444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Товбин » Приключения сомнамбулы. Том 1 » Текст книги (страница 32)
Приключения сомнамбулы. Том 1
  • Текст добавлен: 26 августа 2026, 20:00

Текст книги "Приключения сомнамбулы. Том 1"


Автор книги: Александр Товбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 65 страниц)

неоконченное послесловие (ночью)

Возвращались с Геной Алексеевым, шли вдоль тёмного канала к Сенной.

Редкими жёлтыми кляксами плыли отражения фонарей.

Накрапывал дождь.

С гордо вскинутой головой, чуть ли не высокомерный – с волнистыми рыжеватыми волосами, зачёсанными наверх, глубоко посаженными бледно-голубыми глазами, язвительными губами и прямым римским носом – Гена скептически отзывался о комфортной Нешердяевской позиции «не–рыба-не-мясо» тогда, когда наша обманутая архитектура должна быстро и окончательно стряхнуть ордерные догмы, чтобы догнать великое авангардное искусство двадцатого века…

Соснину, очарованному Нешердяевым, духа, однако, не хватило встать на его защиту, помалкивал. Да и мог ли спорить со старшекурсником?

Спросил, правда, робко. – Что такое барокко? Если кратко определить…

Равнодушно пожал плечами. – Кратко не получится… прочтёшь у Вёльфлина; куда больше, чем барокко, Гену занимал модерн, петербургский модерн.

Дождь усиливался; надев берет, Гена заговорил о внутреннем единстве разных искусств, сослался на Веронезе, уверявшего, что живописцы пользуются теми же вольностями, какими пользуются поэты и сумасшедшие… Соснину вспоминались сумасшедшие вольности Художника, лепившего ваксой гипс…

Гена не только взывал к пространственному новаторству, не только писал размашистые акварели «по мокрому», под Бочарникова, но и сочинял стихи. В русской поэзии он ценил тогда лишь абсурдистов и футуристов, сам сочинял большую, ритмизованную перебивками смыслов и интонаций поэму под названием «Околесица». От него Соснин впервые услышал слово «верлибр»; Гена отвергал рифму.

навязчивая мысль

Нешердяев, показалось, продолжил семейную легенду о дяде – к трагическому обрыву дядиной судьбы подклеивалась вторая, счастливая серия; так много обещавшая богемной юностью жизнь Ильи Марковича словно получала блестящее продолжение, естественно перерастая на глазах Соснина в завидную зрелость.

Если бы Нешердяева хоть разок увидела-услышала мать, она бы не сомневалась, что встретилась с идеалом – вот кому бы следовало подражать её сыну.

педагог божьей милостью

Да, да и ещё раз да! – студенты его боготворили. У проекта, который консультировал Нешердяев, толпилась вся мастерская.

Для затравки, оглядывая с мечтательным прищуром горно-пиковый фон на перспективном изображении лыжной базы, он мог бегло вспомнить о беде в Альпах, когда его погребла лавина: придавленный, обмороженный, прощался с жизнью, однако спаситель-сенбернар вдруг ткнулся в плечо тёплой бело-рыжей брыластой мордой… Сдвигаясь поближе к делу, затрагивал тайную власть деталей, одаривающих композицию напряжением неземной красоты, признавался, что не мог не рисовать детали в любой, самой враждебной творчеству атмосфере. И сковывали суровые блокадные холода, артобстрел загонял слушателей с горящими щеками и лбами вслед за Нешердяевым в продутую, как труба, подворотню, откуда он, не совладав с соблазном, набрасывал в блок-нотике с маскировочными эскизами ангела над заиндевелым углом Исаакия. – Тот чёртов ангел чуть меня не сгубил, – смеялся Виталий Валентинович, поругивая дворника, который засёк подозрительное занятие и доставил, будто шпиона, в пикет; пришлось трясти документами, звонить, куда следует, чтобы восстановить справедливость… Рассказывая, он ловко сплетал и расплетал карандашом на клочочках кальки разные стилевые мотивы, которые могли б послужить фасаду, потом вдруг останавливал разматывание графитных нитей, вздыхал: орнамент устал.

А шагнув к другому проекту, мог очутиться на вернисажном коктейле в только-только открытом Нью-Йоркском музее с фантастичным спиральным пандусом, затем перелетал в Чикаго, в ателье великого Миса, где влюблённый в пуристские стеклянные призмы грузный молчун ласково поглаживал на макете железные узлы конструкций, похожие на куски кристаллов. – Представляете, Мис пожимал эту руку? – иронизировал над собственной хвастливостью Нешердяев и поднимал над головой хранившую священные касания ладонь, растопыривал длинные сильные пальцы, поросшие с тыльной стороны жёсткими волосками, – я её даже мыть боялся.

И бытовое время он сплавлял с историческим.

Оседлав конька, вещал о порывах, запахах времени, то освежающих, то одурманивающих, как чуткие к новизне, так и преданные традиции художественные натуры. – Есть эпохи ломки, устремлённые в неизвестность, есть тоскующие по гармониям прошлого… И вдруг он, искуснейший игрок, делал финт. – Женское сердце – вот первопричина стилевых колебаний! И с трепетной серьёзностью принимался рассматривать робкий проектик какой-нибудь раскрасневшейся до кончиков ушей троечницы в свете капризов восточных правительниц, из коих выстраивался впечатляющий ряд от обворожительной Клеопатры до Великой Екатерины. Затем смещался к европейскому западу, дополнял свою излюбленную версию рождения готики напоминанием о поучительнейшем пересмотре итогов конкурса на пристройку к Лувру, когда простой и композиционно-ясный проект-лауреат погубили интриги слабого пола – понадобились запутанные переходики с коленцами, тупичками, нишами, лестницами, внезапно упиравшимися в глухую стену. Росло влияние придворных дам, они и заказывали пространственную систему, где бы правили поцелуй украдкой, зажигательный взгляд, переданная субреткой записка. – Однако, – вставал, чтобы слегка размяться, брал с шутливой опаской, как инопланетную штуковину, пластмассовый хула-хуп, несколькими импровизационными, как обычно, грациозными движениями заставлял вращавшийся на талии обруч заскользить вверх, вверх по туловищу, и вот уже обруч вращался на плечах, шее, и вот уже заканчивалась потеха… Однако Виталий Валентинович не забывал воспитывать вкус, остерегал от неуёмного формального усложнения, особенно – от вычурных поверхностных украшений; тут он мимоходом затрагивал печальную судьбу падкой до роскоши рококо Марии Антуанетты, опять вздыхал по поводу уставших орнаментов, как если бы взывал к чувству меры. А, посмотрев ненароком в ждущий приговора чертёж, о котором все позабыли, пока путешествовали по далёким эпохам, подмечал какую-нибудь несуразицу, подмечал, к примеру, что число этажей на разрезе больше или меньше, чем на фасаде. Сокрушённо вздыхал, округлял глаза, но до выговора не опускался, а, блаженно откинувшись на спинку стула, припоминал анекдотический случай, свидетелем коего если и не был, то вполне мог бы быть. Как-то в казино Монте-Карло молодая красавица поставила на двадцать два и выиграла. Потом ещё, ещё. – Мадам, – взмолился крупье, подгребая к ней лопаточкой кучу денег, – почему вам везёт так на двадцать два? Виталий Валентинович, будто сам спрашивал, обводил хитрющим взглядом смущённо-восторженные девичьи лица. – Нет ничего проще, мосье, – отвечала везунья: три раза я была замужем, а в отеле у меня седьмой номер, трижды семь – двадцать два! И не дожидаясь, пока смолкнет смех, Нешердяев легко вставал, раскланивался и, замерев на миг у репродуктора, чтобы поймать аккорд-другой божественного Ван Клиберна, неторопливо шёл к выходу.

Мягко закрыв за собою дверь, мог надолго исчезнуть – международный конгресс, теннисные состязания…

в классе рисунка

Сердечко-углубление в глазном яблоке, ухо Давида, рот Давида – снова и снова часами штудировались и так досконально изученные Сосниным фрагменты героической головы, чтобы затем… Разноразмерных Давидов было несколько. И ещё – два Люция Вера в натуральную величину, с одинаковыми, чуть кривыми улыбочками, один Зевс, густо заросший пылью; его рисовали редко, не желали мучиться с бородой.

Соснин нехотя круглил штрихами ушную мочку, прислушивался.

Голос Бочарникова приближался.

светоносец-Бочарников

– Свет, который бьёт откуда-то из-за изображаемого предмета, пусть и невидимый, столь силён, ярок, что художник для тренировки глаз, дабы научиться воспринимать такой свет, призван, не мигая, смотреть на солнце, – Бочарников засмотрелся в окно на опушенный свечением конёк крыши, признался, что поклонялся солнцу, не боясь ослепнуть, не он сам, а его друг-художник, такая вот была у того художника, умершего в ледяную блокадную зиму, блажь.

Вокруг – скука, запущенность… осыпалась со стен побелка… лес штативов с грубыми железными лампами. Здесь ли распинаться о божественном свете? Бочарников повторялся, глотал главные слова, но Соснин готов был слушать и слушать, говорилось о том, что давно его волновало, о том, чему сам он, сколько не думал, не находил объяснений.

Похоже, объяснения искал постоянно и сам Бочарников, переходя от мольберта к мольберту и размышляя вслух.

И… и не переносил ли он неопознанный свет в себе?

– Ищите свет, если живопись светится – значит перед вами искусство; подлинную живопись творит светопись. Есть поток оконного света, как у Вермеера, есть концентрированный тёплый свет лампы, как у Рембрандта, как у Джорджоне в «Трёх возрастах». Но ведь живая природа, человеческие лица пропитаны и пронизаны рассеянным светом. Вспомните Флорентийскую живопись, портреты ли, цепи гор, окаймляющие пространства картин. Или вспомните «Лондонский мост» Моне. Он не мост, не туман писал, а бьющий сквозь них сплошной свет. Картинные изображения гор, мостов и излучают, и манят зрителя к волшебному источнику излучения, который будто бы спрятан за ними, как за…

Как за синим, голубым или сиреневым фильтром, – мысленно отвечал Соснин, причастный к чему-то высокому и таинственному, чему стоило отдать жизнь.

Берта Львовна позвала Бочарникова к телефону, дверь в кафедральный кабинетик оставалась открытой.

– Как, Машенька? – переспросил упавшим голосом Бочарников, медленно отодвинул неряшливую папку с работами студентов и присел на диван. Что-то выслушал молча и отрешённо, положив трубку, медленно вернулся в класс и помолчал, как если бы растерянно вспоминал слово, на котором остановился.

– Неведомый свет преобразует красочную палитру, – продолжил глухо вещать Бочарников, – а художник служит этому свету инструментом преобразований, он, художник, есть лишь оптическое устройство, которое притягивает и преломляет…

– Вы, Алексей Семёнович, не про магический ли кристалл? – не отрывался от лепки штришками ускользавшей улыбочки Люция Вера Шанский.

Бочарников, думая о чём-то своём, кивал.

– А… а структура кристалла – это внутренний мир художника, да?

– Да, – машинально улыбался… чувствовалось, мысли Алексея Семёновича на сей раз заняты чем-то другим; у него были бледные припухлые дёсны.

Раздавался грохот, лязганье ключей. Все, включая Бочарникова, интуитивно затихали, в класс с чайником в вытянутой руке бодро вбегал…

Сухинов, таинственный – костлявый и одноглазый – сиделец за массивной железной дверью с маленьким окошком, обитым жестью

Тютелька в тютельку напротив белой двустворчатой, с растрескавшимися филёнками двери класса рисунка, располагалась толстая железная дверь «Спецчасти», такая, какими оборудуют бункера или разделяют отсеки подводной лодки, только с узкой полочкой, над которой было врезано в дверь глухое, обитое жестью окошко.

Общение через окошко составляло лишь часть – причём, видимую часть – загадочной деятельности Сухинова.

Если редкий посетитель-проситель нажимал кнопку маленького, почти незаметного звонка, дверь не отпиралась, лишь окошко тихо приоткрывалось, мелькал узкий измождённо-жёлтый фас с неровными гнилыми зубами, костлявая жёлтая рука хватала принесённый листок, тут же, на полочке, ставилась печать или закорючка.

У Игната Константиновича, прозванного Игнатом Кощеевичем, короче – Кощеевичем, высоченного, сутуловатого, с длинной тощей шеей, армированной голубыми жилами, была маленькая птичья головка, очень подвижная – всё бы Сухинову увидеть, усечь; головка вертелась, как заводная. Возможно, Кощеевич пытался восполнить отсутствие одного глаза, правого, который у него, поговаривали, выбили на оперативном задании, при выслеживании в Латвии «лесных братьев», хотя именно мёртвый блеск стеклянного глаза, усиливавший сходство спецслужбиста с гротескно-суетливым чучелом, усиливал и впечатление какой-то особой зоркости.

Что же притягивало ищущий взор Сухинова?

Ох, идеологический факультет сулил неприятности всему институту, да ещё на факультете этом, заведомо опасном, была ко всему и сверхопасная зона, рисовальный класс с вереницей античных и ренессансных гипсовых слепков, а также литографским станком, объектом особенно острого внимания Сухинова, который, конечно, костьми бы лёг, но не допустил тиражирования крамолы.

Ох, не напрасно железная дверь в спецчасть располагалась напротив!

Как удалось подсмотреть однажды, пока Сухинов собирался захлопнуть с грохотом дверь, «Спецчасть» меблировали преимущественно стальные сейфы, на письменном столе хозяина – ни бумажки, только кружка. И было ещё два стула. Не исключено, что просиживавший весь рабочий день взаперти Игнат Константинович время от времени вытаскивал из сейфов секретные папки, вникал в донесения институтских сексотов, но, казалось, что он не работал, находился в засаде.

И внезапно раздавались грохот, лязг, словно начиналась танковая атака – фантастически ускоряясь, Сухинов выбегал с чайником в вытянутой руке, вбегал, вертя головкою, в рисовальный класс, тонкие морщинки, как ножки танцующего паука, прыгали вокруг рта, когда Константинович-Кощеевич на бегу что-то вполне бессмысленное – нальём из крана свежей водички, чайку согреем – прочирикивал тоненьким голоском; для внезапных набегов у Сухинова был безупречный предлог – не топать же по длинному коридору в уборную, к ржавому умывальнику, когда в рисовальном классе, рядышком, целых две фаянсовых раковины.

назавтра, в течение четырёх академических часов акварели

Учитель?

Нет, вечно пьяненький пожилой волшебник, поставщик мелочных чудес, которые под аккомпанемент глухой речи непроизвольно показывал.

Вот клякса сорвалась с кисти, он подхватил лист бумаги и ну раскачивать, да так, что охристое пятно, растекаясь, обретало форму, и тут же Бочарников, быстро сунув кисть в рот, сглотнув краску, убирал сухим колонком с одной стороны пятна яркую жидкость, чуть распушивал, и – получалось осеннее дерево, которое трепал ветер.

Оптическое устройство, магический кристалл в действии.

По-Бочарникову искусству вменялось гнаться за мимолётным, ловить ускользавшие, будто блеск смальты, состояния души; из них складывалась мозаика. Хотя… мозаика – вещь прочная, капитальная, он в акварелях запечатлевал непрестанную цвето-световую текучесть.

Небо красило воду… вода отсвечивала.

Как он поэтизировал начало этюда! – трепет замысла и – утренняя влага бумаги, юная свежесть красок, лёгкая дерзость кисти.

Ради чего всё затевалось? Ради омертвелости итога? – загодя горевал Соснин.

А зря, зря горевал!

