Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"
Автор книги: Александр Товбин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 65 страниц)
Маятниковая цикличность карьерных перемещений, едва ли не монотонная, без видимых замедлений-ускорений и пасов в сторону, не вписывалась в закон Паркинсона или принцип Питера, пусть и признанные универсальными, зато учитывала постоянную колебательность настроений Смольного; Филозов будто агентурную сеть держал в святая-святых, влиял на эти зыбкие настроения, как мог, склонял к своей выгоде, бывало, что гасил контринтригой вызревавшие взрывы верховного негодования…и, перелетая из кресла в кресло, добивался мягкой посадки.
Да, одновременно он смотрел в противоположные стороны, хотя в одну – попристальней, такой ещё был асимметричный и, заметим, немаловажный нюанс. Ведь переброска на строительное руководство знаменовала повышение, командование материальными тоннами-кубометрами в чиновной среде считалось куда престижней власти над чертежами, макетами. Хотя, хотя, если руководить с умом – а Филозов, будьте уверены, руководил с умом и, само собой, в своих интересах! – то и возвращение к кормилу проектной сферы, исконно раздражавшей начальство задержками с выпуском документации, позволяло… Вот оно! – Филозов извлекал главные выгоды именно из смены рода деятельности, из самого перелёта с одной командной высоты на другую. Частая перепечатка визитных карточек, чуть ли не насильственно введённых им в служебный обиход, конечно, гарантировала нервотрёпку в главлитовском лабиринте, но и временное отступление, пусть многими и воспринимаемое как поражение, он превращал в возвратно-возносивший трамплин – широкомасштабной реорганизацией быстро поднимал бюрократический статус захиревшего проектного ведомства. Управление превращалось в Главное Управление, заведующие отделами вырастали в директоров департаментов, пухли штаты, оклады; тут-то Филозов охотно, даже вдохновенно подчинялся паркинсоновскому закону – взывал к уменью, а побеждал числом.
И дела, могли подумать, шли в гору: завозилась новая мебель, освежались паркет и роспись плафона в приёмной зале, по красному ковровому половику, рассекавшему приёмную, с воем катался пылесос «Вихрь».
И долбились стены для проводки к новейшим приборам связи, которые закупались по каналам инвалютных поставок. Кабинеты начинялись ультрасовременной оргтехникой – волокитчиков устрашали насаженными на центральный стержень вертушками с каталожными пластмассовыми коробочками для контрольных карточек, поисковыми устройствами, помнившими все входящие-исходящие…
нон-стоп
Если руководство строительным главком требовало степенности, важности, осторожности, граничившей с боязнью навлечь спонтанным движением партийный гнев, то руководство проектным процессом выливалось в показные чудеса деловитости, которые должны были заметить из Смольного…хотя именно обитателям смольнинских кабинетов, всесильным смолянам, в первую очередь пускалась Филозовым пыль в глаза. И ещё нюанс, тоже немаловажный! Соснину порой казалось, что как раз в руководстве проектной сферой Филозов сполна раскрывал кипучий артистизм своей натуры. С редкой выдумкой, к примеру, он подбирал экзотичные места для выездных «дней здоровья», необычных, не предусмотренных трудовым кодексом, по форме своей – вольных посиделок, а по сути – так считал сам Филозов – прорывных финалов периодически развёртываемых им мозговых атак; глотали летнюю затхлую духоту Зимнего стадиона, мёрзли в неотапливаемом ресторанном поплавке у заснеженного пляжа ЦПКиО…
Но сперва всё-таки о делах, о ежедневных делах.
Письма, докладные у него не вылёживались, он и дома, в ночной тиши, накладывал бодряще-строгие резолюции; дорожил минутой, секундой.
А как гордился телефоном, после долгих просьб и служебных записок установленным, наконец, по милостивому разрешению могущественного смольнинского управделами в его чёрной «Волге», как любил на скорости давать нагоняй подчинённым за упущения, промелькнувшие за окном машины.
Даже в отпуске, если парусная регата не уносила от родных берегов, Филозов подолгу торчал в вечно барахливших, сжиравших монетное серебро таксофонных кабинках междугородней связи, отдавал указания – не снимал руки с пульса ведомства, жертвуя для пользы дела акварельным творчеством – о, служебному рвению ничуть не мешали его разнообразные хобби! – или разгадыванием шахматных этюдов, кроссвордов.
двуглавый орёл в полёте (подъёмная сила темперамента)
Превознося объективность высчитанных быстродействующей машиной истин, Влади, однако, не злоупотреблял плоскими цифровыми вердиктами, не уставал повторять, что он сторонник всякого индивидуального кредо, если оно имеет социальную направленность, несёт коллективные блага людям. Он лишь бранил кичливых эгоцентриков, которые прыщами повыскакивали на общественном теле, призывал радостно служить его здоровым клеткам. И это не пустые были призывы. Когда Соснин представил спорный проект, Влади укротил ревность и поддержал, повесил даже над своим кабинетным столом бело-жёлтую – иронический камушек в ампирную грядку? – перспективу злополучного дома. Впрочем, Соснин подавил смешок: кто мог знать – если переставить слова – о злополучной его, этого дома, перспективе?
И хотя Влади не упускал случая подкалывать щёголей художественной элиты в рыжеватых замшевых курточках, шейных платках, беретах, сам он, возглавив проектное ведомство, стал носить берет, как если бы силился доказать несправедливость давнего неуда по изобразительному предмету, сам стал писать этюды, которые вывешивал на сезонных выставках. Хотя, хотя, злые языки утверждали, что при подъезде к Смольному он со стыдливой опасливостью тот самый берет снимал, проходил сквозь строй чинных гебистов-охранников в исторический вестибюль, как в храм, с непокрытою головою.
Вот ведь, сбил на вступительном экзамене с прямой дороги к вершинам искусства какой-то неуд, с кем не бывает, а возник изводящий комплекс. Однажды Шанский упомянул всуе акварельки Шикльгрубера – неумелые, жалкие – сказал, что в них воспалилась боль художественной посредственности, способная уничтожить мир, Влади за намёк принял, обиделся.
А в другой раз… Однако же хватит, хватит поверхностных примеров, вряд ли управленческие порывы питал лишь комплекс неполноценности.
Кипучая натура Влади, чуждая душевной слякоти, толкала ломать и искоренять порочные представления богемы, пусть и притягивавшей его артистической атрибутикой, по идейным соображениям.
Странность? Да, его натуру соткали противоречия.
Нынче, как и прежде, на протяжении вот уже десяти лет впечатляющих перелётов туда-сюда, он начал на новом служебном месте с замены мебели. Затем была куплена мощная минская ЭВМ, он набрал в штат математиков, обзавёлся – по собственной оценке – рычагами объективного управления. В большущей полуподвальной зале с грузными наспех побелёными сводами нагловатые юноши, опутанные бумажными лентами с продырявленными краями, задумчиво бродили в духоте между начинёнными электроникой шкафами под гул кондиционеров, от которого не только дребезжали стёкла, но и дрожали прославленные колонны, стены.
И – опять о противоречиях!
Параллельно с преобразованиями на службе, неназойливым начальственным меценатством, он не только научился носить берет, этюдник, но и внедрился в головку Творческого Союза. Не будучи пока членом Союза, – со смирением ожидал торжественного приёма, считал дни! – но уже нацеливаясь на избрание в архитектурную академию, он возглавил редколлегию альманаха «Искусство архитектуры в век науки и техники», после ряда переименований названного «Зодчество в эпоху НТР», где его перу принадлежали боевитые передовицы – фрагментики вымечтанной монографии «Автоматизация проектного процесса – новый этап архитектурного творчества», её уже анонсировал издательский план в рубрике «Методологические проблемы общественной эффективности искусства». Надо ли добавлять, что деятельно-проворный Влади неформально занял пульт первой скрипки в блистательном оркестре Творческого Союза?
Когда Виталий Валентинович Нешердяев улетал за границу, Филозов вёл круглые столы, семинары, поощряя репликами и резюме докладчиков, которые прозревали новые горизонты количественного анализа качества архитектурных произведений, а художественную информацию выражали в битах. Он быстро подмял вечных активистов, освоил словечки, термины. Темпераментно рассекая ладонью воздух, полемизировал с интуитивистской традицией, замуровывавшей творца в узком мирке эстетов, звал элитарное зодческое искусство служить широким народным массам.
близкий к идеалу Смольного номенклатурщик, которого партия (как на амбразуру) бросает руководить то тем, то этим хозяйственным направлением?
На первый взгляд так, именно так.
что-то всё же не совсем так
В Смольном ценили энергию и хваткость Филозова, незаменимого, когда приказывалось выжимать, дожимать. А при начальственных визитах во вверенные ему ведомства и самый придирчивый глаз – святая правда – не могли не радовать новенькая мебель, сияние отлакированного паркета, красные коврики.
Не зря после пленумов в Таврическом дворце Владилена Тимофеевича, так и не введённого, хотя он занимал важное номенклатурное кресло, в состав обкомовского бюро, допускали на престижные фуршетики с выдержанным араратовским коньячком, подобострастными тостами; не потому ли допускали, что он умело окуривал партийных бонз фимиамом, для всякого раза ловко менял кадильницу?
Однако не всё шло гладко, не всё.
И причинами шероховатостей в отношениях со смольнинской головкой становились опять-таки противоречия его натуры.
Казалось, нацеленную энергию ему завещал отец, который состоял в когорте пламенных, несгибаемых, избирался в областной комитет, метил в ЦК, но заслужил пулю в затылок в подвале Большого Дома от культа личности, прочистившего после войны ленинградские партийные кадры. Не из-за этого ли досадного пятнышка на анкете, оставленного посмертно реабилитированным отцом, и Филозова-младшего не избирали в бюро обкома? И, может быть, наученный горьким семейным опытом Владилен Тимофеевич не спешил казаться отцовской копией? Не то чтобы яблоко упало вдали от яблони. Упало рядом. Но – откатилось. Да ещё обзавелось червоточинкой.
Активность, направляемую его соратниками в партийных органах на защиту единственно верной идеологии, неукротимый Владилен Тимофеевич прикладывал к идеям автоматизации управления, да так увлекался новизною задач, которые пусть и были по плечу научно-технической революции, а всё же требовали осмотрительного согласования, что неосторожно открывался для ударов, воодушевлённо высовывался и гнал, гнал волну. Возможно, этим и объяснялась очевидная монотонность карьерных перелётов Филозова: туда-сюда, туда-сюда, правда, с неуклонным подъёмом, воспринимавшимся, впрочем, таковым скорей всего благодаря неизменно отличавшей Филозова, но – бывает ли такое? – всё заметнее и заметнее вскипавшей энергии; да-да, многих этапы большого его пути смущали однообразием, на заре карьеры взлетел, едва затеяв реконструкцию домостроительного комбината, перелетел, потом обратно, хотя и возглавив весь строительный комплекс. Пожалуй, всё-таки не изъян в анкете, а именно настырность и одержимость, лишавшие временами самоконтроля, помешали Владилену Тимофеевичу сменить на партийный Олимп хозяйственный высоты, которые попеременно он занимал. И хотя Филозов оставался креатурой Григория Васильевича, нельзя было исключать, что в Президиум Юбилейного Комитета ввели, чтобы уважаемо-сонливым членам Комитета добавить прыти, зато на председательство в опасную комиссию по расследованию его, как на кол, посадил руководящий злой умысел: пусть подёргается за свой язык.
Поговаривали, что кошка прошмыгнула между Григорием Васильевичем и Филозовым на пленуме в Таврическом дворце, когда, водя указкой по взмывающим графикам и густым таблицам, Владилен Тимофеевич, отлично подготовленный, вооружённый точными подробными машинными данными, докладывал эффективность реорганизации с учётом объединения. – Что-то ты растёкся по древу, – перебил из президиума персек, не терпевший суесловия грамотеев, – потом, в рабочем порядке решим. – Нет, Григорий Васильевич, – неожиданно сорвался докладчик, – решать будут цифры.
От неслыханной дерзости пленум замер.
Однако Григорий Васильевич ни на йоту уступать власть цифрам не собирался.
Он усмехнулся так, что Филозова лизнул изнутри мороз, и, вяло шевельнув пальцами, велел переходить по повестке к лучше подготовленному вопросу.
в тиши самого высокого кабинета
На столе Григория Васильевича лежал как раз – подлое совпадение! – перечень кандидатов в Действительные Члены Академии Архитектуры; кандидатов проверенных, отфильтрованных, достойных не только баллотировки, но и неминуемого избрания. Однако Григорий Васильевич, едва он натыкался в конце перечня на фамилию Филозова, чуял что-то неладное: никак не мог понять причину не покидающей подозрительности, но бумагу не подписывал, выжидал.
А ведь Влади – по мнению искушённых царедворцев – при всех внешних шероховатостях в субординационных и психологических отношениях числился в фаворитах могущественного персека.
И тут случился инцидент с цифрами, персек отослал бумагу обратно в Большой Дом, чтобы перепроверили.
фаворит на крючке
Нельзя сказать, что наш герой перетрусил, нет, он не соизволил даже прилюдно, как полагалось, покаяться. Однако чего ему это стоило? Со дня того памятного пленума Влади еле успевал уворачиваться от ударов.
Ударов преимущественно символических, хотя именно символические, если угодно – фантомные, удары в высоких сферах, куда был занесён Влади, предупреждали о подлинных опасностях.
То за границу в последний момент не выпустят, но подсластят, мол, лично Григорий Васильевич задержаться попросил, чтобы срочно выполнить… А как любил, как ценил Влади вылеты в капиталистическое окружение! Из командировок он, приобщая невыездных друзей и знакомых к звёздным своим минутам, отправлял глянцевые видовые открытки, случалось, прибывавшие и спустя месяц-полтора после возвращения на родину отправителя. У Соснина скопились уже три Эйфелевы башни, Триумфальная арка и Нотрдам, две колонны Нельсона, Собор Святого Стефана зимой, под обильным снегом – открытка увековечила редчайший климатический казус; недавно выпало из домашнего почтового ящичка, благородно отблескивая, будто серебряный поднос, Женевское озеро с застылым фонтаном-гейзером.
Так вот, то за границу не выпустят, то на важный пленум не пригласят. Григорий Васильевич приближал, поручал и – выказывал недовольство, да так выказывал, что озноб бил. Неужто виною неприятностей, – думал по ночам, – был развод с первой женой? Склочная особа, куда надо могла пожаловаться, однако бывший тесть находился уже на заслуженном, после опалы, отдыхе, а новая жена…впрочем, о новой жене, позже, позже…
Конечно, Влади знал за собою и другие, кроме развода, промахи, о которых несомненно начальство осведомляли; Влади знал, что за ним шпионили.
Как-то его яхта причалила в Монте-Карло, и мало, что он попивал на приёме «Мартини» и, не спросясь в посольстве, болтал на ломаном английском с Ивом Кусто о коралловых рифах, а с милейшим князем Рене и его голливудской Грейс о романтике странствий под парусами, так он ещё бесшабашно отправился в казино на остаток ночи. Однако, перенимая их нравы, он ведь несгибаемым оставался, укреплял здание социализма и за версту улавливал идеологическую крамолу, бдил.
И не без оснований был прозван флюгером, частенько на совещаниях, когда он осторожничал, будто бы опережая указания свыше, вольнодумцы из числа приглашённых многозначительно поглядывали на макет яхты с изящным флюгером, красовавшийся в его кабинете… обсуждали недавно гостиницу с многолучевым планом, так Влади огорошил предложением отсечь шестой луч, да ещё большим пальцем ткнул в потолок. – Не дразните гусей, меняйте схему, а то там, наверху, примут за могендовид.
Да, нос по ветру держал, ещё и дул на воду.
Когда же невыносимо атмосфера сгущалась и могла грянуть буря, Филозова настигала, как полагали аппаратные знатоки, дипломатическая болезнь.
чем вызывалась и как протекала периодическая недостаточность супермена
Смешно! Яхтсмен международного класса и культуристской стати, взамен перекуров двухпудовой гирькой баловавшийся, и вдруг – недомогание?
Нет, он не симулировал, пережидая гнев громовержца, – стрессы, спровоцированные перенапряжением на работе, грузом ответственности, оборачивались подлинными физическими мучениями; ишиас укрощали китайскими иголочками, так желудок сводила судорога, сердце прихватывало.
Причём болезни не сулили передышек, бумаги в больницу возили кипами, накалялся телефон в отдельной палате, посетители вызывались по графику, который контролировала Лада Ефремовна.
Соснин как-то проведал Филозова в «Свердловке».
Выглядел тот неважно: смятый подбородок, помутневший взор. И выбрит был кое-как, с порезами – забыл дома безопасную бритву.
Влади жаловался. – Клистиры, бариевая каша, коли в белом халате, так в зад норовит заглянуть каждый, кому не лень. Профессора здешние, знай, пугают – от утомления и нервов вот-вот наживёте язву, когда одумаетесь? Да, нервишки сдают всё чаще, надо бы сбавлять обороты, но как, Ил, – глянул с немым укором, словно Соснин был виноват в нервотрёпке, – как? Как остановить круговерть?
Затем широким жестом распахнул холодильник.
Достал головку сыра, апельсины, коньяк; ругнул больничную диету, вспомнил поплавок в Монте-Карло, суп из ракушек.
– Коньяк в холодильнике?
– Для конспирации, – вяло пошутил, приложив к губам палец. Выпили.
Влади сдирал кожуру с апельсина, шептал. – Ил, зрачки у него, как дырки с обводящим металлическим блеском, нацеливаются, как дула, из розовой мякины…тут зазвучал по радио полонез Огинского, Влади блаженно, готовясь прослезиться, откинулся на спинку стула, а Соснин вспомнил, как увидел однажды Григория Васильевича в кинохронике: он стоял с поднятой рукой на трибуне, то ли усмиряя, то ли поощряя овацию, Влади, допущенный в ступенчатый, обшитый морёным дубом президиум, азартно хлопал.
до, после, и даже во время интенсивного излечения от натуральных или дипломатических недугов
Не только в относительно бесконфликтных ситуациях, но и в любых передрягах, пусть и недомогая, испытывая минутную слабость, он оставался оголтелым и искренним вполне лакировщиком действительности.
ещё о противоречиях
Если бы он был всего-то выскочкой, карьеристом, царедворцем, оступавшимся лишь из-за чрезмерного усердия в коридорах власти…но нет же, нет!
Это был то плоский, то объёмный типаж, одновременно годный для жизнеподобной прозы и водевиля, а сочинителю барочного, авантюрно-плутовского романа, пусть и подавленного социальным однообразием, он мог бы послужить незаменимым прототипом героя. Однако это вовсе не был бюрократический Феликс Круль с партийным билетом, исключительным обаянием и живостью ума пробивавший себе извилистый путь к успеху. Путь-то, несмотря на промахи и переборы, по сути, получался прямой. Может быть потому прямой, что он, номенклатурный выкормыш верхнего эшелона городской власти, на диво сноровисто перелетал из кресла в кресло, а не преодолевал подлинно-земные тяготы и препятствия? Пребывая в бессрочной ситуации застойного переустройства, оставаясь в одной ли, другой, но с точки зрения аппаратной иерархии неизменной вполне должностной позиции, он, чертовски естественный в любой ипостаси, к тому же упивался и жалкой театральностью, без устали менял маски, которые тоже подкупали органичностью, натуральностью; иногда казалось даже, что не маски менял Филозов, а Создатель неутомимо утрировал выражения его лица, перебарщивал с сатирическими чертами; да, говорлив был, речист без меры, а будто бы побеждал мимансом…
многократно повторявшаяся шутка
– Ты лишний человек, – счастливо хохотал Влади, ласково вцепляясь Соснину в плечи и по старой привычке закатывая глаза, – лишний не в литературном смысле, не как герой нашего времени, а его, времени, обуза!
«домус вивенди»
А был ли героем времени он, Владилен Тимофеевич Филозов?
Сбивался прицел-прищур, то одну, то другую чёрточку хотелось выделить, но в нём столько разного было намешано; от этого, – думал Соснин, – и мысль сбивалась.
Итак, увлечения Влади питала вера в чудеса науки и техники, в благодетельную поступь прогресса; его воспламеняла страсть к вычислительной электронике – могучему координатору и умножителю человечьего разума, очищающему жизнь от субъективного произвола, вручающему творцу, который вслед за Марксом изменяет мир к лучшему, инструмент тотальной оптимизации.
Вмонтировав вычислительную машину в фундамент мировоззрения, Влади, однако, позволял себе относительную широту взглядов, порой даже идейные вольности, хотя – и об этом не вредно было бы напоминать постоянно – никогда не помышлял колебать общественные устои.
В искусстве, к примеру, он видел облагораживающую чувства, помогающую приятно отдохнуть, развлечься, приставку к машине. Однако – опять-таки стоит повториться и по сему поводу не повредит повторяться впредь – он не был примитивен, отнюдь, разве «Колдунья» в пору полового созревания только ему, ушибленному казармой, вскружила голову? В сфере живописи он застыл с полуоткрытым ртом перед «Девочкой с персиками», и – ни шагу вперёд; что ж, достойная вполне остановка, совсем не плохо со вкусом, бывает хуже. В архитектуре им убеждённо, горячо нахваливались геометрическая ясность и простота, но при всём при том, не меняя магистральных убеждений, он искренне признался однажды в любви к витиеватому гей-славянскому историзму, мимо грузного образчика которого, косо смотрящего подслеповатыми окошками на ампирную Александринку, сплошняком залепленного штукатурными петушками, пряниками и крендельками, Соснин как раз проходил. Если же коснуться музыкальных пристрастий, то Влади буквально шалел от полонеза Огинского, записал даже на магнитофон драматично-лирическую композицию, посвящённую сочинению знаменитого полонеза, разыгранную заслуженными артистами и многократно повторяемую «Маяком» по заявкам слушателей. – «Карета, увозившая её навсегда, тронулась; Огинский долго ещё стоял у окна, затем сел за рояль». Когда исполнялся полонез, Влади била дрожь, глаза застилали слёзы.
Он, правда, нервически-быстро высвобождался из-под возвышенной власти облагороженных чувств, переключаясь, пересыпал речь разнообразнейшими сентенциями-сенсациями, которые он вычерпывал из популярных журналов с рубриками «пёстрая смесь» или «обо всём понемногу». Конечно, знания его – он бесстрашно умел затронуть любую, объявленную злободневной тему – резонно было бы считать неглубокими. К тому же вместо «модус» он говорил почему-то «домус» – неужто зацепил глазом элитарное итальянское издание по дизайну? – раут переименовывал в раунд, заменял секрецию сегрегацией, Ганнибала мог принять за предводителя каннибалов, супрематизм без смущения назвать суперматизмом или – пуще того – сперматизмом, и не уразуметь было сходу – болтливый ли он невежда или, напротив, оговорился от эрудиции, а, может быть, намеренно скаламбурил? Ведь выпадали иногда и неподдельные, достойные записных юмористов, перлы! – примат-доцент вместо приват-доцента хотя бы. Вдобавок он безбожно путался в греческой мифологии, к жизненным корням библейских легенд относился скептически, история же с непорочным зачатием смешила его до колик.
идея-фикс?
Он шутил с солью.
Не стесняясь начальственных ушей, рискованно обозвал всенародную демонстрацию праздничной менструацией. А уж как распоясывался в неофициальном кругу – расстегнёт пуговицу рубашки, ослабит галстучную петлю и – ну орать под гитару блатные песни. И заглатывал затем подожжённый спирт, отплясывал лезгинку с кинжалом. Но и трезвый, как стёклышко, на том ли, этом высоком своём посту, будто бы по лезвию того кинжала ходил! Мечтательно закатывая глаза, вдруг в разгаре важного совещания пускался в описания припортового квартала в ганзейском городе, где разномастные красотки выставлялись в витринах, на каждой висела бирка с ценой, а вздыхатель, обессилевший от проблемы выбора, наконец-то дёргал звонок, и тут же зашторивалось стекло, зеваки воображали как жрица любви подводила покупателя наслаждения к алькову, задрапированному алым бархатом… как-то – был грешок, был – Влади на последние сантимы скудных заграничных командировочных купил в автомате уличного писсуара восхитительный презерватив с усиками. Добро бы он употребил по безопасному назначению утончённую оснастку интима, так нет же, с подростковой увлечённостью кому попало показывал, да так сам увлёкся дивным предметом, что погрузился в историю контрацепции, узнал с три короба и с учёным видом мог уверять затем, что первый презерватив, если судить по заплесневелой находке в родовом замке близ Эдинбурга, появился на свет около четырёх веков тому и представлял собою свиной аппендикс, который шотландский аристократ в ожидании свидания с дамой сердца вымачивал в тёплом молоке. Короче, Влади азартно принялся коллекционировать разные резиновые изделия, зарылся в специальной литературе, рассказывавшей о степени их эластичности, смазках. Только такого сомнительного хобби вдобавок к раздражавшим начальство противоречиям характера и поведения ему не хватало! А ведь попутно с пополнением резиновой коллекции расширялся и кругозор. Влади, к примеру, мог подолгу и с искренним увлечением нахваливать искусы мадам Помпадур, до сих пор возбуждавшие его воображение хотя бы тайнами всех её сексуальных запахов, ещё бы, ещё бы! – десятилетия минули со дня её смерти, а будуар мадам благоухал мускусом, амброй.
И не в том была беда Влади, что внимали ему не последние в Смольном люди, нет-нет, они охотно закусывали араратовский коньячок клубничкой, беда в том была, что от показа интимной безделицы с выразительной деталькой мужеского лица или исторических экскурсов в альковные, опрысканные специфической парфюмерией тайны, он – не покушаясь на устои, заметьте! – перемахивал к опасным идеологическим обобщениям, к несанкционированному социальному прожектёрству.
Как бы для продления скабрезной разрядки, столь желанной после напряжённого пленума, он шёл в своих россказнях дальше, куда дальше случайных и изолированных, беспорядочно обрамлявших болезненную проблему казусов, полагал продление оргазма важнейшей народнохозяйственной задачей, решение которой было бы сравнимо с победой над раком, сердечно-сосудистыми недугами, резко отодвинуло бы порог старения.
И тут шутливая маска спадала, он уже был серьёзен.
Влади при всей своей самобытности фактически возвращался к поискам Чернышевским утопической половой гармонии как одного из рычагов насаждения гармонии социальной, хотя навряд ли одобрял взлелеянную революционным демократом любовь втроём, опробованную в собственном браке и столь поучительно воспетую в эпохальном художественном произведении.
Истый борец за равенство и прогресс, Влади мечтал окончательно прояснить тёмную запутанность полового вопроса, а радости секса с помощью стройной системы научных рекомендаций сделать общедоступными, общественно-полезными, но – он и на нравственный кодекс не покушался! – не покидающими законных рамок супружества. Пусть и не грезя о поголовном счастье, он уже исчислил солидную экономическую выгоду, пообещал, если дадут полномочия, соединить и – таким образом – снять больные порознь проблемы пола и роста производительности…
Ну, чокнулись, при всей его серьёзности, посмеялись.
Когда же Влади вернулся к соблазнительной перспективе тотального оргазма, причём не только в форме шутливо-стимулирующего зондирования начальственных мнений в кулуарах пленума с пузатой рюмкой в руке, но и в чопорных кабинетах с портретом, да ещё с темпераментным своим напором, обоснованным подробностями докладной записки, от чтения которой, надо думать, глаза слипались, ему, нахмурившись, указали повышать производительность традиционными средствами, вверенными строительному ли, проектному ведомствам, благо он ими попеременно руководил, – средствами, конечно, лимитированными в финансово-техническом отношении, зато в отношении творческом – безграничными.
Вот так-то, мало ему было расписаться на виду областного пленума в числовом экстремизме, так за сомнительную, с бредовым душком, идейку, подпитывавшую зазорное для номенклатурщика такого масштаба хобби, ещё и на уровне заведующих отделами по носу щёлкнули.
Влади приуныл было, жаловался вполголоса на косность престарелого кремлёвского руководства, которая связывала руки на местах, мешая развернуться смольнинским пропагандистам и агитаторам, сетовал на деликатные трудности публичного развёртывания столь неординарной инициативы в газетной кампании, короче, корил душевную импотенцию отдельных руководителей, хотя искать правду, вылезать выше с новаторской идеей остерегался, лишь напоминал о ней время от времени, а друзьям и деловым партнёрам заодно рекомендовал ксерокопии докладной записки, в которой отчёркивал фломастером волнующие места.
Безусловно, усматривая тонкие связи между интимными радостями-горестями и всеобщим материальным благополучием, Филозов смыкался, как с изысканиями Чернышевского, что было вполне похвально, так и – каким-то боком – с враждебными развитому социализму взглядами венского доктора, хотя и не догадывался об этом, ибо мраку психоаналитической теории предпочитал массовые переводные путеводители по сфере сексуальных утех. К счастью для Филозова о том, кого – мало сомнительного хобби, так ещё фрейдизмом замараться в глазах начальства?! – можно было бы назначить ему в идейные растлители, не догадывался и Григорий Васильевич, иначе тотчас бы прояснилась причина смутного недоверия, из-за которого без конца перепроверялся список будущих академиков, и вместо игры в кошки-мышки, пусть и доставлявшей всесильному персеку острое удовольствие, он бы привычно шевельнул пальцем и лишил своего суетного, хотя исполнительного протеже, возможно, что и теневого фаворита, который в резерве главного командования дожидался приказа, бросающего в последний бой, не только статусного академического почёта, но и беспокойного должностного кресла.
каких ещё неприятностей ему, служаке,
(воодушевлённому построением развитого социализма!)
до сих пор не хватало?
Ладно, идейка, хобби, одно из множества хобби…Пронесло и забылось. Когда же Владилен Тимофеевич попросил своего друга, следователя по особо важным делам, провентилировать в Большом доме, кто, почему мурыжит с допуском к академической баллотировке, так тот, узнав о резолюции Григория Васильевича, отошёл на цыпочках.




























