Текст книги "Good Again (СИ)"
Автор книги: titania522
Жанры:
Любовно-фантастические романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 50 страниц)
Я нахмурил лоб.
– Вы, видимо, хотите сказать, что она никогда не давала мне повода думать, что хотела бы уехать. Вы правы, это был только мой страх.
– Но откуда взялся этот страх? Пит, мы, люди, все-таки разумные существа, хотя сами порой противоречим этой истине. Мы делаем прогнозы, опираясь на то, что было с нами в прошлом. И чем больше у нас явных предпосылок, тем мы увереннее утверждаем, что именно это произойдет при определенном стечении обстоятельств. Но порой мы ошибаемся, когда не принимаем в расчет изменившиеся обстоятельства. Ты боялся, что Китнисс уедет, хотя она никак не обозначила, что готова хотя бы рассмотреть такую возможность. Но твой страх оказался так силен, что ты потерял себя в тот самый момент, когда был наиболее эмоционально уязвим. Произошла диссоциация.
– Когда это случилось, наиболее уязвима была она. Я намного крупнее и сильнее неё.
– Соглашусь. Она было более уязвима физически, однако она оставалась при этом самой собой. А ты нет. Твое подсознание обнаружило самый острый и болезненный для тебя момент и извлекло на свет «другого». Во время близости с Китнисс отчего тебя прикрывал этот «другой»?
Я попытался воссоздать последнее воспоминание о тех ночах с Китнисс, но обнаружил в памяти прореху.
– Я не припоминаю, чтобы я был напуган, доктор.
– Не сознательно, – он приподнялся в кресле и наклонился над столом ко мне. – Но твое подсознание было так напугано, что поспешило оторвать тебя от этой ситуации. И в придачу стало плохо себя вести, – он откинулся в кресле, сцепив перед собою пальцы. – У меня есть подробный отчет о том, что там произошло, сделанный Китнисс. Когда мы достаточно продвинемся вперед, я поделюсь с тобой подробностями. Пока же у меня есть для тебя домашнее задание, – из ящика стола он достал карточку и что-то на ней нацарапал. – Там у нас находится комната арт-терапии. Может, ты и помнишь ее с прошлого раза, но на всякий случай я написал тут ее номер и как туда пройти. Перед нашей завтрашней встречей я попрошу тебя нарисовать несколько воспоминаний из раннего детства. Все, что тебе вздумается: лучше вообще слишком много об этом не размышлять. Не нужно их поправлять – если это негативные воспоминания, путь так оно и будет. И принеси рисунки завтра на наш сеанс.
– Ладно, – ответил я, и мне стало интересно, в каком направлении намерен дальше двигаться Доктор Аврелий.
***
Войдя в комнату 128, я едва не ослеп от яркого закатного света, который щедро заливал студию. Окно здесь, как и в моей палате, глядело на юго-запад. Белые стены и кафельный пол отражали каждый сияющий, как бриллиант, солнечный блик. Глаза к этому скоро привыкли, но от яркого света было все равно не слишком комфортно. Поэтому я просто задернул тонкую занавеску, отчего свет в комнате сразу стал более мягким, щадящим.
Самое время было осмотреться. Сразу же обнаружилось множество ящичков со всеми необходимыми принадлежностями для рисования, которые на моей памяти уже успели мне как следует послужить. Вдоль стен выстроились пустые мольберты, а в задней части комнаты было полно аккуратно разложенных по круглым ячейкам красок, карандашей и всего прочего. Мне не хотелось рисовать все это в своем личном этюднике, ведь идея этих рисунков принадлежала не мне.
Усевшись на скамью, я взял из коробки несколько простых карандашей. Мне нравилось какими качественными вещами все было оснащено в этой больнице. Прежде мне приходилось уже выполнять такого рода задания, поэтому я постарался очистить сознание и принялся рисовать. Тишину нарушал лишь легкий шорох карандашного грифеля на бумаге.
В следующие несколько часов я набросал много разных сценок, припоминая их во всех подробностях. Школьные дни в окружении друзей, как мы с братьями боремся, как я пеку с отцом торты, и он учит меня глазировать их. Я наслаждался этой счастливой прогулкой по страницам моей памяти, так как они, как и книги, которые Том нашел на развалинах пекарни, напоминали мне о тех, кого я потерял. Моя семья и отношения в ней были далеко не идеальны. Мать явно была недовольна жизнью, а отец далеко не всегда заступался за нас, когда она вбивала нам свои явно преувеличенные представления о дисциплине. Но, судя по моим рисункам, даже в зачастую жестоком мире моего детства было место радости и красоте. Хотя в любом случае все эти люди теперь были мертвы, и я не обирался таить обиды на тех, кого стерли с лица земли, спалив дотла.
Я разговаривал с Доктором Аврелием о том, что нарисовал, и тот меня внимательно слушал. Все эти разговоры вроде бы не слишком отличались от наших прежних бесед. Но однажды, когда я описывал как отец делал крем из яичных белков, он меня прервал.
– Пит, часто ли твоя мать била тебя и твоих братьев?
Он застал меня врасплох, я не мог взять в толк, как рисунок, на котором был мой отец, может быть связан с побоями, что мы сносили от матери.
– Все время. Каждый день, каждый раз, стоило нам в чем-то напортачить.
– И при этом среди множества твоих рисунков она есть едва ли на пяти. Отчего так?
– Доктор, я рисовал то, что делает меня счастливым. А с моей матерью у меня связано не так уж много светлых воспоминаний.
– Но я просил тебя рисовать все, что придет на ум, даже несчастливые моменты. А из твоих рисунков можно сделать вывод, будто её и вовсе не было. Разве она держалась от вас подальше?
– Нет, – помотал я головой. – Я просто… не люблю ее рисовать.
– Но она была. Присутствовала она в твоей повседневной жизни?
– Да, – я начал заламывать руки. Я понимал, к чему он клонит, и чувствовал, что мне это вряд ли придется по душе.
Доктор Аврелий потер рукой подбородок.
– Мне нужно больше знать о ней. Нарисуй ее. То, что ты о ней помнишь. И мне дела нет до того, насколько это будет нелицеприятно. Ты можешь это сделать для меня?
Я тяжело сглотнул.
– Попытаюсь.
Он же грустно мне улыбнулся.
– Не пытайся. Рисуй. Я знаю, Пит, ты хочешь поехать домой, но для этого мы должны как следует потрудиться. И не только над тем, что, как ты думаешь, я хочу видеть. А и над тем, что видеть тяжело.
Я лишь кивнул и уставился в окно, на проплывающие мимо облака.
***
И потом я вернулся в комнату и взялся за работу: мы остались наедине – я и моя мать. И все стало разом болезненным, мучительным, и просто удручающим. И я осознал, как сильно избегал столкновения с её истинной сущностью. Она была как призрачная гневная фурия, парящая надо мной. И теперь снилась мне по ночам: порой сны были светлыми – я помнил о ней и хорошее – смутные сны о том, как она прижимает меня к своей груди, в которых меня окутывал ее запах. В дурные ночи тот же запах душил меня, и я просыпался, едва дыша, в холодном поту. Я всегда проверял телефон, чтобы убедиться, что Китнисс спит, что она, как всегда, не заметила во сне моего кошмара.
Мне нечего было особенно рассказывать ей в эти дни, и я давал ей самой выговориться и рассказать как там дела в нашем саду, который она теперь возделывала сама. Мне было больно от одной только мысли, что меня нет рядом, чтобы бок о бок с ней рыхлить темную почву. Ведь сад был нашим первым общим детищем, и то, что она теперь занималась им в одиночку, еще острей заставляло меня чувствовать всю жестокость ситуации.
Она рассказывала мне о приюте, о том, как позвала кое-кого из детишек помогать ей, как учит их ухаживать за их собственным садом. И что разбили они его возле нашего, потому что поблизости с приютом земля засыпана углем и непригодна для посадки. Так что теперь они каждый день приходят в Деревню Победителей из Шлака. Мое сердце переполняла гордость за неё. Моя прекрасная девочка, которая так хорошо умеет выживать. Как я мог оставаться вдали от нее? Как мог не сделать все, что только в моих силах, чтобы вернуться к ней?
Так что я отправился в комнату арт-терапии и с удвоенным рвением взялся за работу. Я рисовал мать в зените ее ярости. Пышущей гневом. С раскрасневшимся лицом. Остро разящей рукой и языком. Теперь она пахла для меня не как человек, а как паленый хлеб и зола. Я рисовал, штриховал, обводил, накладывал тени. Весь день я бился над рисунком с ожесточением демона и был в итоге совершенно измотан, но на следующий день вернулся и продолжил начатое. А потом описал все, что нарисовал, в беседе с Доктором Аврелием, рассказал ему обо всем: о скалках и деревянных ложках, о колотушках и сковородках. Кухня была её полем битвы, а кухонные принадлежности – её орудиями. Это благоухающее ванилью и сахаром место, где мы с отцом мирно глазировали печенья и украшали торты, становилось опасным, стоило там появиться моей матери. Тогда там раздавались увесистые затрещины и приглушенные всхлипы ее жертв.
Как-то я работал над серией рисунков, которые сами рвались теперь на бумагу. Это был хорошо известный в моей семье эпизод: я рассыпал по полу целый поднос печений с глазурью, но мать все равно заставила их собрать, отчистить от пылинок и снова выставить на продажу, так как не могла допустить, чтобы такие дорогие печенья пропали зазря. Процесс рисования так меня захватил, что окружающий мир стал как будто расплываться. Когда я взялся за второй набросок, сердце уже брыкалось в груди как увидавший красную тряпку бык, настоящее волосатое чудовище, которого мы однажды видели в Десятом во время Тура Победителей. Время стало выделывать странные фортели, если судить по настенным часам: сначала оно текло с нормальной скоростью, а дальше бешено побежало, так что час с лишним пролетел для меня как одна минута. И, наконец, когда я, все еще с карандашом в руках, окинул взглядом все что изобразил, кровь похолодела у меня в жилах. Потому что я не мог припомнить, как рисовал последние два рисунка.
Я замер и уставился на эти два изображения, пытаясь понять, что же это такое.
Невозможно.
Схватив свои рисунки, в том числе тот, который еще не закончил, я буквально помчался в кабинет Доктора Аврелия. Напрочь забыв про всякие манеры, я без стука ворвался туда, пытаясь совладать с дыханием: воздуха мне явно не хватало, и не только из-за стремительной пробежки. Доктор, судя по всему, вовсе не был шокирован моим внезапным появлением – видно, привык за годы общения с психами привык и не к такому.
– Вот… – выдавил я, хватая воздух ртом, и протянул ему папку с рисунками. – Не знаю, откуда это вообще взялось.
Я швырнул рисунки ему на стол, и запустив пальцы себе в волосы, до боли потянул за них. Пока я нервно мерил шагами кабинет, доктор изучил то, что я принес.
– Ты наконец-то выполнил свое домашнее задание, – сказал он спокойно.
Тут я как вкопанный остановился у его стола и, схватившись руками за его края, вцепился в них изо всех сил.
– Вы не понимаете. Я точно нарисовал первые два. Прекрасно это помню, но третий и четвертый – понятия не имею, откуда они взялись. Не помню ничегошеньки! – проорал я, делая шаг назад. – Но они мои! Эти тоже мои.
– Пит, прошу тебя, успокойся, – он встал и налил мне стакан воды из металлического кувшина, который стоял у него на невысоком шкафу позади стола. Дал мне напиться и взглядом указал на кресло. Я тут же вылакал всю воду и снова воззрился на рисунки.
Доктор Аврелий разложил их перед собой и перевернул так, что я тоже мог их рассмотреть.
– В такой вот они идут последовательности?
Я затряс головой.
– Я не собирался… И не планировал так это рисовать.
– Расскажи мне о них, – сказал он тихо.
Я глубоко вдохнул.
– Просто нарисовал первое, что пришло в голову. На первом – я украшаю печенья. Мне тут немного лет – может, семь или восемь. Не уверен. В общем, кода мы были с папой, он всегда разрешал мне покрывать глазурью печенья. А в тот день я уронил все печенья на пол, – на рисунке было видно, как они падают.
– Продолжай, – мягко подбодрил меня мой психиатр.
– А на следующей картинке – мать бьет меня по затылку – со всей силы! Помню, потом шею ломило после этого два дня. Мать с энтузиазмом применяла телесные наказания. – сказал я с огромной долей горечи.
Взглянув на следующий рисунок, я невольно схватил ртом воздух, меня затрясло от страха. Я все еще не мог вспомнить, как же я это нарисовал. На картинке был ребенок, я сам, который пытается схватиться за мать в отчаянном порыве.
– Я не только не помню, как это рисовал, но и как это происходило на самом деле. И этого, и того, что на следующем рисунке, – я замолчал и показал ему четвертый рисунок, на который, наверно, в принципе было нелегко смотреть. У меня же он вызывал приступ тошноты. На нем мать отталкивала ребенка так сильно, что тот летел на пол.
– Что мы видим на этих рисунках, как ты думаешь? – спросил он. Протягивая мне эти два листка. – Опиши их, если хочешь.
– Я… – стоило мне попытаться сказать хоть слово, и меня объяла такая острая душевная мука, что это было физически больно. – Думаю… думаю, маленький мальчик… тянется к своей матери. Может быть хочет, чтобы она… утешила его. Но она этого не делает. Она отталкивает его от себя и уходит. И ему от этого ужасно больно, хуже, чем даже было, когда он искал ее утешения, – я пристально смотрел на рисунок, вбирая в себя каждую деталь, и в конце добавил. – Это было хуже, чем когда его ударили.
Доктор Аврелий качнулся вперед на кресле, указывая на последний из рисунков:
– И что маленький мальчик на этой картине чувствует?
Меня уже охватила такая глубокая печаль, что уже даже не хотелось отвечать. Хотелось лишь поднять этого малыша с пола, обнять его и утешить, дать ему то, в чем он так отчаянно нуждался. Я просто тупо глядел на доктора и молчал. И только спустя огромный промежуток времени – кто знает, сколько именно пролетело минут – я все-таки выдавил:
– Он чувствует себя никчёмным. Мать отвергла его и ушла прочь.
– Так он, наверное, чувствует себя брошенным?
Я горько рассмеялся.
– Он несомненно ощущает себя брошенным.
– Ты очень проницателен, раз можешь понять все эти его переживания из одного только рисунка. Уверен ли ты целиком и полностью, что не помнишь, как это происходило на самом деле?
Закрыв глаза, я копался в себе в поисках ответа. Я вспомнил. И это не отчетливое, осознанное воспоминание. Я помнил это не рассудком, то той смутной памятью, которая жила в моих мышцах и сухожилиях. То ощущение, та боль, тяжкое опустошение не были для меня новы, и все же я не мог бы подробно пересказать сейчас те события, память о той опустошенности таилась глубже и была много старше, чем какая-либо другая.
Мои глаза распахнулись.
– Я не могу восстановить в памяти эти события. Но я помню, что я тогда чувствовал. Тогда я запомнил это чувство навсегда, и живу с ним уже целую вечность, – словно подкошенный, я рухнул на спинку кресла, не в силах больше нести этого бремени. – Все это я – этот маленький мальчик. Все я, – проговорил я хрипло и расплакался.
Доктор Аврелий протянул мне свой носовой платок, не сводя с меня глаз.
– Пит, в комнате арт-терапии с тобой произошла диссоциация. Ты предался этому ужасному, болезненному воспоминанию, – не только о том, что тебя побили, но и о том, что отвергли. Бросили. Это характерно для детей, подвергшихся домашнему насилию, когда жертва ищет утешения у того самого человека, который причинил ей боль. В этом случае наша человеческая природа превалирует над желанием защищаться. Мы все нуждаемся в своих отцах и и матерях, и мы рвемся к ним, даже если они и есть мучители.
Я лишь тихонько всхлипнул.
– Ничего этого не помню.
– Нет, Пит. Одной из особенностей диссоциации является то, что она зачастую начинается еще в детстве. Ты мог переживать диссоциацию и частичную амнезию, которая ее сопровождает, с малых лет и просто этого не сознавать. Таков уж копинг-механизм. Он защищает тебя от того, что вызывает самую сильную боль. А для ребенка больнее всего, когда его бросают родители. Прибавь к этому то, что бросивший тебя родитель также тебя избивал, и то, что в детстве ты чувствовал полнейшее бессилие от всего этого защититься – вот вам и все предпосылки самого что ни на есть угнетенного психического состояния. Очень немногим хватило бы силы духа этому всему противостоять и хотя бы отчасти не надломиться.
Я медленно кивнул, пытаясь совладать со слезами. Мне не хотелось скатываться в жалкие рыдания в кресле перед Доктором Аврелием, но все, что я мог выдавить из себя было пока лишь одно хриплое слово: «Китнисс?».
– Китнисс. Да. Ну, сам скажи мне, Пит. Почему у тебя происходит диссоциация, когда ты с Китнисс?
Чувствуя себя ослабевшим от слез, я растворился в этой сцене: маленькие руки, которые хватаются за ноги моей матери, толчок, резкие слов, и чувство унижения и сердечной муки оттого, что тебя не любят. И когда я заговорил, у меня вырвался стон боли.
– Она – мое всё. Всё, что у меня есть. И она нужна мне, как никто другой на всем белом свете.
– И что ты испытываешь оттого, что так сильно в ней нуждаешься?
Мое дыхание стало обрывочным и шумным.
– Как будто я цепляюсь за последнее, что не утратило для меня смысл. Она – моя альфа и омега, доктор. И я ужасно боюсь, что она это осознает. Оттого…
– Оттого, что это могло бы сломить ее, и тогда она может тебя бросить.
Глядя в окно. Я говорил уже с закатным солнцем.
– Гейл сильный и надежный. У него солидное положение в обществе. Его родные живы и могут её поддержать. И он лучше меня знает, какой она была прежде, до того, как Игры и война перевернули весь наш мир, – я снова посмотрел на Доктора Аврелия, который взирал на меня с непроницаемым лицом. – Когда-то она игнорировала меня, вы же знаете. Чтобы все время не вспоминать об Играх. Целых шесть невероятно долгих месяцев, – я замолчал, собираясь с силами, чтобы продолжить. – Она могла устать от жизни с таким вот покореженным парнем, как я. Она нужна мне намного больше, чем я нужен ей, док. Я ведь такой никчёмный. Возможно, я самый жалкий и недалекий олух из всех ныне живущих…
Доктор Аврелий собрал мои рисунки и отложил в сторону.
– Ты, знаешь ли, процитировал сейчас сам себя.
Я недоуменно на него уставился.
– В каком смысле?
Вместо того, чтобы ответить, он спросил:
– Готов узнать, что же произошло между тобой и Китнисс той ночью, после которой ты отправился сюда?
– Вы собираетесь мне это рассказать? Не Китнисс?
Доктор Аврелий улыбнулся.
– Да, я собираюсь тебе это рассказать. Твое поведение в измененном состоянии сознания становится понятнее в контексте твоих тайных страхов. Когда же риск дальнейшей диссоциации полностью отпадет, и ты окажешься дома, тогда ты все и расскажешь Китнисс, посвятишь её в детали своего прошлого. Я помогу тебе разобраться с твоими проблемами, но лишь тебе решать – до какой степени откровенничать с ней. Однако если ты откроешься ей со всей возможной храбростью, тебе не нужно уже будет скрываться за спиной своего «другого». Не она позволит тебе почувствовать себя в безопасности. Ты сам должен себе это позволить. И тогда тебе уже не понадобится ни психиатр, ни твой «другой», тебе вообще не нужны будут посредники. Тогда ты примешь для себя как данность то, что так сильно в ней нуждаешься и также то, что и она вполне отчетливо и очевидно нуждается в тебе, – Доктор Аврелий вытащил толстую папку с записями. – Любовь всегда до определенной степени означает зависимость от другого человека, и пусть это пугает, это совершенно необходимо для того, чтобы жизнь на Земле продолжалась. Ну что, готов приступить к дальнейшей работе?
Я засмеялся, стирая с лица слезы.
– Что, мне еще что-то нужно делать?
– Мой мальчик, ты отдаешься на милость женщины. Теперь тебе придется без устали трудиться до самого последнего вздоха, – он усмехнулся, раскладывая перед нами свои записи. – Итак, приступим.
_____________
*Перевод песни The Smiths (нередактированный) доступен на: http://www.amalgama-lab.com/songs/m/muse/please_please_please_let_me_get_what_i_want.html Музыкальное видео https://www.youtube.com/watch? v=GiqOsKngc-c Кстати, это одна из _моих_ любимых композиций с давних времен. Но не моих детей – для них она означает, что детская дискотека в мамином вк закончилась: )
**Пятна Роршаха (в оригинале blots and splotches) – психодиагностический тест для исследования личности, опубликован в 1921 году швейцарским психиатром и психологом Германом Роршахом (нем. Hermann Rorschach). Один из тестов, применяемых для исследования психики и её нарушений. Испытуемому предлагается дать интерпретацию десяти симметричных относительно вертикальной оси чернильных клякс. Каждая такая фигура служит стимулом для свободных ассоциаций – испытуемый должен назвать любое возникающее у него слово, образ или идею. Тест основан на предположении, согласно которому то, что индивид «видит» в кляксе, определяется особенностями его собственной личности. Подробнее здесь: https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A2%D0%B5%D1%81%D1%82_%D0%A0%D0%BE%D1%80%D1%88%D0%B0%D1%85%D0%B0
***Сказки братьев Гримм – полагаю, мало кто из здесь присутствующих не читал в детстве обработанный братьями сборник немецкого народного фольклора. Кстати, в сравнении с первоисточниками, братья здорово «подчистили» страшные моменты в повествовании, и тем же самым, смягчением жесткого контента, занимались и сказочники вроде Шарля Перро, да и того же Пушкина. На всякий случай ссылка: https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%BA%D0%B0%D0%B7%D0%BA%D0%B8_%D0%B1%D1%80%D0%B0%D1%82%D1%8 °C%D0%B5%D0%B2_%D0%93%D1%80%D0%B8%D0%BC%D0%BC
****Диссоциативные расстройства (лат. dissociare «отделяться от общности») – группа психических расстройств, характеризующихся изменениями или нарушениями ряда психических функций – сознания, памяти, чувства личностной идентичности, осознания непрерывности собственной идентичности. Обычно эти функции интегрированы в психике, но когда происходит диссоциация, некоторые из них отделяются от потока сознания и становятся в известной мере независимы. Так, может утрачиваться личностная идентичность и возникать новая, как это происходит в состояниях фуги или множественной личности, либо могут стать недоступными для сознания отдельные воспоминания, как в случаях психогенной амнезии. Подробнее на: https://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%94%D0%B8%D1%81%D1%81%D0%BE%D1%86%D0%B8%D0%B0%D1%82%D0%B8%D0%B2%D0%BD%D1%8B%D0%B5_%D1%80%D0%B0%D1%81%D1%81%D1%82%D1%80%D0%BE%D0%B9%D1%81%D1%82%D0%B2%D0%B0
*****Копинг-механизмы (механизмы совладания) (от англ. coping – совладание) – свойственные индивиду изначально или приобретенные им в ходе психотерапии методы овладения трудными ситуациями и проблемами, такими, в частности, как собственное заболевание. Подробнее, здесь: http://vocabulary.ru/dictionary/978/word/koping-mehanizmy
========== Глава 41: И так я выстояла ==========
Любимый, мы уже все это проходили:
Бесконечные признания, взлеты и падения,
Хрупкие, словно дитя…
В последнее время мне жаль только,
Что я не могу больше улыбаться..
Но я гордо переношу все невзгоды,
И не важно, как трудно прятать боль.
Знал ли ты, что это я дала тебе время?
Знал ли ты, что я видела тебя насквозь?
Что я играла свою роль?
Я, должно быть, дала это понять с самого начала…
из песни My Love (Любимый) Селин Дион*
Не стоило спрашивать меня о том, как я поживаю – сейчас для меня это был самый неудачный вопрос из всех возможных. Мне нужно было секунд десять думать и отфильтровывать в создании все темные, опустошающие, полные ночных кошмаров ощущения, чтобы люди услышали то, что хотели бы слышать. Уверена, никто не хотел бы знать правду, возможно, кроме Сальной Сэй и временами Эффи. Но если кому-то хотелось узнать, как я себя чувствую, ему не стоило тратить времени на расспросы. Все знавшие меня уже по моему внешнему виду понимали, что я пережила в первые дни после отъезда Пита в Капитолий. Не нужно было спрашивать, чтобы понять, что я балансирую на грани, будто подвешена на тонкой ниточке, и что любая мелочь в череде повседневности может эту нить вдруг разорвать, и тогда я рухну и разлечусь на такие мелкие осколки, что уже никто и никогда не сможет меня собрать обратно.
Людям хотелось слышать, что со мной все в порядке. Все хорошо, спасибо. Он вернется. Поехал в Капитолий по делам государственной важности – ну, вы же знаете, как это бывает.
Людям не хотелось бы услышать, что я практически не сплю с тех пор, как Пит уехал. Что я отправляюсь в постель всегда вместе с его маленькой фотографией, сделанной на пропуск прошлым летом, когда мы были слепы от нашей расцветающей любви. И что мы спим, не расставаясь всю ночь с телефонной трубкой, на том конце которой слышно знакомое дыхание. Все оттого, что он, возможно, чувствует себя так же потерянно без меня, как и я без него. Людям не следовало знать, что я не вставала с постели в те первые беспросветные дни после его отъезда, и поднялась, лишь когда он взял с меня обещание хотя бы попытаться – ради него – взять себя в руки. Что Сальная Сэй снова стала приходить ко мне и готовить. Что Эффи в эту первую неделю удалось загнать меня в ванную и заставить переодеться в чистое только бесконечно понукая и упрашивая. Что ей пришлось еще не одну неделю ходить за мною по пятам, пока мое состояние не стабилизировалось, и я не научилась жить с этой тупой, ноющей пустотой в груди, которую он по себе оставил.
На меня нападали беспросветно мрачные мысли – еще месяц назад я и подумать не могла, что снова могу оказаться в подобном состоянии духа – совсем как по окончании войны, но теперь они уже не спешили улетать прочь. Потери, бесконечные потери. Был ли вообще смысл в том, чтобы бороться за жизнь? Зачем было тратить столько сил, переносить столько страданий, если послевоенная жизнь оказалась порой труднее, чем сами сражения? Зачем любить человека, лелеять и пестовать это чувство, чтобы, когда он будет вырван из твоей жизни, мучиться в тысячу крат сильнее, чем если бы тебе вообще некого было любить?
Я не выбирала любить свою сестру Прим, по крайней мере, не я решала нашу с ней судьбу – она была предначертана звёздами. Я защищала ее, заботилась о ней оттого, что она оказалась в моем сердце как только она появилась на свет. Пит же был моим выбором. И я намеренно позволила чувствам к нему возобладать надо мной. Сама решила строить с ним жизнь. Зависеть от него так, как прежде ни от кого не зависела. Теперь же я понятия не имела, когда он ко мне вернется. И я страдала от неизлечимой сердечной боли, и мне некого было в этом винить никого, кроме себя самой.
Первая ночь наедине с собой стала сюрреалистическим погружением в мир страшных грез и безумия. В перерыве между галлюцинациями и ночными кошмарами я изобретала такие схемы, которых и вообразить было невозможно при свете дня. Прокручивала в голове идею вообще не разговаривать с ним, пока его нет рядом. Склонялась к мысли, что мне нужно научиться скрепя сердце отвыкнуть так сильно от него зависеть – не важно, в Капитолии ли он или в моей постели. Я стану равнодушной. Независимой. Свободной. Кому нужна вся эта любовная дребедень, верно?
В тот самый первый день я пыталась найти способ снова стать бесстрастной. Говорить с ним я все равно не могла: он был пока что в поезде в Капитолий – чем не отличный повод попрактиковаться. И я решила не поддаваться любви, пока эта любовь сама собой не загнется без постоянной подпитки. Решила, что он может со временем стать для меня просто одним из тех людей, кого я знаю. Не больше. Ведь так же все время и происходит, разве нет?
Все это отлично выглядело в теории, пока на следующее утро я не очутилась в кухне и не увидела его любимую деревянную лопатку, которая как часовой стояла в чашке среди других кухонный принадлежностей. Я вытащили на свет божий его все еще перемазанный мукой фартук, который так и не смогла себя заставить отправить в стирку – ведь он хранил неповторимое смешение его ароматов: муки, ванили, дрожжей с ноткой корицы и того чисто мужского запаха, который был присущ ему одному. Я поднесла ткань к носу и глубоко вдохнула. В тот же миг моя решимость не просто пошатнулась, а сразу же растаяла, обратившись в слезы на моих щеках, пока я мчалась назад в кровать. Часы в тот день стали моим главным противником, пока я дожидалась, когда же у меня появятся хоть какие-то новости о нем. Так провалился мой смелый план с корнями вырвать его из сердца.
Также я быстро поняла, что ни за что не пойду на озеро одна. Оставалось лишь сожалеть о том, что я показала Питу это свое тайное убежище, ведь теперь оно было неотделимо от него. Так что больше никаких одиноких вылазок на рыбалку – мне было бы не вынести столько душевной боли. Я бы смотрела на камыши, а видела бы его, сжимающего в руках растение, в честь которого меня назвали: сочные зеленые стебли, разбухшие от воды сизые клубни. В ушах бы у меня звучала его тяжелая поступь, и меня бы скрючило от невыносимого желания снова услышать уверенный сильный стук его сердца, прижавшись щекой к его груди. Я бы ощущала его прохладные после купания руки у себя на поясе, твердую почву, на которой лежала, и солнце у него над головой, когда он накрыл мои губы своими…
Нет, на озеро мне было никак нельзя. Поэтому в качестве спасения от одиночества, лекарства против его отсутствия, мне оставалась одна лишь охота. Я вернулась к тому, от чего ушла, и мне было едва ли не хуже, чем когда-то, в самом начале пути. Стоило мне услышать телефонный звонок, и вся моя наносная решимость трескалась и облезала, как обгоревшая кожа, и я бросалась снять трубку, если уже не сидела возле телефона, изнывая от тоски по нему. Потому что он был мне нужен. И пытаться быть равнодушной к Питу было все равно, что пытаться больше не дышать. Я могла выдержать это не дольше тридцати секунд. Потом в груди все начинало болезненно гореть, заставляя меня сделать глубокий вдох. У меня не было выбора – и я снова начинала вдыхать и выдыхать, испытывая разом облегчение и безнадежность от своей капитуляции.
***
– Подъем, подъем, подъем, моя дорогая! Время поджимает! – писклявый голосок Эффи прорвался сквозь мою тяжелую дремоту. Я бросила взгляд на часы. Почти девять утра. С его отъезда прошло пять дней. Сегодня воскресенье, день, который мы всегда проводили наедине, подпитывая нашу связь. Когда я ранним утром повесила трубку, на другом конце которой был Пит, я собиралась снова провалиться в сон, и до конца дня не делать вообще ничего – разве что считать парящие в воздухе пылинки.
Проклятая Эффи.
Я слышала, как она перемещается по комнате, открывает окна, чтобы проветрить.
– Оставь меня в покое, – простонала я в подушку.
– Тебе прекрасно известно, что я не могу этого сделать. Ты обещала пойти со мной насобирать растений, я и так тебя пол-утра прождала…
Ее нытье будто царапало мне мозг изнутри.