– Бог ли, дьявол – в деталях, упустишь впечатление-состояние, потом не вернёшь, – проборматывал Бочарников, кисть плясала по разбухшей бумаге: два-три укрывистых мазка, несколько точечных упругих касаний, достаточных для цветового брожения. – Искусство, живопись, изображая предмет, – бормотал в назидание тем, кто слышал, Бочарников, – возвращает сам предмет в потаённый момент создания, пытается заглянуть в палитру Создателя. Заглянув, дивится её провокативной неопределённости, соблазняется пересозданьем мира по-своему, и снова, снова… художник многократно возвращается в точку сотворения мира, не подозревая, что лишь достаёт из тьмы светокопии вариантов божественного замысла; искусство – это музей самопоблажек Создателя, дарованный им художникам непрерывный шанс на поправку. Под бочарниковской кистью, пока сам он что-то и вовсе невнятное бормотал, рождались сверкание речной излучины, блеск стёкол в почерневшей избушке, солнце, прокалывающее крону, и тут же – берег накрывался туманом, точно край этюда еле-еле матово светился из-под папиросной бумаги, акварель казалась пастелью. Бочарников, похоже, посягал на ауру предметов, ауру видимого мира, она была для него существеннее, чем сам отвердевший мир. Но как ауру не проворонить, схватить? Чтобы успеть за откровениями, которые улавливал глаз, Бочарников и писал по-мокрому, быстро, ловко зачерпывая кистью в ванночках цветную воду.

Наглядное волшебство называлось уже «Введением в технику акварели», считалось, что студенты, слушая объяснения, наблюдая, худо-бедно овладевали азами техники; получили странное методическое задание – написать избранные этюды по памяти.

– Брусничная вода закатов, рассветов, – издевательски мог зашептать Шанский, а бумага тем временем вздувалась, едва намеченная форма слизывалась сновавшей кистью, растворялась… Соснин плыл на плоту, объёмы и краски города смешивались от набеганий ряби, взбалтывались заменявшей весло доской и вдруг застывали, заблестев, словно покрытые лаком. Запоров этюд, Соснин его торопливо комкал, увлажнял другой лист для другой памятной картинки.

В стареньком мятом и перемазанном красками чёрном халате, добродушный, подвыпивший. Мохнатые брови, полуприкрытые, придавленные толстыми лиловыми веками, словно слипавшиеся глаза, пористый нос, пальцы, дрожавшие от алкоголя. Однако скрытые причуды природы сонные глаза, дрожавшие пальцы схватывали легко и цепко, и если вещь удавалась, даря краткое счастье, вздёргивалось веко, зрачок брызгал жёлто-зелёной яркостью, как инжирина, лопнувшая от спелости.

И на тебе, у Бочарникова-то всё в ажуре: белёсый, с взблескиваниями, плёс, обрыв в песочных проплешинах, пыльно-сизые баржи, рыжий дымок буксира.

Или: фиолетово-розовые, с кадмиевыми сердцевинками астры на зеленоватой, в коричневую клеточку, скатерти.

Пейзажики-натюрмортики?

– Не слишком ли глубокая философия на мелком месте? – мог зашептать Шанский, – после Делоне доморощенные изыскания о светоцвете смешны, а после Марке… и Соснин готов был бы с ним согласиться; говорил Бочарников серьёзно, весомо, но почему таким волшебным легкомыслием светились его этюды?

– Да, всё живое тянется к цвету, – приближался, посматривая в мазню студентов, Бочарников, – однако мы в плену обманной простоты, мнимой ясности… Остановился у солнечного окна, мороз расписал стекло серебристо-белыми сыпучими мазками, оконтуренными льдистым блеском.

В сияни-и-и-и ночи-и лунной… – пискляво, как кастрат, затянул Пищаев из репродуктора, который стоял на полочке над литографским станком.

Дослушав арию, Бочарников продолжил обход.

– Вот, – Бочарников задержал лукавый взгляд на подсыхавшем произведении Соснина, – небо голубое, море синее, песок жёлтый, дерево зелёное, девушка загорелая, то есть коричневая, пароход белый. Только нет на свете цветов беспримесных, всякий цвет во власти соседей, всякий цвет – сам спектр оттенков, холодных и тёплых, края которого уже принадлежат двум цветам. Цвет – субстанция двусмысленная! Как минимум – двусмысленная! Жёлтый, зажатый между синим и красным, совращается зелёным, оранжевым. Столь же сомнительна непорочность красного, флиртующего с оранжевым и лиловым; синего, норовящего заползти в лиловый, зелёный, – Бочарников бормотал, бормотал про цветоносный заколдованный круг, про таинственный цвет вне спектра и свет, живущий вне привычек простого глаза, бормотал про то, как заколдованный круг разрывается в истинно-новом произведении.

Неожиданно Бочарников посмотрел на часы и помрачнел, поболтал кистями в банке с чистой водой, подозвал Берту Львовну и что-то зашептал на ухо. Потом снял халат, вымыл руки и быстро вышел.

– Алексей Семёнович просил продолжать без него, – объявила Берта Львовна и добавила тихо, едва слышно, – Алексей Семёнович уехал на похороны, умерла его однокурсница по Академии Художеств.

Но Соснин продолжать не стал, предпочёл поднадоевшей акварели отмывку. Ему выпало отмывать фрагмент фасада палаццо Строцци: великолепный карниз с мощным выносом, под карнизом – тень.

облачное приложение к спорам «остроконечников» и «тупоконечников» новейшего времени

Отмывка успокаивала, чуть ли не усыпляла – прозрачный слой ложился на слой, еле заметно утемнялось, обретая объёмность, изображение. Потом – долгое неторопливое растирание китайской туши в блюдечке и опять – слой за слоем, слой за слоем.

Отмывать почти водой считалось особым шиком…

Многочисленные хитрости этого престранного процесса постигались на «Введении в архитектуру».

Прозрачность самой тени, которую карниз отбрасывал на фасадную плоскость, осторожное наслаивание не гарантировало. Важно было не проспать момент, когда и один лишний водно-тушевой слой мог непоправимо…

Впрочем, воздушную красоту падающей тени сообщала прежде всего плавность тональной растяжки от светлого к тёмному или, если угодно, от тёмного к светлому; существовало два непримиримых принципа отмывки тени, у каждого из них были ретивые сторонники и, соответственно, противники среди преподавателей и студентов, глухая вражда между ними при обсуждении отмывок частенько перерастала в жаркие споры с размахиванием руками, которые, упаси бог, вот-вот угрожали сжаться в кулаки. Ты книзу тень утемняешь… А ты – кверху? Ах так… Тут впору припомнить Свифта; одни упрямо утемняли тень книзу, добиваясь контраста с освещённой полосой фриза, другие, напротив, подкарнизную темень мягко растворяли, сводили на нет, так что граница тени и света делалась едва различимой.

Соснин пока не знал к какому лагерю примыкать, колебался – в натуре бывало и так, и эдак…

Наслаивая отмывку, умиротворённый Соснин вдруг залюбовался скучным рядом окон с форточками на солнечно-жёлтой стене дворового флигеля; и сразу, так же, как бывало когда-то, давным-давно, ослепили синий небесный блеск, вырвавшийся из тени, белизна заклубившегося в стекле облака.

Оконное облако пучилось, подражая вылезавшему из бутылки джинну.

Соснин переполнился внезапной отвагой, не поленился всё начать заново, решившись на страшную отсебятину! Чтобы дотянуть карнизную тень через фриз до спаренных арочных окон последнего этажа палаццо, бросил тень на фасад не под углом сорок пять градусов, как требовала учебная программа, а… вот оно, вот оно – вольное сумасшествие! Таких отмывок никто на факультете не видывал! – облака плавали не только в небесах над великолепным карнизом, творением Кронака, но и под этим карнизом, в накрытых тенью узких арочных окнах; облака выплывали на зрителей из них, окон, разделённых колонками надвое. И хотя все тени были скрупулёзно построены, отмыты с каноническим – вера ассистента Гуркина оставалась неколебимой – затёком книзу, сам Олег Иванович Гуркин, который вводил в классические азы профессии и поначалу к Соснину благоволил, даже посматривал на него затуманенными глазами, как если бы тот ему кого-то напоминал, когда увидел облака в окнах палаццо, занервничал, сердито разворчался, будто лично был смертельно обижен, мол, нельзя дешёвыми сиюминутными эффектами затмевать прекрасный памятник Ренессанса.

– Ил, знаешь бельгийского сюрреалиста Магритта? – подошёл Гена Алексеев, – чувствуется тревожная перекличка.

Сравнение польстило.

А Нешердяев, улыбаясь, перевёл взгляд с дерзкой отмывки на смущённого чрезмерным вниманием Соснина, поставил четвёрку, в скобках приписал: фонд; отмывка в том фонде, наверное, до сих пор пылится.

доцент с зеркальцем (на практических занятиях, первый час)

В индивидуальных беседах Зметный возгорался куда реже, чем на лекциях, хотя случалось, случалось…

Машинально подчёркивая ошибки в эпюре тривиального пересечения цилиндра с конусом, Евсей Захарович предвкушал головоломки перспективного изображения сложных форм в острых ракурсах. – Посмотрим, посмотрим, что сотворили! – анонсировал анализ студенческих перспектив Зметный, причудливо заплетая ноги; доцент передвигался с трудом в своих ботинках-копытах, словно каторжанин волочил гири, однако, едва присаживался на краешек стула, ноги обретали чудесную гибкость – будто из верёвок узлы вязались.

Итак, – эпюры в сторону; заплетал ноги, доставал из кармана прямоугольное, в латунном ободке, зеркальце с язвочкою в углу, и пока дышал на него, протирал, Шанский успевал прошептать: свет мой, зеркальце, скажи… замирало сердце, зеркальные двойники влажноглазых кинобогинь, вновь соблазняли Соснина с изнанки просвеченного экрана, сейчас, сейчас что-то прояснится… итак, Зметный, беззвучно тряско смеясь, уже приставлял к учебной картинке зеркальце, мельком прихватывал по пути на амальгамную пробу потемневший лепной карниз, разделявший стенку и потолок, грязно-охристую трубу с дымком на крыше, за огромным, с мелкой расстекловкой окном. – Ну-ка, посмотрим, посмотрим…

Почему огрехи изображения, сразу замеченные доцентом, отразившись, становились столь очевидными?

Соснин с Шанским жаждали объяснений, а Зметный молчал, испытующе их рассматривал: поймут ли?

– Зеркало – это зрительный детектор лжи! Зеркало выносит окончательный приговор! – воскликнул, наконец, взволнованный Зметный, сжимая волшебный экранчик скрюченными, коричневатыми, побелевшими на сгибах суставов пальцами с толстыми обломанными ногтями… Сколько раз Художник рисовал напряжённую, вцепившуюся мёртвой хваткой в зеркальце кисть.

доцентские отвлечения и углубления
(на практических занятиях, всё ещё с зеркальцем в руке, на исходе первого часа)

Зметный часто возвращался к тематике вводной лекции, которая так задела Соснина с Шанским, охотно разоблачал свой условный предмет и ложные картины его методик, воспевал глаз как абсолютный инструмент восприятия, срамящий относительность любых построений.

Пространственные премудрости Зметный легко скрещивал с временными, углублялся в сумасшедшие гипотезы астрофизика Козырева… углублялся и будто бы пугался собственной смелости, замолкал, экал, мекал об обнадёживающих образах симметрии, данных нашему восприятию не цельно, а расколотыми, в высоком смысле, расколотыми пополам, ибо добро и зло, гармонический порядок и хаос – суть вынужденные из-за этого изначального раскола, закреплённые разумом обособления, преодолеть которые пытается творчество. Приставляя к эпюрке или перспективке зеркальце, выявляя элементарные ошибки учебного построения, он ещё и на минуточку восстанавливал образ цельного мироздания, его потаённую, зашифрованную во взаимно зеркальных частицах высшую симметрию – разгорались в выцветших зрачках красные огоньки, он разыгрывал опасные роли сразу двух тайных агентов, складывающих в общий пароль свои половинки разорванной фотографии; вслед за провидцем Козыревым возвещал, что в зеркале нас помимо встреч с собственными, запрессованными в плоском блеске физиономиями, поджидала реальность антимира, где время было верно другим, противоположным земным, законам. Соснин возбуждённо слушал, понимая лишь то, что надеяться на прояснения не приходилось, куда там, детские недоумения относительно киноизнанок жалко скукоживались на фоне образа мироздания, чью глобальную двойственность вскрывал, не вдаваясь в детали, Зметный… По залоснившемуся рукаву полз клоп, но Зметный не желал ничего замечать вокруг. Вдохновенный цербер-хранитель? Он, похоже, боялся преждевременно выпускать на волю жгучие тайны из зазеркалья.

Художник непрестанно рисовал старческую руку, напряжённую, сжимавшую зеркальце – наверное, сотни набросков сделал. Откуда у ветхого и немощного Евсея Захаровича бралась такая силища в бескровных скрюченных пальцах?

Редкой выразительности мёртвая хватка.

Пальцы лишь на мгновение ослабевали, если ненароком что-то исключительное замечал в зеркальце и счастливо трясся в дребезжащем безумном смехе.

Что, что именно могло промелькнуть в зеркале, вызвав этот счастливый безумный смех? Чувствовалось, знал доцент много больше, чем говорил.

Шанский клещами вытаскивал из него название вскользь упомянутого трактата про геометрическую модель мира, опять Зметный сомневался – поймут ли? – и всё-таки раскололся, поведал о «Мнимостях геометрии», о переходах посюстороннего в потустороннее и обратно, смоделированных в многомерном пространстве. Вот так прояснения! Мозги набекрень… И дальше поджидали головоломки – околдованные, мало что понимали про познавательные разновидности перспективы – прогностическую, интерпретационную, про архитектурное проектирование как своеобразную модель перевёрнутого, ориентированного в будущее исторического сознания.

Шанский спросил, где можно найти труды Козырева и где…

– В Пулковской обсерватории, в тамошней научной библиотеке, – буркнул Зметный, недовольный тем, что ради справки прервали на полуслове.

Его мысль то и дело норовила нырнуть в заоблачные перспективы.

доцент засмотрелся в небо (на практических занятиях, второй час)

Ещё в тридцатые годы Зметный изобрёл метод построения перспективы на наклонной картинной плоскости, перспективы с третьей – расположенной в небе – точкой схода; метод, убеждал Зметный, позарез нужный в век небоскрёбов – разглядывают их, задрав головы, предвидение же на бумаге ракурсов как бы падающих колоссов – с учётом неудобных, когда сваливаются с голов шляпы, поз – позволяло достоверно опережать впечатления от готовых сооружений.

– Идея зародилась давно, очень давно, когда архитектор Лишневский построил у Пяти углов… – не без труда развязав шнурки непослушными после напряжённых манипуляций с зеркальцем пальцами, медленно доставал из старой картонной папочки смятые бледно-жёлтые пергаментные листки с озаряющими рисунками.

Батюшки! Всё такое знакомое…

Вот это рисовалось на дальнем – по диагонали – углу Разъезжей и Загородного, потом перешёл Разъезжую на другой, ближний угол, к булочной.

Острый нос графитно-серого фантастического линкора был взят с нескольких точек зрения, в разных сокращениях, но на каждом рисунке все-все вертикальные линии, скашиваясь, устремлялись ввысь, в зенитную точку схода.

Потом Зметный перешёл Загородный, к гранёному основанию башни, к осевому её окошку, за которым теперь ютилась театральная касса с Юлией Павловной у накрытого сводной двухнедельной афишей столика, задрал голову и…

– Здорово, Евсей Захарович! – восхитился Шанский.

И Соснина поразил острый обратный ракурс, башня нависала над зрителем.

На вопросы о применении актуальной методики времени не оставалось, второй час истёк, но по тому с какой неохотой складывались в ветхую папку пергаменты, чувствовалось, что к изложению условий сверхзадачи, решить которую призван был уникальный метод, Зметный не успел подступиться.

как определить принципиально неопределимое понятие

После лекции по физике Шанский неожиданно спросил лектора, слышал ли он о гипотезах Козырева, которые отменяют привычные представления о свойствах времени.

И совсем неожиданно лектор – моложавый, русоволосый, в аккуратном тёмном костюме – ответил, что о нестандартных Козыревских ключах к тайнам ускользавшей субстанции знает вовсе не понаслышке, сам внимал провидцу-астрофизику в университете, на научных советах обсерватории, следил за статьями. Лектор, коли возник интерес, предложил рассказать поподробнее о Козыревских идеях через недельку; у деканата повесили объявление.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю