание на пространственную перекличку форм, восьмигранник баптистерия на площади перед собором и восьмигранник, на который вознесён купол…

– Почему фриз под куполом тёмный, не облицованный? – присмотревшись, спросил Соснин.

– Согласно легенде, Микеланджело, председательствуя в жюри, браковал барельефы скульпторов-конкурентов, так и осталось, – Гуркин не мог простить Соснину отмывку с облаками, выплывавшими из затенённых окон палаццо Строцци, но увлекался, распалялся; откуда мог знать такие подробности?

Наконец, ударил указкой о пол.

Зиночка, отбиваясь от нежностей Шанского, изловчилась просунуть в обойму фонаря очередную пластину.

– Нет! – Гуркин потребовал карту, когда экранчик затянула паутина центральных улиц, ткнул указкой. – Мы смотрели на собор отсюда, в створе via de Ceerretani, теперь обойдём баптистерий, встанем вот здесь… ткнул. – Посмотрим-ка на собор в створе via de Pecori… Снова ударил о пол указкой.

Линия пересечения фасадных граней баптистерия, скользящий свет и мягкая полутень, за баптистерием – опять фрагмент фронтального фасада собора, залитого слепящими лучами и скрупулёзно, как фантастическая нерукотворная рельефная миниатюра, вылепленного и выписанного солнцем, мозаичность кампанилы, её яруса с одинаковыми спаренными проёмами, поделенными надвое тончайшими, словно натянутые струны, колоннами, верхний ярус – с большим арочным проёмом, тоже с тонкими, делившими его на три части колоннами, угольная тень в щели, разделяющей собор и кампанилу… левее, выше – две – затенённая и освещённая – доли купола, как надутые паруса; меж крайним ребром купола и кампанилой таяло полупрозрачное облачко.

– Думаю, снято из лоджии Сигло, – комментировал Гуркин, – теперь же обойдём кампанилу. Не помещаясь, распирала рамку кадра стихийная узорчатость бокового фасада, разрезанного узкими высокими окнами, три доли главного купола, куполок апсиды, многогранник апсиды с контрфорсами. Удар указкой о пол. Зиночка, возившаяся с Шанским, не расслышала. Снова удар…

– Мы на мосту… – цоколь из грубого камня, консоли, подпорки, тесный многолюдный проход между мощными домами-устоями; в перспективе – чёрные тени под выносами крыш сжимали с двух сторон купол.

Удалялись от собора, купол воспарял. Удар о пол.

– Точно не знаю откуда снято… – возникла какая-то ландшафтная благодать с дугой подпорного, увитого растениями парапета и кустами над ним, темноватый угол дворца, плавно изогнутая, вторящая изгибу парапета дорожка и, будто улёгшийся на дорожке, срезанный на уровне фриза далёкий, небом омытый купол, – могу только предположить, что мы, перейдя Понто-Веккио, поднялись на крутой берег Арно, это, по-моему, – Гуркин откашлялся, ткнул в разрезанную рустами пилястру первого этажа с изящной ионической капителькой, – это, по-моему, угол садового фасада палаццо Питти.

еженедельная встреча антиподов

Возбуждённый лекцией Гуркин торжественно шагал к кабинету архитектуры с драгоценной коробкой в чуть вытянутых руках – так, наверное, следовало нести во главе крестного хода ларец со святыми мощами, но за Гуркиным никто не шёл, зато навстречу ему ковылял по коридору, валясь на трость, Гаккель.

Гаккель замечал коробку, презрительно улыбался.

слухи витали, но…

На факультете поговаривали, что Гуркина вот-вот могут командировать в Италию от Общества Дружбы, якобы сам Нешердяев хлопотал за него в высоких партийных сферах. – Но, – понижали голоса, воровато оглядывались, – у Гуркина плохая анкета… Пересуды на кафедре случайно подслушал Соснин, когда сдавал Зиночке отмывку с окнами-облаками, чтобы оттиснула печать Фонда.

Впрочем, Гаккель не стеснялся случайных ушей. – Пустые хлопоты, – не пряча презрительной улыбочки, громко заключил он.

Соснин не понял, адресовалось ли презрение авангардиста флорентийскому помешательству коллеги или – облачной отмывке с карнизом палаццо Строцци, на которую Гаккель через плечо Соснина поглядывал.

«антаблемент» и другие красивые словечки, отвлекавшие Шанского от прелестей Зиночки, а Соснину, всё ещё переживавшему успех своей отважной отмывки, которую наградили отправкой в «фонд», открывавшие глаза на тайну лекторских предпочтений (спустя неделю)

– Антаблемент, архитрав, фриз, – сыпал Гуркин, тыча указкой в верхний ярус палаццо, – а это триглифы, метопы…

Шанский, приостанавливая возню с Зиночкой, прислушивался.

– Модульоны зрительно поддерживают…

Так вот почему Гуркин предпочитал теневой затёк книзу! – догадывался Соснин, – Олег Иванович принципиально не желал затемнять столь ценимые им ордерные детали карниза… им следовало плавать в мягкой воздушности; кстати, кстати – Гаккель-то предпочитал затёк кверху! Хотел хотя бы погрузить в туман, если не мог уничтожить, преступные украшения?

на консультации (после лекции Гуркина)

Гаккель наваливался на подрамники, и, словно изгоняя злых духов, взмахивал короткой рукою с карандашом. Вытравлял из студенческих проектов классические детали – никаких ордеров, никаких карнизов.

– Кому нужна эта ложь? – страстно, не менее страстно, чем славил Гуркин вечную правду ордера, вопрошал он, ставя крест на том, что насоветовал коллега, – это самодовлеющая символика, она давно отделилась от функции! Зачем, скажите, карниз, если на плоской крыше есть воронки внутренних водостоков?

У Романа Лазаревича, обводившего гневным взором притихших студентов, внушительно тряслись толстые складки под подбородком.

совпадение?

Накануне Шанский раздобыл вёрстку ещё не изданного перевода Райта… Как Райт издевался над ренессансными карнизами!

двое из свиты (роли сыграны)

Гаккель, состарившееся дитя авангардистской утопии, Гуркин, почитатель и рьяный защитник ордерного канона, что-то предлагали, советовали, подсаживаясь к студентам по-одиночке – слишком несовместимы были их взгляды. Почти ровесники, они словно не совпали во времени, каждый, дуя в свою дуду, увязал в собственных золотых годах, но время и того, и другого ушло. После умерших остаются никому не нужные вещи. Так и ветхие заветы Гаккеля, Гуркина пережили кончины их недолгих эпох.

Однако оба удачно играли и сыграли свои роли в свите.

Когда они почтительно следовали от подрамника к подрамнику за руководителем мастерской, который к тому же заведовал кафедрой, то казались незаменимыми – важно помалкивали, важно, пусть и вразнобой, кивали. Когда Нешердяев возвращался из-за границы, гурьба странным образом упорядочивалась, у неё и впрямь намечались, благодаря контрастным пристрастиям Гаккеля и Гуркина, фланги, а Нешердяев получал свободу манёвра; Шанский забавлялся: канонерки, чуть поотстав, слева и справа сопровождают крейсер.

Кафедра в полном составе вышагивала по коридору на преддипломный просмотр. Соснин, обладатель лучшей на факультете готовальни, ночью помогал Гене Алексееву закончить тушевую обводку, а сейчас, посматривая на фланги гурьбы, догонял Художника; опаздывали в класс рисунка.

«введение в живописную композицию» или главные слова светоносца

В точном соответствии с двусмысленным названием курса Бочарников и саму лекцию о «живописной композиции» читал вполне живописно, «живописал» словами.

Бочарников ценил композиционный дар Веронезе, любил повторять его сентенцию, уже услышанную Сосниным от Гены, которого «ввели в композицию» на четыре курса раньше: мы, живописцы, пользуемся теми же вольностями, какими пользуются поэты и сумасшедшие…

Сидели за мольбертами, хотя не рисовали, слушали.

Бочарников не собирался их вести от простого к сложному, не оскорблял поблажками – брал с места в карьер. Он лавировал между беспорядочно расставленными мольбертами с репродукцией «Обращения Савла» в вытянутой руке. Обносил каждого, неторопливо показывая, рекомендовал поскорей отправиться в Эрмитаж, повнимательней в дивное полотно всмотреться, ибо в нём, этом полотне, помимо собственно живописной композиции, мгновенно схватываемой взглядом, есть ещё и редкостная композиция скрытых движений и… и временных пластов…

– Кто знает, почему на холсте воцарилась такая паника? – остановился, хитро завертел головой.

– Путники брели по дороге, скакали на лошадях, кто в Дамаск, кто из Дамаска, вдруг услышали голос, – откликнулся всезнайка-Шанский.

– И откуда зазвучал голос?

– С неба! Из той точки, откуда упал пронзающий косой луч.

– Знаете ли кому принадлежал голос, сопровождённый на землю косым лучом?

Шанский, разумеется, знал.

– Вот она, свобода в понимании Веронезе! – улыбался, довольный эрудицией языкастого питомца; Алексей Семёнович на время откладывал репродукцию, упоминал поучительные неприятности с другим, из коллекции Дожей, полотном Веронезе – «Пир в доме Левия» вбирал композиционные фрагменты фрески великого… Бочарников пытался увлечь детективной историей о том, как инквизиция обвинила живописца в своевольных заимствованиях и искажениях канонических фрагментов из «Тайной вечери», подробно цитировал протокол венецианского трибунала, и, посмеиваясь, выделял то место из допроса художника, где Веронезе объяснял назначение в картине шута с попугаем на кулаке обычаем делать такие фигуры, пусть и противоречащие канону библейского сюжета, «для украшения», то бишь исключительно – для композиции… – Однако, «Обращение Савла», однако, – Бочарников снова взял репродукцию, облокотился на мольберт Соснина, – от видимых фигур, вчитываясь в композицию, нельзя не перейти к фигурам подразумеваемым, к фигурам художественной речи, а это на полотне не только диагональ луча с контрастным расположением – по другой, пересекающей луч диагонали – потока тел воинов, путников, это и переворот, опрокидывание этих тел у краёв картины, пространственно-временная метаморфоза. Улавливаете? Уже нет Савла, который приближался к Дамаску и услыхал голос Иисуса, взывавшего к нему с неба, но ещё нет и Павла, есть сама метаморфоза… чудо обращения фанатичного гонителя христиан в истового…

– У Караваджо есть своя версия «Обращения Савла»…

– Есть, есть! И не только у Караваджо, у Микеланджело тоже есть, хотя не станковая картина, фреска. Караваджо колористически эффектен, конечно, картина у него яркая, – отвечал Бочарников, досадуя уже, как показалось Соснину, на чрезмерность Толькиной эрудиции, неохотно отклоняясь по вине её от главной идеи, – но композиция у Караваджо не так глубока и сложна, как у Веронезе; какой-то ослепляющий красивостью цвето-световой залп, какая-то плакатность, раскинутые руки Савла намекают чересчур навязчиво на распятие. Возможно, Караваджо намеренно так писал, «Обращение Савла» и парное к нему полотно, «Казнь апостола Петра», предназначались для тесной и сумрачной церковной капеллы.

– Композиционные упрощения не спасли, Караваджо тоже судили.

– Ну-у-у, судили монахи: почему такая большая лошадь, почему Савл на земле, почему он в красной рубахе, – это был суд профанов, тогда как Веронезе судили… – грубые сильные пальцы, державшие репродукцию Веронезе, слегка подрагивали, как и выпуклые лиловые веки… плохо выбритая, с островками седой щетины, щека; пахло вином.

Душно, многим надоедало слушать, ворочались… нет, Художник, прижавшийся грудью к доске своего мольберта, внимательно слушал… Если продлить мысленно направление небесного луча, свет коснётся головы распростёртого у нижнего обреза картины чёрнобородого Савла, – догадался Соснин, – Савла, распростёртого у ног воинов, под копытами лошадей.

– Куча мала, где смешались кони, люди – вершина композиционного мастерства? – не без подвоха высунулся из-за мольберта Шанский.

– Пожалуй, одна из вершин. Перед вами – редкое, отнюдь не повествовательное, иносказание, неявная, противоречивая композиция впервые в искусстве живописи совмещает временные пласты, изображает смену временных фаз и потому пространственно столь сложна, что её навряд ли удалось бы пересказать словами, – как-то неуверенно повернулся к Шанскому; неуверенность объяснялась, наверное, исключительно тем, что, превознося Веронезе-композитора, его же как колориста Бочарников не очень-то жаловал, ворчал на бедность оттенков розового и тускло-алого цветов, пятна которых динамизировали, слов нет, изображение, но…

– Что же было потом, после чудо-композиции Веронезе, спад, спуск с вершины? Искусство композиции с тех пор катится в пропасть?

– У разных художественных эпох свои вершины.

– Вершины гармонии, вершины хаоса, предвещающего новые вершины гармонии? – задумчиво, как обычно, спросил Соснин.

– Не совсем, не совсем, – вздохнул, – вам подай схему, а схем на белом свете нет, не бывает. Вдумайтесь, почти в одну эпоху соседствовали какие вершины! – чудо гармонии, Рафаэль, и смутьяны – Леонардо, Микеланджело. Но разве смутьяны не творили гармонию?

– Идеал гармонии и дерзновения, взламывающие гармонию, могут уживаться в одном художнике? – вскинул ногу на ногу Шанский.

– Могут… почему нет?

– В разные периоды или одновременно? – уточнял Соснин.

– И в разные периоды, и одновременно, в искусстве чего только не случается!

– Алексей Семёнович, на позапрошлом, по-моему, занятии вы признали, что искусство идёт по кругу! Что будет потом, когда искусство покорит все вершины, – не унимался Шанский, перекинув ноги в другом порядке, – объясните, бога ради, что будет потом? Когда круг опишется полностью, круг разорвётся?

– Потом будет суп с котом, – отмахнулся Бочарников.

– Нет, серьёзно.

– Если серьёзно, то – обязательно суп с котом, такое заварится, не расхлебать… если же совсем серьёзно, то… едва исторический круг искусства описывается целиком, он – разрывается, и рождается вдруг художник, который говорит – всё, что до меня – моё! Но так-то многие умные художники готовы сказать, а этот, единственный, отважившись, добавляет: и то, что после меня – тоже моё! Новорожденный этот художник, примиряет враждовавшие направления, наново собирает в картине всё, что было, есть, будет, вмещает в ней весь постигаемый воображением мир.

– Вы знаете такого художника? – Шанский разволновался, зажевал язык.

– Знаю, – пожал плечами, повернулся к окну, сверкающе расписанному морозом; стало тихо, послышалось лёгкое потрескивание электросчётчика.

– И кто он, кто тот художник? – привстал от нетерпения, чуть не проглотив язык, Шанский.

– На сегодня, думаю, Филонов, – засмотрелся в окно, – умирал от холода, голода, но в картинах, написанных блокадной зимой, всё есть.

О Филонове не слышали, его не было в бызовском сундуке.

Ещё с полчаса Бочарников рисовал на доске трёхчастные членения холста, проводил какие-то линии, рассекающие и отсекающие, скрытому наличию коих была обязана картинная выразительность, внушал, что композиция, завязывая символические узлы, расширяет рамки известного, вводит в царство воображаемого, пытался втолковать, что композиция не знает мелочей; наклон копья в руке всадника, округлость лошадиного крупа могут не только очертить, но и раскрыть тайный смысл, хотя композиция, то бишь организация изображения, это всего лишь соотношение масс и пятен, светлого и тёмного, многоцветного и монохромного, вертикалей и горизонталей… довольно мутно объяснял как живописная композиция воедино сращивает в себе локальные композиции – контурно-изобразительную, колористическую, тональную.

– Обобщая, можно считать, что композиция, пусть и самая идейная, самая реалистическая – всего-то абстрактное соотношение масс и пятен?

– Можно, – с наигранной осторожностью посмотрел на дверь.

– А свет, Алексей Семёнович, свет, чтимый вами? Теологи уподобляют творение свету, бьющему из одного источника. Диагональный луч на холсте не чересчур ли прямолинейно взывает к смыслу? Как подсказка для несмышлёных, – Шанский загибал что-то сверхумное.

– Да, луч активизирует смысл, зримо его выявляет и направляет; свет, собранный в луч, заключён в узнаваемую форму, но невидимый, рассеянный свет повсюду… – Бочарников охотно повторялся.

Загрохотало железо «Спецчасти», со скоростью звука вбежал Сухинов с чайником, обежал привычным аллюром рисовальный класс, шумно открыл кран; вбегал стремительно, а задерживался надолго, подливал, сливал воду, опять подливал, по-птичьи обводя класс пытливым стеклянным глазом.

Соснин достал задание по начертательной геометрии.

Художник что-то быстро набрасывал.

Шанский листал брошюру «Враждебные идеи абстракционизма».

Сухинов, наконец, выбежал с наполненным чайником.

– Композиция наделяет живопись речью, – провозгласил Бочарников, пожалуй, главное из того, ради чего мурыжил их второй час, – композицией картина рассказывает о себе самой, выбалтывает на особом языке многое из того, что красящей кистью и не подлежит изображению вовсе… Композиция выявляет глубинные смысловые планы картины.

– Содержание зашифровано в форме?

– В искусстве всё – форма!

Соснин отодвинул чертёж.

– Смотреть картину – значит читать, читать на неведомом языке, – дожёвывал Бочарников, с опасливым интересом посматривая на самых подкованных, Соснина и Шанского, ждал последнего вопроса с подвохом перед звонком.

Шанский ждать не заставил, захлопнул разоблачительную брошюру и шлёпнул ей по мольберту. – Алексей Семёнович, живопись – это искусство пространственное, а литература – вроде бы временное, как же… Соснин вздрогнул, конечно, Шанский опередил, задал вопрос, его вопрос.

– На то и композиция, чтобы одно в другое переводить, – Бочарников свёртывал в трубку репродукцию Веронезе, – именно живописная композиция опознаёт и выявляет в пространственном временное…

вскользь о судьбе-индейке, поподробнее об эскизах к роковым перспективам несвоевременного доцента

Как всякий изобретатель, чью прозорливость не оценили, Зметный до конца своих дней ощущал несправедливую ущемлённость. Докторскую не защищал – тихо дополнял, уточнял свой не нужный никому метод, даже, признался Соснину, название для диссертации, точное настолько, чтобы самого удовлетворило, не смог придумать. Коллеги пожимали плечами – жаль, свихнулся Евсей. Ещё б не свихнуться! Готовились возвести грандиозный Дворец Советов, но и разбираться не стали в методе, сочли саму идею несвоевременной.

Храм Христа Спасителя взорван.

Вырыт гигантский котлован.

Заложены фундаменты.

Никого, однако, не заботило снятие перспективных искажений стометровой фигуры поднятого на трёхсотметровую высоту вождя.

Никого, кроме Зметного! Его, когда ещё в острых ракурсах увидевшего шедевр Лишневского, изводила новая задача, от решения её теперь зависела судьба величественного памятника Социализму. Наклонил картинную плоскость, третью точку схода забросил в небо… и стал пленником методики, поневоле уродующей действительность.

После занятий аудитория быстро пустела, а Зметный, словно не замечал часов, поудобнее усаживался у безнадёжно разваливавшейся учебной перспективки Соснина, который не успел смыться.

Тускло светили лампы, хлопали крышки узких чёрных столов.

Было душно, почему-то – тревожно.

Удивительно, ошибочную перспективку Зметный выправлять и не собирался, зеркальце не доставал, почему-то с ласковым заискиванием поглядывал на Соснина, долго, чуть ли не с удовольствием заплетал ноги столь замысловатым узлом, что, подумалось, вовек не расплетёт… ухватившись за край стола, придвинулся; неприятно пахнуло старостью… затхлостью…

Заканчивался семестр, последняя возможность поговорить?

Но почему Зметный обрёк именно Соснина, не шатко, не валко овладевавшего начертательной дисциплиной, на выслушивание своих творческих излияний? Именно к нему испытал доверие?

Евсей Захарович бесстрашно вытащил из портфеля знакомую потёртую папочку, из неё – несколько пергаментов с давними тушевыми эскизами искажённой скульптуры. На желтоватых, как кожа на голом черепе, пергаментах красовался монстр с пухлыми членами, прогрессивно перераставшими от обутых в тупорылые ботиночки ног к округлой глыбище головы.

Монстр вселял запоздалый ужас.

Если бы от автора святотатской карикатуры случайно не отмахнулись по занятости кровожадным энтузиазмом, чистосердечные пытливые изыскания стоили бы доценту жизни… Соснин почувствовал себя старше, опытнее хворого старика, так и не избывшего ребячьей доверчивости.

Неужели всё ему сошло с рук…

– Евсей Захарович, кому-то раньше показывали?

Лицо Зметного исказила мучительная гримаса, которая перетекла в пренебрежительную ухмылку… молча, будто бы задержав дыхание, уставился красными огонёчками зрачков в глаза Соснина, смотрел с сожалением, нежностью… и благодарностью за хоть какой-то отклик. Наконец, прокрутив что-то в памяти, возможно, что-то страшное, давно терзавшее – лицо снова исказилось гримасой – выдохнул еле слышно: я дошёл до самого Иофана, а тот…

Святая простота! – не понял, почему Иофан после первой беседы запретил его пускать в мастерскую; повезло ещё, что не сдал ОГПУ.

В эскизах угадывалась иступлённая трагедийность.

Неразрешимое противоречие терзало находчивый, но упёршийся в тупик ум.

– Ноги с учётом дополнительного коэффициента искажения укорочены, а туловище удлинено, и без того большую голову пришлось значительно увеличивать, заодно это давало бы функциональный эффект, возрастала бы вместимость расположенного в голове лекционного зала… правда, протяжённость лифтовых шахт и лестниц, которые располагались бы в туловище и шее…

Гм, рациональное зерно… не голова, а Дом Советов.

– Уродства скульптуры выправил бы обман зрения, который обеспечивали законы перспективы, – всё ярче разгорались красные огоньки в зрачках, пока Зметный растолковывал тонкости строгого искусства пространственного вранья во имя правдоподобия… – Метод обратной пропорциональной коррекции, конечно, не лишён графо-аналитической сложности, – увлекался он, – зато принцип прост! Хотите взгромоздить головастое божество чёрт-те куда? Что ж, будьте тогда любезны выявить вероятные деформации поднятой в облака фигуры и загодя снять их корректирующим искажением при формовке, дабы избежать перекошенного зрительного эффекта после водружения венчающей фигуры в высокое положение…

Вошла уборщица с ведром и шваброй, открыла форточку

можно ли опустить небесный символ на землю?

Слушая пояснительную абракадабру, рассматривая непростительные эскизы, Соснин растерялся, потом, вспоминая, поражался одержимости Зметного, который такое придумал в такие годы и шёл, шёл к цели по краю пропасти, как лунатик по карнизу.

И нельзя было не поразиться мистической нерасторжимости символа и абсурда, возникающей даже при мысленной попытке материализации символа? Неужто трогательный Евсей Захарович, пусть и не от мира сего, но понаторевший в путаных отношениях иллюзорного и реального, бестрепетно опускал идола из поднебесья в земную жизнь?

Снять корректирующим искажением… легко сказать.

Разве не оскорбило бы уродство божества всемирного пролетариата лучшие чувства отдельных пролетариев, допущенных это божество отлить в бронзе? И разве, испугавшись ли, возмутившись научно выверенными надругательствами, не сбились бы с верного курса пилоты аэропланов, дирижаблей и геликоптеров, которым, судя по иллюстрациям к победившему на конкурсе проекту Иофана, надлежало радостно бороздить лазурь близ венчающего Дворец бронзового вождя?

Абсурд воплощённого символа расширял курьёз до метафоры жизни, присягнувшей утопии.

Гипотеза будущего?

название для умозрительной диссертации

Когда Соснин пересказал Шанскому то, что увидел, услышал, Толька долго жевал язык, наконец, промолвил. – Это нечто большее, чем пространственная теория, но что это, что? Не пойму. Евсею Захаровичу я лишь готов предложить шикарное название для докторской диссертации: «О научных подходах к разглядыванию идола, вознесённого в поднебесье»

ещё о судьбе-индейке (не боясь повториться)

Шелушения на лысине, пушок на впалых висках, безжизненная отслаивавшаяся от черепа кожа… незабвенный клоп на рукаве.

Да, ущемлённость.

И – внутреннее горение.

Из какой он семьи? Как и с кем начинал? Почему ректорат, спокойствия ради, не выпихивал безумца на пенсию?

Позже, когда Зметного уже не было на земле, Соснин с Шанским не раз его, не оставившего след, вспоминали… где те эскизы? Евсей Захарович не удостоился и посмертной выставки, пусть скромной, но пронзительной, такой хотя бы, какой потом неожиданно почтили Бочарникова.

Гениальным чудакам на роду написано уйти тихо?

раз, два, три

– Пионеры мы, папы-мамы не боимся, писаем… – кричал детским голоском Шанский, завидев курсантский строй, который покидал кафедру сопромата. Филозов-Влади, шагая в ногу, трагически разводил руки, мол, братцы, до лучших времён отложим…

кто и как вводил в сопротивление материалов (на пути к еврейскому счастью)

– Растут люди! – восхитился Шанский, когда в лаборатории стройматериалов им представили Семёна Вульфовича…

Да, практические занятия вёл Файервассер!

Семён не терял времени даром, активист Студенческого Научного Общества, он исследовал прочностные характеристики железобетона и так преуспел, что ещё второкурсником был приглашён, пусть и под надзором остепенённого преподавателя, который за время занятий не проронил ни слова, что-то умное объяснять студентам.

– Бетон хорошо работает на сжатие, металл на растяжение, – важно одёргивал лаборантский халатик, подводя их к какой-то страшной машине, – но у каждого материала своё предельное состояние, достигнув его под нагрузкой, материал разрушается. Вот, смотрите, – Семён намертво закреплял меж двумя железными горизонтальными пластинами кубик бетона, начинал постепенно сжимать… появились волосяные трещинки, расширились, потом кубик раскололся и сразу превратился в труху.

– Але-гоп! Наглядный сопромат в исполнении Файервассера! Браво! – громко зашептал Шанский, Семён покраснел от счастья.

– Конечно, это простейший образчик разрушения, когда рушится целое здание картина много сложнее. Теперь, – подвёл к другой машине, не менее страшной, высокой, с продолговатым сквозным отверстием и двумя зажимами, вставил в них толстый металлический стержень. Нажал какую-то кнопку, крутанул и закрепил какое-то колесо, сцепленное с другим, поменьше. Машина задрожала, раздался угрожающий скрежет. – Смотрите, смотрите внимательно!

У стержня вдруг наметилась талия, она на глазах худела, стержень застонал, разорвался с едва уловимым прощальным вздохом. Семён радостно обнёс половинками несчастного стержня, привлёк внимание болтавших и шутивших студентов к зернистой структуре в местах разрыва.

– Повторим, только на этот раз…

– Не лаборатория, а камера убойных пыток, ужасающие машины… слышали последний вздох казнённого стержня? – передёрнулся Шанский.

известие

После публичной казни кубиков и стержней Файервассер, довольный собой, дотянул-таки формальное занятие до звонка, отвёл Соснина с Шанским в сторонку: ему повстречалась Миледи, сообщила, что умерла Мария Болеславовна, гнойный аппендицит.

– Так вот на чьи похороны спешил Бочарников! – сообразил Шанский.

растекавшийся образ

Пейзажики-натюрмортики?

– Всякий великий город нуждается в своём Утрилло, – гордо говаривал Бочарников, – чтобы ощутить душу Петербурга, надо писать задворки…

Не примерял ли к себе высокую роль?

Он писал распластанный меж водой и небом, незнакомый, будто бы монохромный город, хотя знакомый, блистательный, чудесно угадывался там, за слоем неприметных стен, крыш. Пасмурные дни окутывали влагой бесплотные дома – желтовато-серые, как мешковина, брандмауэры, смотрящие в тёмные протоки краснокирпичные, в копоти, многоглазые корпуса старых фабрик. Туманы, изморось съедали краски, лишали очертаний, лишь кое-где резким чёрным обводом кисти Бочарников возвращал растёкавшимся силуэтам контур.

не только «введение в технику литографии»

Его стихией была кратковременная эмоция, отлитая в проникающих красках. Даже литографии писал быстро – да-да, писал! – смаху сажая на камень густые чёрные кляксины и пятна, что-то размазывая. Зато в механических наложениях-совмещениях не спешил, что-то выжидая, замирал над печатным станком, словно следил за вызреванием произведения в его чреве, следил напряжённо, упрямо, как если бы боролся с чьим-то сопротивлением, и вдруг, переборов, победив, вспыхивал безумством, блаженством. И – обмякал, терял интерес, как фотограф, который проявляет-фиксирует-печатает-промывает, зная, что кадр пойман; чуть ли не с ленцой откручивал Бочарников зажимное колесо, не глядя, доставал липкий, не отдавший ещё тепло творения оттиск, показывал обступившим студентам: он-то его уже видел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю